А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Отца я не помню, но в детстве, рассказывали, именно он в первый раз привел меня к ней.
На старости лет в какой-нибудь из этих деревенек в Турце, может, будет у меня домишко или по крайности светелка, под старость, а то и раньше, обзаведусь я, пожалуй, и какой-нибудь удобной мутовкой, даже сам ее выстругаю, а кто-то другой — хотя при женщине я все еще малость робею — насыплет в кастрюлю муки и сделает саламату, пускай даже без масла. А придет время обеда, на столе всегда будет вдосталь тарелок и мисок. У детишек должны быть кожаные сапожки или хотя бы суконные. И летом сандалики, а не купцы. А вздумают бегать босиком — милости просим! Но сандалики все равно пригодятся! И старики, которым уже трудно ходить, станут рассказывать, допустим, о шафране или о том, чем лучше всего запивать вареники или пельмени, непременно уточняя при этом, что речь идет о сибирских пельменях, которые носят в торбочке, в мешочке или даже в брючном кармане — замерзнув, они становятся такими твердыми шариками,— а у кого много пельменей, тот никогда — упаси нас, боже, войны,— тот никогда войны не проиграет, хотя о ней лучше вовсе не думать. Остановятся сани — станут сказывать старики — у какого-нибудь трактира, у корчмы, у избушки, у кабачка, кабака или у самой обыкновенной лачуги, выйдет оттуда сибиряк и спросит: «Чаю?» — «Пельмени свари!» Ну а чем запивать пельмени? Что к ним положено? Чай, конечно, всегда хорош, но с пельменями или после них лучше всего пить водку или молоко. Только и в богатом краю иной раз случается год, когда замерзает трава и даже летом мычит коровенка. А пельмени ведь тоже сами по себе не растут, на дороге не валяются, кто-то должен их приготовить, а когда замерзнут, и разогреть.
Тут всегда важно знать, что с чем связано и почему. Стоит вслушаться, и увидишь весь мир целиком, осознаешь, в какую даль отправляется из Турца шафран, представишь себе, как выглядит Иркутск, близко ли от него Байкал, так ли уж они рядом. Чтобы еще лучше себе это представить, надо окинуть взором и юг и север. Говорят, например, где-то в Сибири большой метеор, хвостатая звезда или комета, проложил глубокую и широкую борозду, и осталась там якобы громадная впадина. А что, если бы у кого была очень длинная и острая сабля, и он, хотя бы любопытства ради, попробовал бы ею дотянуться до месяца? Уж не расхотелось бы и месяцу ярко светить, хотя и он в свой черед кого-то, наверно, умеет покалывать.
Ну а раз он светит, интересно бы знать, как все это выглядит сверху, есть ли там внизу березки, есть ли они еще у Байкала и за Байкалом? Как блещут в Уссурийском крае по ночам болота и озерца, есть ли и вокруг них березки, красиво ли они там ночью и днем смотрятся? А месяц! Как глядится месяц в эти болота и озерца? Не пугается ли он сам себя или, может, любуется? Но, как бы там ни было, когда старики будут про все это рассказывать, а я, затаив дыхание, буду их слушать, мне и тогда, пожалуй, будет мерещиться Адриатика...
Конечно, я не выложил этому седоволосому деду все разом. Все сразу мне и на ум не пришло, да и у него не нашлось бы для меня столько времени. Но однажды я и ему напел, и тоже на улице, одну из песенок, которые нравились пану Бартоку. Вспомнил я, пожалуй, только мелодию, а слова пришлось подыскать.
В Гадерской долине ангелы летают, видно, веселятся, тихо распевают.
А то все печалятся, что камней так много в Гадерской долине, сотворенных богом.
Ты еще девчонка, а камень перепрыгнешь, ты еще мальчонка, а кров родной покинешь.
Одни покидали, другие ворочались. Чтобы сиротами камни не остались.
Да, правда, это было на улице, и я совсем тихонько пел. А этот старикан возьми да и спроси:
— А не хотел бы ты работать на почте?
— На почте? — улыбнулся я и на минутку задумался: гм, почта есть почта, особенно зимой, подметать там, пожалуй, лучше. Флот пока подождет! — Отчего же нет? Можно и почту подметать.
И вскоре, хотя дело оказалось и не такое простое, я стал работать на почте. Поначалу были всякие хлопоты, а точней, разная бумажная волокита, конечно, если хочешь работать на почте, люди должны тебе доверять. Это не более как формальность, и придерживаются ее скорее в городе, но достаточно какой-либо бумажки или доброго словца, и ты уже на почте, и даже если не сразу тебе поручат деньги считать, то почтовую трубу запросто доверят. Конечно, если трубить умеешь! Но ее купить надо.
По счастью, трубит за тебя кто-то другой, когда трубач, когда только почтарь. Трубит затем, чтобы все было в лучшем виде, чтобы почта предстала в полной красе, да и чтоб он лицом в грязь не ударил. Но ему и невдомек, что иной раз, хоть он и хороший почтарь — им и на почте довольны, и люди его привечают: это же человечек полезный, возит лишь то, что посылают, и всегда довозит в порядке,— а с трубой может и не управиться. И что хорошего, если приходит почта, а для тебя — ничего, приходит почта, а для тебя — никогда ничего, и только этот почтовый возница, почтарь, почтальон, который всегда честно довозит и хорошее и плохое, знай безобразно трубит?
Спасибо еще, что почтовая труба не очень закручена, и вообще настоящим музыкантам надо бы упредить почту, чтобы почтари даже не пытались извлекать особо нежные звуки. У каждого господина, да и у простолюдина, конечно, свой вкус, но умный человек, пусть у него есть и труба, и звучное имя, и даже чин, если он только по почтовому ведомству, то должен предоставить специалистам решать, сколько трубе иметь оборотов, какой мундштук и как ей в общем выглядеть. То же и к специалистам относится: один умеет изготовить медь или сделать трубу, но всю жизнь не играет, а только в нее фукает, другой же хоть в металлах и не шибко разбирается, а возьмет в руки трубу, приложит к губам и уже сразу слышит, чего ей не хватает.
Хорошо еще, что у почты есть и обыкновенный рожок. И его достанет! Для почтаря и рожка хватит — дуди себе, у тебя же рожок: трам-та-та!
Нда, хоть и стараешься вежливо обходиться с почтарем — он же стольким людям по душе,— а все равно нет-нет да и взъяришься (у каждого ведь свои слабости, каждый из нас к чему-то особо чувствителен) и с трудом совладаешь с собой, чтобы такому сознательному почтарю не дать по башке.
Кому, конечно, оплеухи хватает, а кого и убить мало. Наверное, еще и потому почтовая труба выглядит столь незатейливо, пусть и не так, как рожок, скорей как коровий рог, что когда-то почтарям положено было уметь только кричать или гукать; а вот нынче почтовая труба малость украшена, висит на ней, чтоб господа были довольны, какой-то шнурок — золотая или хотя бы желтая косичка. Чего же требовать от такой маленькой удобной трубочки? Но при надобности почтовый трубач и на охоте затрубить может. У большинства же охотников, дело известное, теперь только и имеется что дробовик или скорострелка. Слышишь, зайка, как я тебе сыграл на трубе!
А потом, пускай я не бог весть какая шишка, когда иду по улице и встречаю товарищей, покрикиваю на них или они меня окликают:
— Что с тобой, Мартиненго? Ты вроде нас сторонишься?
— Нет, что вы, ребята! Марти енго уже не Мартиненго. Потерял он метлу. А хотите, дам поносить вам жилетку. Мартиненго тю-тю, на почте работает только Дюрис.
Работа на почте мне нравится. Да я и мечтать не смел о такой. И почта была большая, и много почтальонов, ходивших с сумками. Но я сперва выполнял черную работу.
А дали бы мне сумку, я бегал бы по городу как угорелый, хотя много ли зарабатывает обыкновенный почтальон? Нынче — не знаю. А тогда такой почтальон-письмоносец мог заработать разве что на хлеб и на воду, в городе, скажем, в Вене, заработок позволял ему прикупить еще и парочку «кайзерок»1, но особенно объедаться не приходилось — потом и жениться не на что было бы, а если б и женился, так жена не захотела бы детей заводить — съедай он каждый день по шесть, семь кайзерок — что бы детям осталось? А человек, он ведь и завтракает и обедает, хочется ему и вечером есть, но и это не все. Одежда, топливо, квартира и всякое прочее. Вот жена и скажет: дружок сердечный, у нас семеро детей, будем покупать только семь кайзерок, а нам с тобой — шиш!
Да ведь если жена будет держать тебя в черном теле, а почта ни черта не добавит, то и с сумкой бегать не очень- то захочется! Хорошо еще, что почтарь всякий день среди людей околачивается, знает, у кого какое хозяйство, и навряд ли станет довольствоваться тем, что жена ему выделила или собралась выделить. Нет-нет да и принесет он кому-нибудь особо ценное отправление, к примеру деньги, и порой немалые, а кому и посылку; иной раз, и не помышляя о том, доставит кому-то и необыкновенную радость: влюбленному, то бишь совсем чокнутому, принесет отчаянно влюбленное письмо — и чаще всего именно от неверной подружки или вероломного друга. Тут уж какой грошик или геллер ему непременно достанется! Иные и вовсе расщедрятся! Принесет почтарь особо ценную весточку, они возьмут и сунут ему что-нибудь или угостят хотя бы. А принесет деньги, тогда и совать не надо,— почтарь, отсчитав крупную сумму, мелочь, как правило, никак не может найти, он ведь уж наперед знает, сколько мелочи ему потребуется и что он начнет искать ее по карманам иль в кошельке, у него, конечно, полно мелочи, ему же ее и так почти везде оставляют, а он все шарит и шарит в своем кошельке или кармане: «Не знаю, не знаю, найдется ли у меня мелочь, подождите, сейчас, сейчас, поглядеть надо!»
И он так долго звякает мелочью, пока ему не скажут: «Не стоит беспокоиться! Мелочь оставьте себе!»
А ему только и остается, что поклониться: «Благодарствую. Целую ручку, милостивая пани! До свидания, милостивый пан!»
Конечно, все это относится к городу, но и в деревне ничуть не иначе, просто там столько почты не бывает. В некоторых деревнях, может, и бывает, но есть же небольшие или вовсе крохотные деревеньки, где о почте вообще не имеют понятия, и почтарю туда нет никакого смысла ходить. Там о почте заботится обычно какой-нибудь лежебока. Получит почтовую сумку, фуражку, пожалуй, и пелерину и что ни утро отправляется с сумкой в город, берет на почте два-три письма и какую-нибудь открытку.
Под пасху или рождество такого добра случается больше, иной день придут и четыре открытки, а письма, глядишь, ни одного, кому охота под рождество письма писать и зачем? Ведь порядочный человек на рождество все равно сидит дома. Открытка — дело другое, это годится, открыткой или открытками вы же можете обеспечить всех, кому в течение года нет охоты писать, а вот перед праздниками с ними все уладите, утрясете и останетесь вперед друзьями. Так вот, этот самый почтарь из маленькой деревеньки несет в своей сумке два письма и одну открытку, под праздники четыре открытки и одно письмо, торопиться ему незачем, да он и не больно торопится. Разве что зимой. Но ежели мороз крепкий или, скажем, вьюга, тогда он попросту плюнет на все это дело. Летом, однако, ходит всякий день. Если он любопытен и думает, что в одном из этих двух писем, которые он несет, какой-нибудь секрет, он сядет где под деревце и прочитает его. Почтари уже и этому научились. Научились и заклеивать письма — пусть это и заметно по ним, но в деревне, как правило, машут рукой на такие вещи. Если там что посерьзнее, то рано или поздно оно и так выйдет наружу: олух царя небесного, читай, коли тебе охота!
А он уж давно прочитал! По дороге, идет-то он полем да с сумкой, сумка у почтальона большая, сунет он эти два письма в карман, чтоб не запачкать ненароком, а в сумку то, что удалось по дороге спроворить. А иначе какой ему смысл в город переть?! За эти-то два письма, что он в деревню доставит, почта и впрямь ему гроши платит. Только вот такой деревенский почтальонишка делает это с радостью — может, он хворый или таким притворяется, может, просто ленивый, но раз у него почтарская сумка и фуражка, вид у него внушительный. Да и потом в сумке можно притащить гороху, фасоли, груш или яблок. А это уже кое-что да значит. Дома он все это высыплет, два
ма опять сунет в сумку и ходит по деревне. Бывает, и целый день. Откуда людям знать, сколько у него писем? Ведь он в каждый второй дом заглядывает, куда лишь поздороваться, куда только доложить, что им ничего не принес, а где прямо скажет, без околичностей: «Вам — ничего, я просто зашел поглядеть, что вы настряпали!»
Что ни говори, а почтарем хорошо быхь. Я и теперь за них горой. В общем-то это пехота, пешие или велосипедисты, калеки и больные, этакое разнесчастное войско. Как же старому солдату и почтарю-ветерану не любить других солдат?
Но, как уже сказано, я тогда работал прямо на почте, но не письмоносцем, что бегает с сумкой: мне удалось найти там почти чиновничье место,— собственно, другие для меня его подыскали, заверив, что можно на меня положиться...
А про этого седоволосого деда, который нашел для меня это место и, наверное, за меня походатайствовал, я как-то сразу забыл. Время от времени, правда, видел его на улице — то мы шли по разным тротуарам, то я нарочно переходил на противоположную сторону, просто избегал его — благодарить не хотелось. Однако со временем, даже не припомню когда, я и вовсе перестал его замечать — он был пожилым, и я знал, когда и где он прогуливался, обычно я видел, как он входит в деревянные ворота, хорошо мне знакомые, правда, только снаружи, или выходит из них, но я и ворота перестал замечать, ибо старик уже не показывался; и у меня даже мысли не возникало, что мне его не хватает на улице.
И тут вдруг меня забрали в армию, хотя мне и думалось, что солдатики про меня не вспомнят. Если я когда и мечтал о флоте, то прежде всего о кораблях и о ребятах, о загорелых матросах, у которых, когда они стоят на палубе в голубых или полосатых тельняшках — а то и в красивой военной форме — всегда, верно, щиплет глаза, то ли от ветра, то ли потому, что они всю жизнь глядят на воду.
А я оказался в пехотной казарме. Нда, хорошего мало. Пёхом я мог ходить и в почтарях. Я и там неплохо продвигался по службе, от тяжелых ящиков перешел к посылкам, а из них выбирал те, что полегче, тяжелые другим оставлял — пускай другие тоже потрудятся. Поздней я уже занялся письмами, сортируя их по адресам. Господи, где я только не побывал! Куда только почта меня не забрасывала! В любой уголок земли. И со всех уголков земли
через нас, а стало быть, и через меня — я же работал на почте — шли письма, открытки, посылки. И сколько из них сохранили следы моих рук, пусть их там и не было видно; порой мне казалось, что и ноги мои бегут за этими письмами. Да, ей-богу, я уже везде побывал! И вдруг,— боже правый, я среди других солдатиков, в пехотной казарме! И вот для меня уже приготовлена полная походная выкладка, только некому было еще сложить ее или научить меня все это ловко скатывать, скручивать, разравнивать, укреплять, стягивать ремешками, а я стоял уже голый перед фельдфебелем, который должен был одеть меня; позади валялась нескатанная шинель, а меня все еще разбирала охота поговорить, и я спросил как глупый, не разбирающийся в званиях, не братиславский, а венский, опечаленный Мартиненго, которому прешпоркские пожарные не позволили в Прешпорке носить пожарную форму:
— Пан капитан, знаете, я пехоту уважаю, но всегда мечтал только о флоте, не могли бы вы мне, лучше сразу, с самого начала, не могли бы вы мне как-то посоветовать, помочь перевести меня во флот?..
А он на меня сразу как заорет, поднял такой крик, что и минутой позже, когда я уже собирал перед ним вещи, я даже сообразить не мог, все ли собрал; еще в тот же день обнаружилось, там нет ранца, из-за чего вечером ребята подняли меня на смех, растолковав, что, если пехотинец хочет собрать все необходимое, чтоб выступить в поход, то есть быть с полной выкладкой, хе-хе, без ранца ему никак не обойтись...
Вскорости меня — и надо сказать, с уже отлично свернутой скаткой и ранцем — переведи в Брно, не припомню сейчас, на какой срок, да и город мне не очень-то запомнился, хотя по некоторым улицам не раз пришлось топать маршем, а иногда удавалось и прогуляться; правда, доведись мне увидеть на открытке замок Шпильберк или какой-нибудь брненский собор, я мигом бы догадался, что это Брно. Месяц, однако, был я и в Зальцбурге, потом снова Вена, и повсюду меня учили лишь щелкать каблуками и орать. Хоть армейский ор поначалу тебе и противен — в солдатчине коробит тебя, пожалуй, и похабщина, которой кому ни лень забивают тебе уши и разум, крошат ее чуть ли не в чаламаду тут недолго возненавидеть и некоторых, даже не самых худших офицеров,— но с первого же дня ты тоже учишься кричать, а смекнув, что и за крик можно удостоиться похвалы, учишься кричать и украдкой. К примеру, в подвале казармы, в котором до черта крыс. В иных казармах крысы могут играть и в моряков, могут нырять, а при желании и выплывать на остров — в воде посреди подвала набросаны старые соломенные тюфяки, и если на верхних этажах тебя берут в оборот, ищут свинство там, где и следа его нет, и учат горланить, ты отводишь душу в подвале, хотя и пришел туда лишь затем, чтоб набрать охапку дровишек;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13