А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но иногда и потому, что он не только солдат — в нем живет еще и резчик, у которого нет времени для себя, но прославить другого, пожалуй, его всегда принудят. Если римлянин высек что-то на камне, эту надпись ни ветер не сотрет, ни дождь не смоет, и если люди и многие- многие годы спустя знают, где Лаугарицио и кто был Марк, то заслуга в том не только командира, но и резчика. А что римлянин вырубил, высек на камне, ни ветер никогда не сотрет, ни дождь не смоет...
Еще не кончается лето, и тем более еще не конец виноградной страды, но, мне кажется, настала пора отправляться в горы. Плетусь вверх Поважьем...
Ночь. Но и она мне не помеха. Иду. Иду домой. Кто-то окрикивает меня:
Останавливаюсь.
— Ты мне кричишь? Чего тебе от меня нужно?
Внезапно рядом возникают двое парней. Может, просто какие-то проходимцы. Личности неизвестные, я даже не могу как следует разглядеть их, в толк не возьму, чего
Ну-ну, я не люблю шуток:
— Не понимаю тебя. Как тебя зовут?
— Как тебя зовут?
— Роивши?
— Хоть ты и француз, а меня зовут Дюрис. А тебя как?
Дальше я уже не иду. Меня опережают. Ничего со мной не случится. Чуть выше Тренчина останавливаюсь. Здесь у меня повсюду свои...
лучше, однако попробую обосноваться и здесь. Время от времени через деревню проносятся немецкие машины, потом немцы и размещаются в ней.
В деревне разместилась немецкая воинская часть. Не большая, но все равно произвела на деревенских впечатление. Сперва они боязливо таращились на солдат, потом свыклись с ними — что будешь делать! Какие солдаты обосновались в школе, какие расселились по домам. На двух грузовиках привезли походные кровати и велосипеды. Когда их сгружали, вокруг собралась куча детей, да и взрослые, останавливаясь, диву давались:
— Куда столько велосипедов? Небось не пожаловали немцы сюда, чтоб кататься на них?
Иные ребятишки, что посмелей, сразу же давай приставать. Выискивали среди солдат таких, с которыми, казалось, можно было столковаться, бегали за ними, старались подластиться, спрашивали, не надо ли помочь чем — может, велосипед подкатить или принести-отнести чего.
Время от времени какой-нибудь солдат улыбался, а поскольку не понимал детворы, соглашался или просто бормотал под нос:
Дети спрашивали:
— А потом, когда вы уже куда-нибудь съездите, дадите нам покататься?
Ответ был тот же, что и раньше:
И дети довольны. Некоторые потирали руки, потому что слово это, должно быть, знали и принимали его, как обещание.
А вечером в корчме, где сидело всего несколько посетителей, речь только и шла о велосипедах.
— Это, должно быть, какие калеки,— заметил один.— На кой ляд им столько велосипедов? Видать, были на фронте и теперь, у кого непорядок с ногами, приехали сюда на излечение.
— На велосипедах? — тут же нашлось кому возразить.— На велосипеде вытягивать надо, педали крутить. Иной раз и на всю катушку. Поди, машин у них не хватает, вот и на велосипедах катят.
— Пускай тянут, да хоть вытянутся! А там есть и хорошие велосипеды. Два-три совсем как новые.
— Как новые. Отличные велосипедики, ничего не скажешь. Пожалуй, все новые.
— Рухлядь они бы навряд с собой таскали. Черт подери, велосипедики, что надо! Вот бы хоть один стибрить.
— Он бы и прикончил тебя.
— Кто?
— Да велосипед этот. Как пить дать прикончил бы.
— Чего ему меня приканчивать? Я ведь его ни у кого еще не украл. Но велосипед, чего лучше! Будь он у меня, я бы враз — фьють! Ищи меня потом свищи!
Каждое утро, да и под вечер у солдат бывало построение. Поначалу на школьном дворе, а позже, поскольку в деревне было много деревьев, орехов, лип, и это им, видать, пришлось по душе, выстраивались они под орехами — шагах в двухстах от корчмы. Почти всегда вокруг них толклись дети, но совсем вплотную не подходили, как бы чуя, что командиру это не улыбается. Время от времени находился смельчак, который отваживался высунуть нос подальше других, но командир имел обыкновение часто оглядываться, гражданские, что ли, не пользовались у него доверием, может, и детей побаивался или просто терпеть не мог любопытных ушей — стоило ему оглянуться, как смельчак враз давал задний ход.
Да и родители детей приструнивали. Если какой отец видел, что сын его мотается возле солдат, он тотчас окликал его или — у отцов ведь могут быть всякие привычные или какие условные знаки для своих сыновей,— достаточно ему было свистнуть на пальцах или махнуть рукой, а уж потом в сторонке и попенять парнишке:
— Ты чего тут околачиваешься? Я же велел тебе, как только солдаты пришли сюда, держаться от них подальше!
— А я что? Я просто так,— защищался малец.— Как и все. В школе с солдатами познакомился. Хотел Кароля видеть. Хотел при построении на него поглядеть.
— Заткнись! Не болтай! Какого еще Кароля?
— Одного зовут Карл, а мы его Кароль называем. В школе с ним познакомились. Я как-то раз помогал ему щепок наколоть.
— Каких еще щепок? Чего тебе колоть? Дома-то завсегда я коли, завсегда мне приходится. Если еще раз увижу тебя возле немцев, гляди, полетит в тебя мой башмак...
Трамта-ра! Я, право слово, солдат не боялся. Сам небось тоже солдат. Что с того, что в чужой деревне? Чужой она может мне казаться лишь потому, что я в ней не родился. А вообще-то она мне не чужая. Люди ведь тут говорят, как мать меня в родной турчанской деревне говорить учила. Пусть я мать и не очень-то помню, но и сейчас могу повторить каждое ее слово, сказанное мне. А чему от нее не научился, научился в других местах. То ли в Бодовицах или в Блатнице, в Мошовцах, Иванчи- ной или в Михале. Знаю я и Врицко, и Штубнянске Теплице, Будиш, а если угодно, то и Немецке Правно. Был я и в других местах. Я же пехотинец, ну а пехота, пехота...
...погоны пропитаны собственной кровью, кричим мы, кричим, и в атаку смелей, ура-а, мы пехота, царица полей...
Фу-у! Дальше уже идет почти как гимн. Дескать, «за славу прадедов, за отцову речь несем врагу мы огонь и меч, огонь и меч...». Конечно, это совсем новая песенка! Когда-то я распевал другие. Но и те были такие же напыщенные, может, еще и понапыщенней. Однако, куда бы я ни заявился, всегда знал, где и что могу себе дозволить.
А как-то раз, знаете, у этих парней опять же построение было не в школе, а, кажется, под орехами. Я неподалеку топаю на своих костылях, а они — такие построения мне, как-никак, известны — словно бы чем делятся меж собой:
так будет и десять, и двадцать добровольцев. Когда я подошел, они, похоже, уже поделились — командир собрался отдать новую команду. Сперва солдаты вытянулись во фрунт, потом он скомандовал «направо», и вот тут-то я и приблизился. А благо, я солдат — я мог бы даже сказать всем, и тем, что служат долгие годы, что я в одних увольнительных был, верно, дольше, чем они в солдатах,— мне захотелось показать, конечно, только шутки ради, что и сейчас я умею довольно ловко щелкать каблуками, это же в крови у меня, если нужно, хотя сапоги я давно оставил в Италии, а все-таки звякнут на них гвоздики или подковки.
И вот я действительно повертываюсь, пусть и в шутку, но в самое время. Делаю поворот, какой требуется, и пусть на костылях, но чеканю шаг так твердо, будто во мне, а главное, в моих костылях вся кровь взыграла...
Я попросту выкинул шутку! Однако пройдя немного, оглянулся, чтобы узнать, обратил ли кто на меня внимание. Но солдаты, еще раньше повернутые командиром в другую сторону, зашагали в обратном направлении — прямо к школе.
Мой взгляд встретился со взглядом командира.
Я тут же почувствовал, что шутку мою он заметил, хотя шуткой вовсе ее не считает.
Я улыбнулся ему.
Он, пожалуй, был моего возраста. Позже я узнал, что он австриец. Наверняка служил, должен был служить и в первую войну. Несомненно он заметил и мои ордена. Некоторые, разумеется, он знал и понимал, что получил я их не за здорово живешь. Оглядел меня, хоть и бегло, но на деле внимательно, похоже, еще и удивился и засомневался, действительно ли ордена принадлежат мне. Один или даже два были такого качества, что носить их в первую войну никто не устыдился бы, даже самый гордый австрийский офицер.
Однако у командира не было времени особенно удивляться. Улыбнувшись, я гордо поднял руку, выставив два пальца,— когда-то на фронте мы иначе и не приветствовали друг друга. Именно так я приветствовал, особенно перед атакой, старших и даже высших по званию офицеров. Больше я не оглядывался. Не оглянулся бы, даже окрикни он меня.
Невольно я снова улыбнулся. Словно во мне опять проснулось пусть не былое честолюбие, а что-то вроде гордости. Я был уверен, что этот человек — он наверняка был мой ровесник, если не на год, на два старше меня,— не смог бы наполучать столько орденов, сколько я. Это словно написано было на нем. И когда я гордо нес себя на костылях, я всем нутром чуял, что два из них, ну а не два, так один определенно вызывает у этого человека острую зависть...
А когда заходило солнце, верней, когда уже совсем вечерело и люди, подчиняясь приказу, не смели высовывать нос из хат с затемненными окнами, группа солдат выезжала на велосипедах со школьного двора, тихо прошмыгивала по деревне и укатывала невесть куда.
Возвращались они обратно так же тихо, пожалуй, еще тише, поздно ночью, а то и под утро. Сколько вечером было велосипедистов, столько человек отсутствовало на утреннем построении. Должно быть, тем, что уезжали куда-то ночью, командир разрешил отсыпаться днем.
А те, что маршировали в утренние или предобеденные часы по деревне, распевали бодрую походную песенку и пели ее так громко и с таким вдохновением, словно бы хотели восполнить и те двадцать — тридцать глоток, которым был дозволен отдых после бессонной ночи...
Повторялось это дня два-три кряду, а потом с неделю, а то и больше ничего не происходило. Словно немцев в деревне вовсе не было. Не слыхать было даже пения, построений и то, казалось, у них нет, а если время от времени и случалось какое, продолжалось оно недолго — в деревне стояла тишина.
Шумно было только в школе — учителю с самого начала пришлось освободить для немцев один класс. Обретался там командир и его заместитель или же адъютант и, кажется, их денщик, не то два денщика. Днем там была канцелярия, забегали туда и другие солдаты, но командир, а с ним еще двое-трое оставались там и на ночь. По временам оттуда доносилась губная гармошка, нередко и кларнет. Играли они вместе, иной раз даже ночью, но ночью чаще был слышен только кларнет, подчас одни упражнения, словно кларнетист боялся утратить или, напротив, хотел обрести еще большую беглость, но случалось это, правда, изредка, куда чаще доносились оттуда протяжные звуки, обычно тихие и трепетные, словно кто-то, возможно, и сам командир,— правда, могло казаться, что это один кларнет и только — тосковал по ночам.
Нередко в противоположном конце деревни скулил или брехал пес, и можно было подумать, что он пытается стать двойником кларнета и кларнетиста, играть или петь с ним дуэтом. Но вслушайся кто-нибудь повнимательней в это двуголосье, он наверно различил бы, что пес скулит жалостней и сиротливей и что морду поднимает к луне только затем, чтобы воззвать к ней: вороти, господи, мне волков, вороти мне моих предков, вороти меня к волчьей своре, вороти мне их, а-у-у-у-у, или меня к ним вороти...
А встречался ли утром или днем сосед с соседом, встречались ли на улице или в корчме двое-трое крестьян, да хоть бы и один в корчму заходил, он затевал или они затевали с корчмарем примерно такой разговор:
— А эта псина опять ночью выла! Чей это пес? Кому ж охота терпеть во дворе такого паршивого, скулящего, полоумного пса?
— Он и тебе спать не дает? Думал я, только мне и моей жене.
— Господи помилуй, да разве уснешь? Наверняка полнолунье было. Ну и завывал этот пес!
— Было полнолунье, точно. Я даже нарочно слез с кровати и отлепил на окне бумагу — поглядел на луну. Бог мой, ну чисто лепешка! Самое малое пять псов нынче в деревне завывало. Будь у меня ружье или будь я немчурой, ей-ей, хоть одного да прихлопнул бы.
— Ой-ой-ой, парень, помалкивай лучше! Как -бы не пожалеть тебе!
— А чего? Только у них, что ли, собаки? А этот кларнетист, право слово, опять ночью заливался. Бедняга, видать, и его луна разжалобила. Сперва все такие низкие, почти басовые, скажем, даже угрюмые звуки, а потом, точно знал, что я не усну ночью, взялся их вдруг подымать, наверняка кларнет к луне обратил, ей-богу, к самой луне. Потому как ни с того ни с сего у меня вот тут, господи боже, у самого сердца стало колоть, собаки выли, а я, нелегкая его возьми, все вставал да вставал с постели. А задыхался ночью — жуть как! Глаз не сомкнул...
А днем эти ребята хорошо и слаженно маршировали по улице! Бравая песенка неслась прямо в окна, из окон в горницы, а может, только в каморки или каморочки, смотря по тому, у кого какая горница, каморка или камо-рочка. Но звучало это красиво, и слышно было даже там, где окна были закрыты, ей-ей, это пение было слышно даже в таких конурках, кухоньках или каморках, где было лишь одно-единое крохотное оконце, которое и ладонью- то прикрыть можно, его и на ночь незачем было завешивать голубой или лиловой непросвечивающей бумагой, достаточно было крохотного оконца, оно могло быть даже закрыто, но вдруг начинало звучать, звучать как тамбурин или маленький барабан, в самом деле, как барабанчик. И кухонька и каморка, ей-богу, поверьте мне, звенели уже как горница, даже как бы раздувались с настоящую горницу. Они словно бы пугались этих четких шагов, будто кто-то грохал по барабану, а кто-то другой или тот же самый пинал ногой по большому барабану,— такого большого, может, и нету на свете, поэтому он злобно пинал и грохал по нему,— ну а это крохотное оконце, этот маленький барабанчик, знай стучало и барабанило в дрожащую горницу — лавочка у печи чуть было не начала подскакивать... Достаточно хорошего барабана, даже, может, только барабанщика, и враз все гудит, гремит, барабанит, трубит, верезжит, лязгает и дребезжит, барабанит вся деревня, бедняжка, лишь бы от страху или от веселья не... хе-хе-хе, пусть у меня и нет ни шиша, а не хотел бы я отдать свою шкуру на барабан!..
Барабан или труба, башмаки иль сапоги, гвоздики или подковки, трамта-ра, левой, правой, солдат бравый, я умею держать шаг!
Но оттуда, из той деревни, название которой я нарочно умалчиваю, чтоб никто, чего доброго, не обиделся, чтоб я никого не обидел или никому до времени памятник не поставил, да и чтоб никому не пришлось мне ставить скромный памятник, оттуда я почему-то не двигаюсь, хотя умею не только растабарывать, но и топать.
Пятак звякнул о пятак, труба затрубила! Меня и люди в Поважье остерегали: не к чему, мол, идти дальше. Неожиданно в одном незнакомце повстречал я друга.
Может, он беден был, может, ему и самому спать было негде, но он сказал мне:
— Мил человек, не ходи дальше, ежели пойдешь пёхом, может, и не приметишь, где тебя кончат. А поедешь поездом, человече, хоть у тебя и денег-то нет на него, но ты солдат, знаешь небось, что солдаты всегда все дороги проверяют! Можешь спать у меня на чердаке, а нет, так целуй меня в задницу!
Поутру в деревне обыкновенно тишь да гладь. Временами светит солнышко, а когда не светит, так на небе облака или тучки, иной раз одна только туча, и не хочется ей метаться ни туда, ни сюда, ни взад, ни вперед, на небе всего одна туча, да что с того? Из этой одной тучи — а бывает она с целое небо — льет дождь, и хотя такое небо для кого- то безрадостно, может даже довести до отчаяния, оно способно иногда и утешить несчастного, отчаявшегося человека,— ведь и другие люди, на какой бы стороне они ни были, на этой или на той, тоже приходят в отчаяние и бывают несчастными, а то просто от усталости, нерадивости или лености — вот именно от усталости или от равнодушия — забывают о себе подобных, и кое-кому поэтому может казаться, что весь мир забывчив, что все люди вокруг так быстро умеют себе все прощать, умеют так легко переживать свои муки, будто их уже ничего и не мучит и они смирились со всем, будто только и знают, кстати или некстати, прощать все...
А утром, вернее, под утро, снова объявляются эти музыканты или же эти велосипедисты, да, возвращаются они тихо под утро, и, хотя проскальзывают по деревне быстро, похоже на то, что в какой-то партитуре, в которую тебе не дозволено заглянуть, им было предписано неторопливое адажио...
И я хоть и старый солдат, и вроде бы гордый, а выходит, способен иной раз и на глупости.
Иду как-то по деревне, уже до верхнего конца добрался и вдруг слышу пение.
Оглядываюсь. Ясное дело, они!
Я как раз стоял у деревянного моста. Конечно, я мог остановиться и дать им пройти, но почему-то решил, что успею, ежели поспешу, проскочить, а уж там, на другой
стороне, и подожду. Но они словно нарочно ускорили шаг, да еще и пели этакую бравую боевую песенку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13