А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Ну и девушка! — воскликнул Эриксон.— Где растет этот цветок?
— Здесь, в городе! — ответил Л юс.— При случае вы сможете его увидеть, если будете хорошо себя вести!
Я же, тронутый глубокой невинностью этого создания, неожиданно для самого себя воскликнул с мольбой в голосе:
— Но вы не сделаете ей ничего дурного?
— Ого! — рассмеялся Люс, похлопав меня по плечу.— Что же я могу ей сделать дурного?
Эриксон тоже рассмеялся, и мы, в сопровождении голландца, отправились на нашу вечернюю прогулку. Когда мы проходили по комнатам, перед нами снова сверкнули три прекрасные картины, для меня — в последний раз, ибо позднее мне еще довелось увидеть их, но лишь в предрассветной полумгле и при таких обстоятельствах, когда я едва ли мог обратить на них внимание. Куда они делись с тех пор, не знаю; никогда они не выставлялись на общественный суд, а сам Люс впоследствии, под влиянием своего изменчивого характера, отошел от искусства. Если, как говорят, астрономам приходилось наблюдать мгновенное, но очень явное колебание некоторых звезд, почему же слабому человеку не отклониться от своего пути?
Итак, мы втроем направились из северной части города на его западный конец, чтобы не спеша подыскать себе на берегу реки, текущей с юга, место отдыха. По дороге мы прошли мимо дома, в котором я жил.
— Стоп! — крикнул Эриксон, когда мы, голландец и я, собирались пройти мимо.— Давайте зайдем и к нему, посмотрим, что он пишет! Заходящее солнце как раз глядит в его окошко, не очень-то удачно расположенное; солнце выручит и мы хоть увидим цвет!
Не без колебаний и все же довольно охотно я пошел вперед, чтобы отпереть комнату. В самом деле, в лучах вечерней зари мои чудовищные фантасмагории были так похожи на пылающий город, что мы все трое громко расхохотались. Тут были два больших картона: древнегерманская охота на зубра в обширной горной долине, где красовались живописные группы деревьев, и германский дубовый лес с каменными столбами, могилами героев и жертвенными алтарями. Оба эти сюжета я нарисовал большим тростниковым пером на огромных просторах бумаги и сочно заштриховал. Крупные массы теней я проложил серой акварельной краской, затем покрыл картоны клеевой водой и уже на этом фоне начал бойко хозяйничать масляными красками, так что в прозрачных частях светотени везде проглядывал рисунок пером. Ни одного этюда с натуры не использовал я для этой цели и, в своем неукротимом стремлении к творчеству, придумал все от первого до последнего штриха. А так как подобная работа шла столь же легко, как и весело, эти цветные картоны как будто сулили что-то путное, хотя говорить о них было трудно: едва ли они позволяли решить, действительно ли я способен выполнить такие картины. Человеческие фигуры высотой в восемь дюймов по моей просьбе нарисовал мне молодой земляк, учившийся в академии и уже делавший смелые наброски. Но эти фигуры еще не были закрашены и пока белыми привидениями бродили по лесам.
За этими широкими листами, один из которых, наподобие кулисы, частью прятался за другой лист, у стены стоял, возвышаясь над ними, третий, начатый таким же способом, но еще не в красках. Окруженный могучими развесистыми липами, по косогору лепился, проглядывая между стволами и верхушками деревьев, городок. Он представлял собой тесное скопище многочисленных башен, домов с крутыми фронтонами, готических шпилей, зубцов и балконов. Взор проникал в узкие, кривые, соединенные между собой лестницами улочки, на маленькие площади с фонтанами и сквозь звонницы монастыря, за которыми тянулись светлые летние облака; они виднелись также и позади выделявшихся на фоне неба открытых питейных беседок, где веселились человечки,— многих из них я нарисовал сам. Этот удивительный город был построен мною при помощи одного архитектурного альбома, и я нагромоздил формы романского и готического стилей, создав необыкновенную и едва ли правдоподобную пестроту; при этом я отметил хронологию возникновения зданий, придав замку и нижней части церкви вид наиболее глубокой старины. Высоко поднятый горизонт простирался над липами и замыкал широкое пространство с мызами, мельницами, рощами и — в мрачном затененном углу — местом казней. Впереди из открытых ворот должна была выезжать через подъемный мост средневековая свадьба, которой надлежало встретиться с въезжающим отрядом вооруженной городской стражи. Эту сутолоку человеческих фигур я добавил в устных объяснениях, так как пока для него было лишь приготовлено место.
— Превосходно! — сказал Люс.— Выдумать набор аксессуаров — это самое легкое дело! К тому же ваш город пылает в мерзком малиновом сиропе этой зари, как горящая Троя! А впрочем, вот что: пусть все эти стены будут из розового песчаника. На фоне ваших гигантских деревьев и в сочетании со сверкающими белыми облаками это даст своеобразный эффект! Ну, а это что такое?
Он подразумевал прислоненный к стене меньший картон, исполненный в мрачных тонах и изображавший мою родину в эпоху переселения народов. По знакомым рельефам местности тянулись на разной высоте девственные леса; вдали, между оврагами, двигался отряд воинов, а на одной из горных вершин дымилась римская сторожевая башня. Но Люс уже повернул к себе другой набросок, представлявший, если можно так выразиться, геологический ландшафт. Сквозь более новые формации, которые можно было различить, как описано в учебниках, прорываются коронообразные первобытные горы, стремящиеся слиться с более молодыми и образовать общую живописную линию. Ни одно дерево или куст не оживляет жесткой, унылой пустыни. Только дневной свет вносит некоторую жизнь, борясь с мрачной тенью грозовой тучи, залегшей на самой высокой вершине. Среди камней трудится Моисей, изготовляя, по велению бога, скрижали для десяти заповедей, которые нужно было начертать вторично, после того как первые скрижали были разбиты.
За гигантским мужем, в глубокой сосредоточенности склонившим колени перед скрижалями, незримо для него стоит на гранитной глыбе дитя Иисус, без одежды, и так же сосредоточенно следит за могучим каменотесом. Поскольку это был лишь первый набросок, я создал эти фигуры сам, в меру своих сил, что еще более приблизило их к эпохе земных катаклизмов. Заметив рогообразные лучи, которыми был наделен Моисей, и нимб вокруг головки ребенка, Люс, к моему удовлетворению, сразу же разгадал тему, но тут же воскликнул:
— Вот где ключ! Итак, мы имеем перед собой спиритуалиста, человека, создающего мир из ничего! Вы, вероятно, веруете в бога?
— Конечно! — ответил я, желая узнать, куда он клонит. Но Эриксон прервал нас, обратившись к Люсу:
— Дорогой друг! Зачем так утруждать себя? Зачем при каждом случае выкорчевывать господа бога? Право же, вам это доставляет не меньше хлопот, чем самому заядлому фанатику — насаждение религии.
— Тише, индифферентист! — остановил его Люс и продолжал: — Теперь все ясно! Вы хотите полагаться не на природу, а только на дух, ибо дух творит чудеса и не работает! Спиритуализм — это боязнь труда, проистекающая от недостаточно глубокого понимания явлений и устоявшегося опыта. Он хочет заменить прилежание настоящей жизни чудотворством и делать из камней хлеб, вместо того, чтобы пахать, сеять, ждать роста колосьев, жать, молотить, молоть и печь. Вымучивание мнимого, искусственного, аллегорического мира, рождаемого одной лишь силой воображения, в обход матери-природы, и есть не что иное, как боязнь труда. И если романтики и аллегористы всякого рода целый день пишут, сочиняют, рисуют и бряцают, то все это только лень по сравнению с той деятельностью, которая посвящена необходимому и закономерному выращиванию плодов. Всякое творчество на основе необходимого — это жизнь и труд, которые сами себя поглощают, подобно тому, как в цветении уже таится гибель; такое цветение — истинный труд и истинное усердие; даже простая роза должна с утра до вечера бодро этому предаваться всем своим существом, и награда ей — увядание. Зато она была настоящей розой!
Я понял его лишь наполовину, ибо был уверен, что все же работал, и так ему и сказал:
— Дело вот в чем,— ответил он.— Геогностического ландшафта, который вы хотите изобразить, вы никогда не видели и, бьюсь об заклад, никогда не увидите. Вы сажаете в него две фигуры, при помощи которых вы, с одной стороны, славите историю мироздания и творца, с другой — выражаете свою иронию. Это хорошая эпиграмма, но не живопись. И, наконец, это можно без труда заметить, вы сами даже не в состоянии выполнить эти фигуры, по крайней мере, теперь, и, следовательно, вы не в состоянии придать им то значение, которое вы остроумно измыслили. Таким образом, вся ваша затея висит в воздухе! Это игра, а не труд! Однако довольно об этом, и позвольте сказать вам, что свою проповедь я обращаю не против всего течения. Если рассматривать ваши вещи сами по себе, то они даже доставляют мне удовольствие, как контраст к моим. Все мы не более как дуалистические глупцы, с какой бы стороны мы ни подступали к нашей задаче. Что тут у вас за череп? Он не препарирован. Вы что же, выкопали его из могилы?
Люс указал на череп Альбертуса Цвихана, лежавший в углу комнаты.
— Он тоже принадлежал дуалисту в некотором смысле,— ответил я и, когда мы вышли, в нескольких словах рассказал историю о двух женщинах и о том, как бедный Альбертус метался от одной к другой.
— Вот я и говорю,— рассмеялся Люс,— будем глядеть в оба, чтобы нам не провалиться между двумя стульями!
Мы бродили втроем до глубокой ночи и простились, решив часто встречаться. Это намерение осуществилось; вскоре мы стали близкими друзьями и везде показывались вместе.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ ЧУЖИЕ ЛЮБОВНЫЕ ИСТОРИИ
То, что наши родные земли, примыкавшие к северной, западной и южной границам прежней империи были отдалены друг от друга, скорее связывало, чем разъединяло нас. Мы были проникнуты внутренним сознанием общности происхождения, но, очутившись у большого центрального очага семьи народов, попадали в положение дальних родственников, которых в сутолоке гостеприимного дома никто не замечает; усевшись в кружок, они начинают доверительно судить о том, что им понравилось, а что — нет. Правда, у каждого из нас, безо всякой на то вины, были уже те или иные предвзятые мнения. В то время Германией настолько глупо и неумело управляли ее тридцать или сорок хозяев, что по другую сторону ее границ скитались толпы изгнанников и прямо-таки обучали иностранцев хулить и поносить свое немецкое отчество. Они пускали в обращение насмешливые словечки, которые до этого не были известны соседям и могли родиться только внутри поносимой страны. А так как иронию над самими собою (ведь, в сущности, это явление сводилось именно к преувеличению такой иронии) вне Германии мало понимают и ценят, иностранец понемногу начинал принимать дрянные шутки за чистую монету и научался самостоятельно употреблять их и злоупотреблять ими, тем более что таким путем можно было вкрасться в доверие несчастных, которые, в своем незнании мира, ожидали от новых друзей помощи и поддержки. Каждый из нас слышал такие вещи и запомипал их. Однако со временем дружеские беседы привели нас к выводу, что эмигранты и те, кто остался дома, всегда люди разные и что для настоящего знакомства с характером народа нужно посетить его у его собственного очага. Народ терпеливее, потому и лучше отщепенцев, и стоит он не ниже, а выше их, несмотря на то, что производит противоположное впечатление, которое в конце концов всегда умеет рассеять.
Если мы теперь успокоились на этот счет, то взамен нас стала мучить другая беда, а именно, различие между Югом и Севером. Семейства народов и братства по языку, которые вместе должны составлять одно целое, счастливы, если у них есть чем язвить и колоть друг друга, ибо здесь, как всюду в природе, различие и многообразие создают прочные связи, и все то, что неравно, но родственно, оказывается теснее объединенным. Однако же упреки, которыми мы, северяне и южане, осыпали друг друга, были грубо оскорбительны; южане отрицали у северян сердце и мягкость чувств, а северяне у южан — одухотворенность и ум, и как ни была необоснованна эта традиционная неприязнь, в обеих половинах страны встречалось мало толковых людей, которые сумели бы подняться выше нее, и, во всяком случае, лишь у немногих хватало мужества пресекать в своей среде подобные избитые речи. Чтобы создать хотя бы для себя то идеальное состояние, которого не было в действительности, мы дали друг другу слово каждый раз, когда представится случай, выступать в роли людей беспристрастных, все равно — присутствовал ли при споре один из нас или вся компания, и твердо защищать ту сторону, которую мы считали обиженной. Иногда нам удавалось поставить противников в тупик или даже вызвать благожелательный поворот. А бывало — нас самих относили к той или иной категории и, в зависимости от происхождения, называли честными простачками и тюфяками или же придирами и высокоумными голодранцами. Но так как это отнюдь не приводило нас в уныние и даже пробуждало в нас веселье, то, по крайней мере, резкий тон беседы смягчался, и достигалось относительное примирение.
Впрочем, наша посредническая миссия в один прекрасный день стала излишней и в то же время увенчалась отличной наградой,— это случилось, когда весь разнообразный мир художников объединился для празднования приближавшейся масленицы. Было задумано большое парадное шествие, которое дало бы картину великолепия угасшей эпохи, но не при помощи, холста, кисти и резца, а живых людей. Предполагалось воссоздать старый Нюрнберг, насколько его можно было изобразить при посредстве движущихся человеческих фигур, воссоздать его таким, каким он был во время «Последнего рыцаря», императора Максимилиана Первого, который давал здесь празднества и награждал почестями и дворянским гербом своего лучшего сына Альбрехта Дюрера. Идея эта возникла в голове одного человека, и ее тотчас подхватили восемьсот юных и старых служителей искусства всех рангов. Ее, как ценное сырье, обработали с таким тщанием, будто речь шла о создании произведения для потомства; в ходе деловитой и всесторонней подготовки сложилась атмосфера веселья и общительности. Правда, ее затмила радость самого праздника, и все же она сохранилась в нашей памяти во всей своей живой прелести.
Парадное шествие распадалось на три главные колонны. В первой из них были нюрнбергские бюргеры, представители искусства и ремесел, во второй — император с князьями, имперскими рыцарями и воинами, а в третьей — старинный маскарад, устроенный богатым имперским юродом в месть венценосного гостя. В этой последней части, которую справедливо можно было бы назвать «сном во сне», мы трое и выбрали места для себя, чтобы вдвойне фантастическими фигурами двигаться вместе с другими тенями прошлого.
Серьезность и торжественная пышность, отличавшие с самого начала эту затею, не исключали участия женского пола: жены, дочери, невесты художников и их подруги из других слоев общества готовились к праздничному маскараду, а для мужчин было далеко не самым малым удовольствием распоряжаться этим важным делом и, руководствуясь книгами с изображением старинных костюмов, следить за тем, чтобы бархатные и золотые ткани, тяжелая парча и легчайший тюль были должным образом скроены и сшиты по стройным фигурам, чтобы волосы были как следует заплетены или рассыпаны, чтобы шляпы с перьями, береты, чепцы и чепчики приобрели изящную форму и необходимый стиль и хорошо сидели. В числе этих счастливцев были и мои друзья Эриксон и Люс, каждый из них шел по своей дорожке любви.
Для ежегодной лотереи, устроенной по поводу выставки картин, Эриксон продал один из своих маленьких ландшафтов, и его выиграла вдова крупного пивовара; она, собственно, не считалась покровительницей искусств и принимала участие в подобных вещах лишь в силу общественного долга, который, по ее мнению, лежал на состоятельных людях. Выигранные таким способом предметы, часто сбывались потом за бесценок назойливым торговцам, и в подобных случаях художники старались заполучить обратно свои произведения, чтобы самим заработать на этом деле. Эриксон тоже предпринял такую попытку и надеялся приобрести картину по умеренной цене, чтобы вторично продать ее и тем самым избавиться на этот раз от мук творчества, связанных с замыслом и созданием нового маленького произведения. Ибо художник был скромен и не считал, что существование мира зависит от его прилежания. Поэтому он немедленно посетил даму, выигравшую картину. И вот он очутился в вестибюле особняка, солидная красота которого подтверждала слухи о богатстве покойного пивовара. Старая служанка, которой ему пришлось объяснить цель своего посещения, сразу же вернулась с ответом, что хозяйка охотно уступает ему картину, но что он должен прийти за нею в другой раз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99