А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

сухая здесь одна лестница, потому как торчит из воды, и ты не задумываясь отрываешь от нее перекладину, наверняка еще и другим на растопку останется. Ты кричишь, ради смеха муштруешь и крыс — неплохо было бы попытаться поймать хоть одну и сунуть кому из штабных в кафельную, а на худой конец и в железную печку. Я делаю попытку, и моряки — ей-богу, их тут целая крысиная флотилия — так и мчатся к берегам, к этим соломенным матрацам. И вот они уже в окопах, разумеется, вместе с офицерами, но хотя без связи нет командования, все их связисты жмутся на своих неведомых позициях, ежели уже загодя на соломенном острове успели соорудить их.
Я и не заметил, как в подвал пришел и, верно, с минуту слушал меня солдат, с которым мы вместе получали когда- то портянки и который первым из всех сподобился особой похвалы за крик и, конечно, невероятно гордился этим,— он тоже должен был растопить где-то печку и был рад-радехонек, что сможет оторвать еще одну перекладину; на радостях он и открыл мне секрет, что научился кричать много раньше, еще когда работал в имении и погонял глухого коня, уже тогда, дескать, никто не мог его перекричать, хотя конюхов там было — как собак нерезаных, а в конюшне свыше двадцати лошадей; когда он кричал на своего коня и вытягивал его при этом еще кнутом или кнутовищем по хребтине да по башке, чтобы крик этот лучше врезался в уши, сразу вставали во фрунт не только лошади, но и все прочие конюхи. А вот в армии, посетовал он, черта с два разбираются, где кому место — я, к примеру, мечтал о флоте, а он, в свой черед, в лошадях толк знает, а теперь что он, что я не при деле, хотя он и тут не пропадет, благо, сумел в первые же дни придать своему ору особое качество. Стоило ему вслушаться, как повсюду орут, и самому попробовать заорать: «Чертпобери,химельхерготаллилуйя!» — он сразу смекнул, что, когда он кричал по конюшням, в горле ему чего-то недоставало; в казарме же он открыл этот секрет и вот меня тоже хотел этому обучить. Сперва ему казалось, что каждое слово я немного растягиваю, но даже если я и покороче кричал, он все равно качал головой: и это, дескать, не то. Сперва надо мощно гаркнуть, а потом, если речь идет, предположим, о двуслоговом слове (он, конечно, понятия не имел, что такое слог), надо на втором слоге команды чуть задержаться, она должна загрохотать в глотке, но при этом зазвучать так, будто ты одновременно и голосом и кулаком ударил коня по морде, концом слова, и, главное, кулаком надобно придавить, тряхнуть морду так, чтобы конь знал, что глотка и вторая рука могут выдать ему еще один, куда более внушительный приказ. Он потом еще не раз старался преподать мне урок, ему все казалось, что я не дотягиваю, но когда мало-помалу я вышколил, натренировал голос, он стал вдруг, наверно, из зависти, меня избегать, особенно, когда уже в Вене я заработал первую бляшку, да и первую звездочку, он полагал, что это его заслуга и что эта звездочка, конечно, принадлежит ему.
В Вене я могу выйти и на прогулку, но куда идти? Кого проведать? Захожу на почту, но мне сдается, что работы там невпроворот — не до меня им. И на улице, хотя и встречаю подчас знакомого, какого-нибудь подметальщика или мусорщика, и останавливаюсь рядом, говорить нам уже не о чем, а мотаться по городу с другими солдатиками и только поджидать, когда заиграют вечернюю зорю, это тоже не по мне. Волей-неволей вспоминаю и этого седоволосого деда, который когда-то—поскольку и он знавал пана Бартока — пристроил меня на почту. Нахожу за ворота, в которые он, помню, входил, заглядываю во двор, но тут пропасть дверей, окон, деревянных галерей, поди знай, откуда он может выглянуть, или — наберись я смелости — в какую дверь могу постучаться. Оказываюсь лицом к лицу с какой-то дамочкой, по-видимому, не очень богатой.
— Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где тут живет такой седой пан. Он часто захаживал в этот дом, только не знаю, жил ли сам здесь или приходил к кому в гости.
И я в подробностях описываю его, но она такого человека, хоть убей, не припоминает.
Из обшарпанной двери на первом этаже выходит на помощь ей девушка. Оглядывает окна, галереи, качает головой.
— Такой здесь не проживал.
Девушка мне, однако, понравилась. Не назойливо — я же пришел сюда ради этого старика, но почему-то он сразу перестал меня занимать — я ее оглядел. Право слово, она мне понравилась, вполне подходящая блондинка! Ей-богу, это была Лили Марлен. Хотя, может статься, ее и по-другому звали, но я ее так, правда, уже задним числом, окрестил. Во дворе мне больше делать было нечего, дед-то мой там не проживал, я вежливо поблагодарил и пошел к воротам. Однако сказал себе: в этот двор я как- нибудь еще заверну, надо будет еще разок сюда заскочить!
Заскочил как-то, но на блондинку наскочить так и не посчастливилось.
Правда, не очень-то я и огорчился. Не в последний же раз на прогулке.
В казарме все ходуном ходит. Переселился я в унтерскую комнату и, похоже, стоит мне захотеть, могу еще шибче орать. Я и ведать не ведал, черт, что у меня такой дар божий! День ото дня делаю все большие успехи.
Конечно, кумекаю я и в других вещах. Офицеры на меня не нарадуются, чем дальше, тем больше.
Только иной раз, хе-хе, бывает, и смошенничаю. Но за руку меня никто еще не поймал. Правда, кое-кто из солдат и мог бы меня выдать, но я никогда никого не околпачиваю, никого никогда не заставляю вместо меня спину ломать и, хоть на улице или в казарме деру глотку, нет-нет и помогу кому, присоветую, как быстро можно разобрать винтовку, очистить ее, смазать и снова собрать, а иных учу произносить непонятное для них поначалу, да и позже непроизносимое, попросту убийственное слово:
Но некоторые все равно никак не могут обвыкнуться, вечно их кто-то шпыняет, им недосуг ни оглядеться, ни поесть, вещи их всегда в беспорядке, их кто-то вечно раскидывает, потому что у них нет ни времени, ни уменья сложить все путем, они знай клюют носом... Время от времени и мне приходится кричать, подстегивать их, но иной раз, словно позабывшись, я и подмигну кому или трюк какой покажу, а то намекну, где можно найти пусть маленький, но для пехотинца надобный кожаный ремешок или какую-нибудь, на вид совсем обыкновенную, но для солдата полезную и подчас даже необходимую пряжку. Так с какой же стати солдатам выдавать мое мошенничество? Или, уж коли есть у них пряжка, зачем им хвалиться, где, как да по чьему совету нашли они эту пряжку?
Армия любит точность, и день должен быть точный, все должно щелкать и звякать, и одно переходить в другое, все точно рассчитано, разделено на часы, на минуты, на доли, смотря по тому, о каком «щелке» или «звяке» идет речь. Если речь идет, к примеру, о двух щелчках, то как надо отсчитывать — то ли это сразу «щелк-щелк», то ли это «щелк» и «щелк», и если между этими двумя щелками нужно сделать какое-то одно движение, надобно ли сопроводить его двумя тихими щелчками посередке или же, если речь идет о двух движениях, и каждое со щелчком, не должен ли быть, хотя бы мысленно, какой- нибудь внутренний сложенный или разложенный «щелк- щелк», которого вовсе не слыхать.
А что-то можно выразить в миллиметрах, но обычно, когда глядишь вперед, необходимо, конечно, упомянуть и об угле падения, и о смертоносных эффектах и еще кой о чем другом, о связистах и телефонистах, без которых пехота не обходится; пехотинец, особливо такой, который на марше тащится в конце батальона и несет пулемет, если и позабудет на время, какой длины полагается быть воинскому шагу, наверняка не забудет, сколько весит пулемет и какая у него скорострельность.
А понадобись кому в казарме лестница, которой, правда, за полгода никто ни разу не хватился, пришлось бы уж обойтись без нее — в казарме нет больше лестниц. Она давно в трубу вылетела!
Возможно, кто-то рядом со мной и усмехнется:
— Коко, ведь эту лестницу ты первый когда-то порушил.
А я и одерну его:
— Заткнись, болван!
Я, право, забыл сказать, что в казарме зовут меня не Дюрис и не Мартиненго. Дюрис — с добавлением положенного звания — используется при построении, иной
раз это имя появляется в рапорте или в приказе по части, но каждый произносит его по-своему. А если кто-то хочет от меня чего-нибудь попроще, что не годится ни в приказ, ни в рапорт, или окликает меня, то называет Коко.
Гм, а почему? Да разве коротко объяснишь это?
Среди солдат — я уже говорил об этом — нет-нет да и прозвучит соленое словцо. И, хотя услышав такое грубое, резкое, а то и вовсе поносное слово, чуткие люди сперва и поворчат, пусть и не очень громко выражая свое неудовольствие, со временем их слух привыкает. Иной раз получаешь дурацкий приказ, а выполнять-то его все равно надо — он вне всяких рассуждений. Некоторым солдатам, однако, может казаться, что какой-нибудь обессилевший от собственного крика унтер-офицер, фельдфебель (многим беднягам долго пришлось втолковывать в голову не только слово , но и фельдфебель, которого они упорно величали, особенно поначалу, фельфигель, причем звание это во всю глотку орали, чтоб уважить его по всей форме) уж чересчур шпыняет их и мордует. Приказ они, ясное дело, выполняют, задним числом и то на него не ропщут, но как тут обойтись без крепкого словца — вот оно и отлетает ненароком в сторону.
И, представьте, даже у деликатного человека. И у меня, не без того. Хотя деликатность, гм, в нашем деле понятие спорное! Вырвется у тебя этакое стороннее, неделикатное слово, кто-то услышит его, а если он, допустим, чуткий человек, то сразу начнет думать, что это ты его решил подальше послать, хотя он и сам порой не прочь пустить в ход пряное словцо или нечто ему подобное — сообразно своему словарю, антуражу либо окружающим его предметам. Кто-то, предположим, без ума от цветочных горшков и не нарадуется, что у него их видимо-невидимо и что в каждом что-то цветет, но если нужник в казарме доверху переполнился и я не знаю, где отхожее место, а мне вдруг приспичило, я что, не могу сказать ему, чего мне позарез хочется? Или пусть даже не хочется, но кто-то прикажет мне очистить нужник, и я возьмусь за дело,— для отхожего места, если лишь о нем речь, достанет, пожалуй, и нескольких кило хлорки или на худой конец, когда уж слишком полнехонек, положено засыпать его и выкопать новое, но в казарме-то места в обрез, время от времени приходится и чистить нужник иной раз, и пятерню пускать в ход,—так вот, ежели в это время кто-то пожалует, пусть даже тот самый, что послал тебя туда и пусть у него в руке будет даже горшок с распустившимся цветком — ты разве сможешь ему сказать, что держишь в пятерне мед? ]Есть же такие люди, которым приходиться чистить, а то и выносить из клозета по семь-восемь ушатов добра, но если ты уже чистишь, а кто-то, хоть и брезгует, заявится и начнет тебя проверять или толковать о цветке, чей запах ни тебе, ни ему не слышен, тут-то ты и взорвешься: «Ни черта не пахнет! Не те здесь цветочки!» Иной раз ты с дорогой душой залепил бы в этого бонтонного человека именно тем, что держишь, должен держать в пятерне: ну как, пахнет или не пахнет?
Наверно, тебе приходилось когда-то служить, а может, случалось и пнуть в сортирную дверь, чертыхнуться в сердцах, но тут же и прикусить язык — не услышал бы кто. А сидящий за дверью возьмет да подумает, что ты хотел его лишь поприветствовать и в дальнейшем станет называть тебя так, как ты ему впервые представился. Только забудет добавить к имени или прозвищу последний, пожалуй, незначительный согласный. И получается: Коко! 1 Эй, Коко! Привет, Коко! А ты в ответ и скажешь: ну и что с того? Дюрис я был, Мартиненго был, отчего же не быть мне и Коко?
И вдруг встречаю ее. Не успев даже до конца убедиться, что это она, тут же припускаюсь за ней. А догнав, стараюсь шагать как можно легче, черт возьми, я же унтер!
Улыбаюсь, здороваюсь, и, хоть клыки у меня здоровущие, улыбка становится мягче, зубы ярко сверкают.
— Целую ручку! Нынче я вас подстерег! Ну как? Этот седой старик у вас не показывался?
Она покачала головой.
— Он никогда у нас и не жил! Балагур вы, наверно, сами его и выдумали.
— Зачем? Зачем мне его выдумывать? Ну а нет его — и ладно. Могу я вас немного проводить?
Ей и недосуг было раздумывать. Я двинулся рядом, но вскоре пришлось ее приудерживать.
Прозвище от бранного словацкого слова коко1, имеющего оскорбительное, но при этом и весьма ироническое значение.
— Вы что, торопитесь? Почему вы так заторопились?
— Нет, не тороплюсь, я и так уже дома. В самом деле, старик этот, хотя понятия не имею, про какого старика вы говорите, но ваш старик здесь не живет.
— Ял правда, знал его и не раз видел, как он входил в ворота. Ну ладно, хотелось просто спросить о нем. Он не родня мне. А не пройтись ли нам еще немножко?
— Еще? — Она поглядела на меня, словно раздумывала.— А зачем? Пожалуй, не стоит.
— Да вы поглядите, как хороша Вена! Вон и фонари уже зажигают. В такой час она, пожалуй, особенно хороша.
— Каждый день ее вижу.
— Но сейчас она особенно хороша. Поглядите, уже и рядом засветился фонарь. До чего он красив, как хорошо светит. Посмотрите, сколько фонарей в городе!
— Да, красиво горят! Но ведь уже совсем вечер. Скоро будет поверка. Если хотите выпить рюмочку или пива, поспешите, а то не успеете.
— Лучше еще немного пройдемся!
— В другой раз. Уже фонари зажглись. Вот-вот заиграют вечернюю зорю.
— Нда, жаль! Ну что ж, выходит, в другой раз!
Счастье не покидает меня! Опять встречаю ее. А потом все чаще и чаще, так как исподволь узнаю, где удобней ее подождать, подкараулить.
Иногда в парке, в тихом уголке или темной улочке мне удается взять ее за локоть или обнять за плечи, но больше ни-ни — верно, у меня это неловко получается. А бывает и так, что, того и гляди, заиграют зорю, а парком-то я и не успел воспользоваться как надо. Тогда нарочно тороплю ее:
— В толк не возьму, сколько времени. Наш горнист — большой прохиндей. Возьмет да и поспешит с вечерней поверкой. Пойдем-ка лучше!
Мы подходим к воротам, опять стоим, я, конечно, торопил ее, но, похоже, мы напрасно спешили. Времени, правда, немного, но что если нам еще?.. Гм, только куда?
— Ты ж говорил — торопишься, а теперь стоим тут.
— Кто знал, сколько времени. Горнист — известный надувала, но мы с ним приятели.
— Приятели? Вот видишь!
Потихоньку хмыкаю, потом подмигиваю, глядя на ворота.
— А во дворик?!
— Во дворик? Что во дворик?
— Зайдем во дворик.
— Хочешь, зайдем, но только во дворик.
Едва мы оказываемся за калиткой, как я сразу обнимаю ее за талию, она громко смеется, это чуть придает мне духу, я пытаюсь и другой рукой и уж посмелей обхватить ее, но она тут же хлопает меня по руке и еще громче, веселей смеется:
— Парень, ты же сказал — только во дворик!
— А разве это не есть — только во дворик?
— Миленький! — погладила она меня по лицу.— А ты что, не знаешь, где локти? Бедняжечка! А команду «направо» знаешь? Я вовсе не зловредная, но уже трубят зорю, тебе, правда, надо поторапливаться...
Вот так и хожу едва ли не каждый день на прогулку. И если б даже не было о Лили Марлен никогда никакой песенки, если б некому было сочинить ее в первую, а потом распевать и во вторую мировую войну, я все равно встречался бы с Лили Марлен, видел бы ее, когда захочу.
Но не « Тог — перед казармой, у больших ворот», как поется в песенке, а у простых деревянных ворот, на одной венской улочке, а фонари в Вене повсюду есть, не только у казарменных ворот.
Однако вокруг Лили Марлен увивался один флейтист, флейтист из военного оркестра, право слово, не раз я видел их под фонарем. Но с ними бывал и его товарищ, трубач, поэтому я особенно не пугался. Разве что сказал себе: «Ну-ну!» Глядел я на них издали, и было мне не очень-то приятно, что стоят они под фонарем и флейтист смеется веселей моего.
Позже я обнаружил, что у него мелкие, редкие зубы. Но на флейте он был мастер играть и под уличным фонарем выдувал, ей-ей, одни веселые, улыбчивые вещи, словно играл походные марши. Флейта, конечно, и в маршах и в чем угодно другом всегда заливается трелью, но он щелкал эти трели как-то еще краше, при этом всякую минуту подымал лицо и руками взмахивал, словно воз
нестись хотел. Выводил он трели и смехом, и мне казалось, что он, как и другие флейтисты, только затем нос подымает, к тому же довольно увесистый, чтоб трели, которые он извлекает убами и выпускает флейтой, снова вбирать, ловить раскрытыми ноздрями. Злобиться я, однако, не мог, с ним же бывал и трубач, и хоть трубач был постарше и блондинки ему тоже нравились, он так не угодничал. Этому флейтисту, даром что я из Турца, я сразу же дал южное, дольняцкое прозвище. Щелкун, и все тут. Не знаю почему, но в Турце, на севере, такое имя-имечко не звучало бы. А прозвал я его так скорей всего потому, что он свистал и трелил на флейте, иногда на флейте-пикколо, а зубы у него были такие же мелкие, как и те трели, что он выщелкивал на пикколо;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13