А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я же всего-навсего Дюрис: разве кому в Турце известно, что где-то меня по-другому звали? У моего отца ни в Турце, ни где поблизости не было ни валяльни, ни дубильни, ни лесопилки, ни фабрики, я только Дюрис, и мой отец — хоть я и кланяюсь ему в ноги,— мой отец у нас в деревне был только татка. Но я и этого как положено не узнал. И все же я иду. И хоть иду на костылях не спеша, наверно, кричу уже издали.
А может, и нет. Может, только язык кажу. Просто хочется знать, где я жил. Пусть и прихожу домой слишком поздно, а точней уже после того, как войско все успело разграбить.
Кто знает, может, мне просто очень захотелось повидать бачу, что взял меня когда-то в подпаски. Хоть он и прогнал меня, а все равно хотелось снова его увидать, и верно поэтому я понуждал костыли шагать до самого Турца.
И бача мне обрадовался, дал мне поесть, ночлег предложил. Была пора жатвы, хотя в Турце особой жатвы и не бывает. Но все равно, страда была в самом разгаре. Над Острой и Толстой, да и над Пекаровой небо было усыпано звездами, и все они светили так ярко, словно бы кузнец швырнул их туда прямо с наковальни, а его ученики- начинашки, которым помогал и подпасок, как бы украсили небосвод узорами. И откуда-то доносился запах ночных фиалок, которые кто-то давно завез в Турец из России.
Инвалидам войны и легионерам, сражавшимся на стороне Антанты, предоставлялись табачные лавочки.
До чего же красиво вокруг! Господи, война кончилась! Может, потому все такое красивое. Почему бы Турцу тоже об этом не знать? И почему чтоб на небе это не было видно?
— Бача, я думал, что мы еще заночуем в той хижине, потому я к вам и явился.
— Какая тебе хижина! Я и подняться к ней, считай, не смогу, пришлось бы ночевать в другом месте.
— Или хотя бы на сене. Но у вас на сене, под вашей крышей. Только вот ноги забыл я в Италии. Заберусь ли теперь на чердак? Я бы теперь не сумел попасть даже на небо.
И он — бедняга, и впрямь был очень стар да еще измучен пузырем и простатой — вдруг меня пожалел.
А я стоял возле него, мочился и глядел на звезды. И под этим звездным небом защемило у меня сердце: ведь мне уже никогда не обуть башмаков — теперь они мне без надобности,— никогда не взойти ни на Толстую, ни на Плешовицу, когда-то — я был еще мальчишкой и только учился взбегать на пригорки — она была совсем голая, но с тех пор заросла. Как хорошо бы взойти на нее и поглядеть на молодые деревца, которые посадили там чьи-то руки. Или они выросли сами? Хорошо бы на все вблизи поглядеть, хотя бы ночью побывать в знакомых местах, погладить там землю: земля моя каменистая, погляди, какие у меня ноги!
И вдруг передо мной Мажарна; я увидел себя еще мальчишкой, как я бегу, бегу, сперва вдоль Гадерской долины, а дальше по Известковой или по Конскому долу и вдруг, господи, словно обеими дорогами сразу, будто я и вправду ужасно спешил или будто хотел обнять и одну и другую дорогу, потом иду все медленней, кажется, что у меня все еще свободны ладони, я сжимаю ими колени, чтобы мне легче было идти. Вдруг передо мной вырастает высокая седая скала, господи, ведь это Мажарна, я иду среди сталактитов, и чудится мне, что слышу знакомые голоса, окликает меня и эхо, чудится, что многие окликают меня... Господи, сколько же их окликают меня разом!
Мажарна! Дупна! Да, Дупна тоже скала. Когда-то в детстве была совсем рядом! И хотя не раз она мне казалась далекой, а теперь после стольких лет вроде должна бы приблизиться, она вдруг опять от меня отдалилась, и тропки уже не скачут друг за дружкой.
Из Дяновой можно пройти в Грбу иль Градок, затем в деревню Борины, оттуда в Блатницу, через Кут, мимо Фолкушовой завернуть в Нецпалы, остановиться в долине у Яношиковой скалы только этот путь для меня слишком долог. Но все равно из Дяновой через Старины и Ласкар в Валентовую, вдоль той маленькой березовой рощицы, где когда-то бывали гулянки,— ведь нигде поблизости не встретишь березки; достаточно было услышать волынку или хотя бы одни цимбалы, как мне чудилось: из рощицы вприпрыжку бегут те самые девицы, что потеряли сапожки в росе-росице, вечно, вечно, но и чудесно выстаивают они в уголке и танцора ждут себе, нет-нет и шепнут что- то, зальются румянцем, а потом весело закачаются в танце...
Я знаю свой край. Долины и пригорки, лесные стежки- дорожки между деревнями. Домики и домишки, словно стайки белых цыплят.
Живи вправду и еще нынче младенец Иисус, он спустился бы или съехал зимой на салазках и еще краше выбелил бы каждую хатку, обвесил бы ее сосульками. Каждая хатенка звенела бы как цимбалы. А летом — лучше лета ничего нету — в Турце или над Турцем словно нарочно сломалась бы ось в небесном возу или телеге, чтоб если уж не человек, так хотя бы господь бог, именно наш турчанский господь бог— гопля прямо по Млечному Пути!— мог съехать на санях, на белой медовой акации и разукрасить, а днем и погладить дранку церквей, колоколен и даже обыкновенных хибарок, в которых дремлют-подремывают убогие сонливые очажки.
Я дома. Где-то на пригорке овчарня, где, точно не знаю, но она там непременно, овечки подремливают, колокольцы на шеях у них уже не звенят, но я их по-прежнему слышу, слышу даже, как овцы жуют.
Конец войне. Господи, война ведь уже давно кончилась. Никак, слезы у меня на глазах...
Я был и в родной деревушке, только там меня никто не узнал. Кое-кто, может, просто не захотел узнавать — подумал небось, останется вот такой калека в деревне и будет ходить по домам гостевать. Откуда им было известно, что я прирожденный пехотинец и по-прежнему еще могу быть на марше. Если и не иду куда, так, значит, мне туда неохота идти. Я ведь человек бывалый, понимаю, что к чему. Но зато в иных турчанских деревнях — может, как раз потому, что там знали, что я их земляк, не опасались, что повисну у них на шее,— принимали меня как нельзя лучше.
Блатничанки, к примеру, мастерицы собирать всякие травы — так уж повелось исстари, обычай этот идет якобы от каких-то монахов, после них за дело взялась одна графиня, не то баронесса, а уж потом некая Тексторисо- ва, оказавшаяся по воле случая тоже почтаркой; наверно, когда в сумке ее не было писем, она собирала туда травы — ее именем даже назван один чертополох, вроде он так и зовется — Тех1оп8. Ну, не диво ли? Какой другой письмоносец заслужил бы такое? Бог мой, а может, это просто обыкновенная сумка, даже не почтарская пелерина, не фуражка и тем более не почтовый рожок, а только почтарские ноги, вряд ли велосипед, вряд ли звоночек, просто обыкновенная сумка, обыкновенные ноги почтаря- пехотинца. Обыкновенный чертополох из Дедошовой или Влкановой, обыкновенный Тех1опз. В Блатнице с травами творят чудеса, блатничане хаживали, говорят, в Россию травы и шафран продавать, иные даже до Сибири добирались, наверно, и другой товар носили туда контрабандой: упряжные сбруи, масла и всякую всячину. Живут здесь истые знахари, олейкары торговцы и разносчики масел, собиратели целебных трав. И сердечности им не занимать — женщины и рады были бы омыть мои ноги любыми травами, да вот только ноги мои, а главное, одна нога, остались в Италии. А кроме трав, у этих женщин ничегошеньки не было. Правда, они накормили меня, и не раз, картошки и капусты я мог там до отвала наесться, да и кислого молока там пей — не хочу, это ведь все турчанские блюда. В Турце, пожалуй, ничего другого и не едят. А если и едят, так только вечером, чтоб заснуть было легче. Утром, прежде, чем мужики отправлялись лес рубить, ели потроховую похлебку, заправленную мукой или брынзой. И уж поверьте на слово, коль не доводилось вам есть потроха — это вещь неплохая! Особенно для того, кто мается животом. Барана или барашка каждый день там, ясное дело, не режут. Мужики любят чай, но чай не из трав, а настоящий...
Хм, кое-кто из мужиков охотно мне и рюмочку бы поднес, но я-то знаю, что положено, а что нет — было небось, когда тому научиться. Ведь долгая дорога у меня впереди.
Иду дальше, спать есть где. Или нет? Что ж, я привык и не спать. Но кто-то бежит за мной, видать, порадовать хочет и силком сует мне в карман старые русские царские деньги. Я толкую ему, что они уже не в ходу, а он мне, сердечный, не верит...
Прихожу в Мошовце, останавливаюсь у церкви и сам не знаю почему, наверно, оттого лишь, что из церкви выходят люди, начинаю ораторствовать, и многие думают, что в родное село воротился Ян Коллар . Или, может, мне просто хочется вместо молитвы кому-то что-то вдолбить в голову. Иные чуть ли не во весь голос дивятся: «Бедняга, почти как Ян Коллар, и говорить и проповедовать мастер, только вот Мина и муза в голове у него, у бедняги, совсем другие песни заводят». Обедом меня накормили в приходе. Я поблагодарил и пошел дальше.
Хожу уже долгие годы. Везде побывал, повсюду речи держал, повсюду пел, везде горлопанил. А широкополая шляпа передо мной на земле лишь для того, чтобы знали, кто я и что я: когда люди проходят мимо этой шляпы, я всегда успеваю им все выкрикнуть или пою, да так, что они обычно останавливаются и делаются потом чуть умнее, может, и урок для себя извлекают, ибо я всегда ору или пою правду.
А бросят мне пятак, разве в том моя вина? Я что, должен сказать доброму человеку, что ему не надо быть добрым или что я этого пятака не заслуживаю? Неужто я должен сорвать его добрый помысел, унизить или оскорбить его благородный поступок? Или сказать ему, что пятака мало, что он мне без надобности, что меня за пятак не купишь? Что сколько бы ни кидали пятаков мне и мне подобным, да и тем, что уже сгинули в войнах, люди все равно никогда пятаками не откупятся?
А иной раз примечу человека, вижу, как он пялится на меня и угадываю, что он обо мне думает и как моими словами возмущается. И тогда все равно — захоти он мне дать хоть тысячу крон, хоть миллион,— все равно, знаете, что я сделаю? Возьму шляпу да как шлепну ему все пятаки в рожу, залеплю ему промеж глаз даже этим его миллионом. Я не просто нищий, я солдат, а что мне довелось навсегда остаться солдатом — это не моя вина. Хм, бог весть, кого ждала та тетушка?
Хм, мне ведь это и она сказала. Даже еще маковник в карман сунула.
Я свободен, как птица. Только вот ног у меня нету, а руки уж мне никак не сменить на крылья. Но товарищей у меня вдосталь. С иными я только теперь подружился. Встречаю их на дорогах. Спрашиваю:
— Где служил?
— В тренчанском.
— Я в Вене. Тарнополь. Галиция, Румыния, Пьяве, Тальяменте.
Обойди я всех товарищей, и голодать, верно, не придется. А я сперва и не голодал и вскорости понял: чтобы быть всегда сытым, достаточно обойти всего лишь трех-четырех товарищей. Только как быть, ежели каждый из них живет в другом месте. Дорога от одного к другому была для меня изнурительной — хоть я и пехотинец, а приходилось время от времени и отдохнуть, а отдыхая, всякий раз хотя бы малость и перекусить. Но большинство товарищей, которых я навещал, смотрели на меня так, словно я должен был им что-то принести.
Пару раз заходил я в Модру, где епископ Зох еще до войны стал собирать среди имущих и неимущих евангеликов средства на сиротский приют. И его построили. Да разве прорву сирот вместишь в один приют?!
Я ведь тоже когда-то был сиротой. Да и было у меня много товарищей, после которых осталось немало сирот. А пан епископ Зох во время войны издавал и такую брошюрку «Страж на Сионе». Журнальчик для сирот
и фронтовиков. Ну а коли совсем прижмет — республика уже с самого начала не сводила концы с концами, вот и приходилось где какую фабричку или металлоплавильню закрыть, где лесопилку, стеклодувню остановить, стеклышко, стеклышко, картель тебя слопает, меня-то это не очень касается, а там кто знает, — так, стало быть, коли совсем прижмет, и слишком урчит в животе, и негде ночью голову приклонить, нахожу этот сиротский приют, стучусь в дверь, еще и костылями прищелкиваю и докладываю:
— Фронтовик Дюрис! Служу уже только на Сионе. Живот подвело и спать негде. Я пришел навестить сирот, что остались после моих товарищей.
Приукрашиваю. Я все стараюсь приукрасить.
Но и в приют не положено мне часто ходить. Не стану же я отнимать у детишек сиротский хлебушек. А рассчитывать только на товарищей? Знаете ведь, как оно! Ты пришел? Милости просим! Что нового, приятель? Как живешь- поживаешь? Куда путь держишь? Когда уйдешь? Бывает, у вас даже нет времени с товарищем поздороваться! Едва войдете во двор, а уж из окна кухни или горницы доносится: «Этот нищеброд только тебя объедать должен, да?»
Нищеброд поворачивает оглобли, больше вы его, наверно, никогда не увидите...
Но есть у меня и хорошие дружки. Правда, не хочется их часто тревожить. Мне непрестанно кажется, что где- то трубит пехотная, почтовая или военная труба... Уж не пытается ли кто-то опять зазвякать стременами, посмелей ударить сабелькой по голенищу сапог?
Или кто-то ищет Мартиненго?
В самом деле? И Мартиненго? А не поздно ли? Или, может, до времени?
Я прирожденный пехотинец, и иной раз, нет, пожалуй, всегда, но всякий раз по-другому, поздно, но вместе с тем и до времени, явственно слышу, как где-то вдалеке тревожно верещит какая-то охрипшая пожарная или почтовая, а может, уже снова военная труба...
Мне показалось или на самом деле?
У меня была такая специальная военная карта, где обозначены были все фронтовые позиции конца войны. Я часто изучал эту карту, а когда бывал с товарищами, показывал им, где меня хлопнуло. Нередко даже искал собеседника, шел к нему лишь для того, чтобы показать эту карту. Купил я ее еще в начале войны за тридцать пфеннигов, но и после войны хранил ее и повсюду таскал с собой.
Пехота — царица полей! Я умею шагать и опершись руками о костыли, и потому ладони мои тверже, чем у иного солдата пятки, а то и подпятники в сапогах. Не раз, разглядывая с товарищами эту карту, мы ревели ревмя, а потом обнимались от радости. Господи, как же мы это все пережили!.. Но и карту я предал. Взял и продал ее — голоден был, обменял на похлебку.
Край, где стоял наш двор,— оттуда вышел мой отец, оттуда вышел когда-то и я — был велик. Из нашего двора, хотя своего двора у нас, может, и не было, видна была даже Адриатика. А мой отец через Гамбург узрел и Америку. Прямо с нашего двора можно было выйти в море, а если гнала тебя бедность или чья-то несправедливость до самой Америки или Канады, то из Америки можно было увидеть и Татры. И хотя человека из такой дальней дали рассмотреть трудно, но если хочешь — даже из Америки можно было заглянуть и в наш двор.
Только если родина скупа к тебе или чересчур несправедлива, для чего тогда море? Для чего дороги? Из скалы выпрыгнет тропинка, но куда? Куда ты торопишься? Зачем оглядываешься? Земля, как ни верти, круглая и очень мало дорог, которые действительно где-то кончаются. Дорогу с дорогой все-таки можно соединить, связать, точно ленту, и идти, идти, захочется свернуть, ну и свернешь, захочется еще свернуть, еще свернешь, словно бы ветром отнесло ленту в другую сторону и ты идешь, идешь... Повсюду есть люди.
Господи, если бы я мог еще раз выйти с нашего двора и у меня были б ноги, да хоть бы и не было, если б я вышел еще раз даже на костылях и мне дозволено было бы самому проторить дорогу, может, и новую какую дорогу, э-эх, зашагал бы я и, глядишь, сумел бы... сумел бы и лучшую протоптать дорогу, удачливей растянуть ленту. Не нужна была бы мне тогда и карта, зачем она мне? Хоть новая, хоть старая, зачем она? Если бы у меня даже костыли болели, пускай болят, пускай и карта болит, на своих двоих или на костылях ты должен, должен топать по словацким дорогам, должен топать, дружище! И если б ты даже сумел завыть от боли, главное — человек, главное — ноги или хоть костыли, а уж потом дороги, уж потом, дружище, и карта.
А может, я строю из себя умного, как и подобные мне умники, лишь тогда, когда все уже позади. А что еще мне остается?
Многие из моих товарищей уехали в Америку, во Францию, в Канаду, черт знает куда. Было, правда, в Словакии несколько фабричек, но они внезапно исчезли, были всевозможные гуты, но и их постигла та же участь. Дьявол знает почему! Уж явно не потому, что у нас перевелось дерево или словацкие стеклодувы разучились выдувать красивое стекло. Проявит заботу о такой стеклодув- не какой-нибудь картель, и стеклодувни как не было. И вот так исподволь все исчезает (демократия, все сожрем!), остаются в Словакии вдруг одни пастухи и овцы, дротари и их подручные да еще плотогоны — сдохни или живи впроголодь!
Вот и живу впроголодь. И не я один. Но разве всех перечислишь? Я ведь и сам стыжусь за себя! Порой не решаюсь даже на собственное имя отозваться!
Хотя мой отец и не был стеклодувом, я и в Словакии видел чудесные кувшинчики, рюмочки, скляночки — ведь пока были стеклодувни, были и скляночки. Некоторые рюмки так и назывались у нас — «скляночки». Но были и всякие графинчики, штофчики, разное расписное и, ей-богу, даже цветное стекло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13