А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Играть они тоже закончили одновременно, с разницей в несколько недель.
Стемнело, но по-настоящему темнота еще не наступила. Азиатка, которая была с Шарлем, ушла. Она оставила его одного: кажется, ее пригласили на другую яхту, еще роскошнее, красивее, больше, дороже, – может быть, Акрама Ожежа? В каюте остался шлейф ее духов – «Л'эр блё» от Герлэн.
Шарль не мог заснуть, мешали голоса, доносившиеся из кают-компании:
– Тридцать процентов «Гомона» в руках «Контёр де Монруж», семейства Шлюмбержер – Сейду, прибавить к ним семь процентов американца Чарли Бледхорна, считайте, что право на блокировку у нас… мы их поимели… Если Бледхорн не захочет продавать, я сделаю ему через моих друзей из Ливанских христианских фаланг такое предложение, что отказаться он не сможет!
– Зачем тебе эти фалангисты, – расхохотался Пухлик. – Мы встретимся с ним на вилле Мужем и я обстрогаю ему уши.
– Еще один, кто живет как господин, – заключил полковник Арман.
«Шампанского?» Это был голос Франсуазы, она требовала, чтобы ее называли Талита. Она в то время была невестой Мазара – красивая, умная, интересная. Она была правой рукой мадам Клод, таскала повсюду с собой револьвер и разъезжала на громадном «Харли Дэвидсоне». Однажды Шарль заметил у нее на столе небольшую записную книжку. Он раскрыл ее: список был впечатляющим. Все страницы в алфавитном порядке были исписаны именами – здесь оказались рядом Жискар, Понятовский, государственные министры и целая куча других, и рядом с ними, совершенно неожиданным образом, – имена тарифицированных девиц, самых красивых в мире, и в этой же куче – фамилии механиков, специализировавшихся на «Харлее»… Перед именем каждой девицы – каббалистические значки, а потом – красные, синие, желтые кружочки, иногда – два, обозначающие их способности и специфические привычки…
Было время, когда этой амазонке нравилось клеить молоденьких и красивых мальчиков на своем мотоцикле, она их «похищала», привозила к себе и через какое-то время возвращала взволнованной мамочке с двумя дюжинами роз. Мазар попал под очарование ее власти, а она – его, до головокружения, каждого соблазнял вампиризм другого, его дар манипулировать людьми.
К их смеху примешивались хлопки открывавшихся бутылок. Все это казалось ненастоящим. Шарль вспомнил один мультфильм: мужчина и женщина в номере отеля, она – мошенница в бегах. Они собирают чемоданы, она кладет в свой Джаспера Джонса. Он спрашивает: «Не собираешься же ты брать с собой эту мазню… Это подделка». Тут идет ее текст в пузыре: «А мы, по-твоему, нет?»
С другой стороны, эта дешевая мифология привораживала: легкие деньги, девицы, запах серы… Кроме того, ему никак не отделаться от одного видения: оно возвращается к нему не один раз, и не два – картинка банальная, она ушла в его подкорку, в подсознание… Улица ГТонтьё, два часа ночи, останавливаются огромные машины, распахиваются дверцы, из них появляются девицы: сначала ноги – одна ставится на землю, другая – еще в машине, высокие каблуки, это тогда было модно, и дверцы хлопают; спиралевидная завивка, от которой волосы прыгают и рассыпаются по плечам – по ней специализируются сестры Карита, – макияж rose poussi?re, a потом – Мазар, он шествует впереди в сопровождении своего бледного сонного санитара, машет руками со свежими следами уколов, спускается вниз в огромном частном лифте полированного черного дерева, это «Реджин'с отель» – лифт клубный и вверх он не поднимается, только вниз, в подземелье, к небольшому храму ночи.
Видение исчезает. И снова смех, звон бокалов за стенкой, «право на блокировку» – блокировку чего? Кто заблокирован? С него хватит этого бульварного чтива: Талита, Нат-Грек, Чокнутый, Пухлик…
Блокировка? Блокгауз? Он решил слинять. «Я тут лишний. Тут, а в другом месте?» Небольшой бар отеля «Карлтон» был еще открыт, и в четыре часа утра там даже кто-то был. Духи Азиатки неотвязно преследовали его – «Л'эр блё» от Герлэн – он присел за столик выпить коньяка и выкурить сигарету. На столе кто-то забыл зажигалку, на ней надпись DAEWOO – что это такое, что? В коридоре прохаживалась молодая худенькая женщина – черные очки, прическа в беспорядке, белое платье из жатого льна слегка грязновато, она была одна и временами покачивалась. Кто-то за соседним столиком воскликнул: «И это Палома? Новая Марлен? Восходящая звезда молодого немецкого кино? Ингрид Кавен? Да она же еле держится на ногах!»
Guten Abend gute Nacht
Mit Rosen bedacht
Mit N?glein besteckt
Schlupft unter die Deck
Эту колыбельную знает каждый немецкий ребенок. Волоча ноги, она подходит к рампе, прямо к краю огромной сцены. Два куплета спеты правильно, очень правильно, как нужно. Теперь она снова начинает напевать их, но неуверенно, как будто к чему-то прислушивается, к другому, немного фальшивящему голосу, но эта фальшивость отвечает чему-то, что живет у нее в памяти, она пытается восстановить единство своей жизни, дрожащую цепочку следов в пыли памяти.
Впечатление выходило странное: сначала Ингрид пела правильную, окончательную версию колыбельной, в которой все было на своих местах, а потом – отрывок, при исполнении которого голос у нее дрожал, мелодию она вела неуверенно, иногда странно, она как будто слушала сама себя, склонившись над пропастью, откуда поднимался слегка фальшививший голос ее матери. Пела она, но казалось, не пела, а больше слушала – голова у нее была склонена на плечо, и сама она наклонилась вбок, на губах блуждала тень улыбки хитрого постаревшего ребенка, голос тоненький, еле слышный, но исполнение держит слушателя в напряжении, и он не может оторваться от звука ее голоса, как она – от зиявшей перед ней черной пропасти.
Ингрид пустилась на поиски ощущения, движения, времени, когда эти слова впервые прозвучали из уст ее матери. Мать слегка фальшивила, и девочка со своим абсолютным слухом тут же это заметила, ее это позабавило и вместе с тем вызвало некое чувство превосходства мать оказалась не безупречна… Ритм, точный, как стук метронома, точность, как линейки на нотной бумаге, все это у нее от отца, от его рояля.
Колыбельную она спела дважды: первый, правильный вариант, это – отец, второй, неуверенный, – мать. Ложечка за маму, ложечка – за папу!
Спокойной ночи! Если Боженька захочет,
Он тебя разбудит завтра.
Morgen fr?h wenn Gott will
Wirst du Wieder geweckt.
Но про что эта колыбельная? «Ложе из роз», «забитые гвоздики» – уж не гроб ли?
Спокойной ночи. Если Боженька захочет, он тебя разбудит завтра!
Говорят, Иоганнес Брамс был неравнодушен к борделям, а значит, и любил сочинять иногда у мадам Клод тех времен, в Вене… У фрау Клаудии! Может быть, он впервые наиграл эту некрофильскую колыбельную, напевая себе под аккомпанемент рояля в паузе между двумя любовными упражнениями, наклоняясь время от времени над шлюхой:
Гвоздики! Ложе из роз!
Вы все еще любите Брамса?
Она была в отличной форме: плотный сгусток энергии и вместе с тем никакого напряжения, легкость и свобода – все это одновременно, и она бесстрашно с ходу взяла «А» печально знаменитого Glottischlag, на котором голос срывается и тогда: концерт закончен на «А» oi Ave – извините, и до свидания! Льющийся сверху свет подчеркивал лепку ее лица – высокий лоб, выдающиеся скулы, широковатый, чуть приплюснутый нос уточкой – говорят, что из-за такой формы артикуляционного аппарата звук получает особое наполнение. Она стоит, скромно опустив руки вдоль тела, и если бы не длинное платье стиля «вамп», ее можно было бы принять за девочку в плиссированной юбке, пришедшую на первое причастие. Ее Ave это не жалоба, не молитва. Нет, это точно не было обращением к Небесам. Это дикое «А» связывало мольбу с вульгарными звуками грязного города, что подчеркивалось блюзовым аккордом контрабаса: зов шел с улицы, даже из трущоб. Это было «А», полное тьмой. Но уже со второго слога в голосе появлялась нежность, утонченность, «красота», gratia plenum
Gratia plena.
Кровавый рот – как единственный непреходящий знак чуть порочной мольбы.
Три скрещивающихся луча заключили Инфид в свою сияющую клетку, ее руки на мгновение легли на микрофон:
Sancta Maria
Maria
Руки взмывают вверх, нога отбивает ритм. Может быть, она думает о тех Мариях, кого знала и любила: Мария Монтес Мария Малибран Мария Шнайдер Мария Шредер Мария Каллас, которая всегда вшивала в подол своего концертного платья маленькую тряпичную мадонну? Теперь это проклятие в адрес этой женщины, благословенной, потому что близка была к Господу, – так значит, надо держаться поближе к Боженьке, чтобы стать благословенной, и заделать себе Иисусика в пузо, чтобы стать той, кого славят? И она топает ногой, вернее, шикарной лакированной лодочкой на каблуке-шпильке, и визжит:
Ma-ri-a! Ma-ri-a!
Плохо укрепленный микрофон поворачивает свою голову влево. Она возвращает микрофон на место, как будто дает ему пощечину – ему? Ну не Марии же? Руки Ингрид снова ложатся на микрофон, спокойно, медленно, она делает глубокий вдох, и звучит сладкозвучная мольба:
Ora pro noo-oobis
Эти четыре «о», спокойные, умиротворенные, звучат очень нежно, как сонет, как лазурь, как обретенная вечность – простор моря. Звук вместе с воздухом выходит из глубин ее тела. И сама она – просто столп воздуха: звук – как шарик, подброшенный вверх струей воды, который держится на вершине этого фонтана и движется в ритме его жизни. Это происходит без всякого видимого усилия, разве что чуть морщится шелк в том месте, где работает ее диафрагма. И вновь вверх летит вздох:
Nobis pecaatoooribus
Ей нравится это слово – pecatoribitsr. теперь она уже молит не за себя, а за других, за нас. Эта святая шлюха любит компанию.
Pecaatooooribits!
Ликующая мольба, как генделевская «Аллилуйя», рвется у нее из груди!
Она обхватывает ногой микрофон, наклоняет его культовым жестом, как это делают короли рок-н-ролла – Элвис, Джен Винсент, Бадди Холли; нога сгибается и ткань натягивается, отливая в свете прожекторов всеми цветами радуги, – рок, молитва, намек на царственный жест, – это все вместе; высокий каблук ее лодочки чуть гнется, колено все ближе и ближе к доскам сцены, стойка микрофона тоже клонится к полу – это уже не стойка, а гриф электрической гитары -
Nunc et in hora mortis nostrae
Платье морщится на колене, шлейф ползет по доскам как в замедленной съемке.
Это платье Ив Сен-Лоран кроил прямо на ней в гостиной его дома моделей на улице Марсо, 5. Сначала она ждала… В полутьме гостиной угадывался силуэт мужчины: невысокого роста, незаметный костюм, брюки подчеркивают лепку ног, сужаясь на щиколотках, молния на ширинке готова лопнуть – он ждет, положив одну руку тыльной стороной на бедро, в другой он держит очки за дужку. Кто это? Директор? Управляющий? Президент? Надзиратель? Главный врач? Серый кардинал? Суперинтендант? Любовник? Главный камергер? Он наблюдает, он все замечает, даже если ничего не происходит. Однако всегда что-нибудь происходит! На ковре оказывается пыль, подушка забыта на сиденье, шарф так еще и не готов, бузит Властелин, страдающий врожденной депрессией. Полутьма почти скрывает этого человека. Появляется Сен-Лоран в белой блузе: он ходит, чуть припадая на одну ногу, резким движением подтягивая к себе другую – такая походка была у пятидесятилетней Марлен Дитрих; облик его отмечен печатью прусской элегантности – todtchic, за ним следуют три ассистентки: все дамы в элегантных костюмах, две несут штуку тяжелого черного шелка. Внешнее не существует для него, как оно не существует для хирурга в операционной: «На какую сторону хочешь?» – спрашивает он, показывая лицевую сторону шелка и изнанку. Его тонкий голос звучит очаровательно: еле заметный дефект речи, как будто на языке все время попадается какой-то волос. Она выбрала блестящую сторону – оказалось, что это изнанка. Она сделала это не специально, просто ей всегда нравилась изнанка вещей, та их сторона, на которую не обращают внимания, ей хотелось показать ту часть, что скрыта от взгляда, кулисы и швы мира: патрубки или пожарная лестница должны оставаться на виду в глубине сцены.
На ней только колготки. С помощью сантиметра он отмечает прямо на ее теле множество точек, гораздо больше, чем при обычном крое, почти столько же, сколько на муляже для обучения акупунктуре, и неожиданно она начинает ощущать ценность каждой своей клеточки. Он снимает мерку: расстояние между лопатками, обхват коленей и прочие загадочные названия. Одна из трех дам молча записывает все в блокнот. На мгновение она вспоминает, как Энди Уорхол изобразил бульдога Ива. Портрет был выполнен в четырех версиях: на каждой разными цветами – зеленым, синим, красным, желтым – были обведены нос, пасть, глаза, стоячие уши. Где она видела этого четырехромного зверя – в «Штерне» или в «Воге»? А может бить, в парижском великосветском журнале? Она не брезгует таким чтивом.
Подходят ассистентки, держа на вытянутых руках тяжелую штуку ткани, Ив отматывает несколько метров шелка и набрасывает на плечо Ингрид. Ассистентки, эти придворные дамы, то отступают, то приближаются, производя иногда переходы по диагонали, как шахматные фигуры, которые ходят на одну, две, три клетки. Ив складывает материал вдвое, и пошло-поехало: он начал кроить. Придворные дамы, которые стоят на расстоянии, не отрывают взгляда от серебряных ножниц. Ножницы то исчезают в черном шелке, то появляются на поверхности, в том, как кроит этот человек, есть что-то от иконоборчества: брутальность и сластолюбие. Щелкают ножницы, шуршит, струясь, шелк. Она стоит на месте: взгляд устремлен куда-то вперед, грудь обнажена, на плечи наброшен черный шелк, который он придерживает левой рукой у нее на спине.
* * *
«Это совсем не тот раскованный мужчина, молодость которого подчеркивала полосатая рубашка поло ярких цветов, который два года назад принимал меня на своей вилле в Довиле. Тогда я увидела его впервые. Была мягкая нормандская осень, окна были распахнуты, и за светлыми кретоновыми занавесками открывался взгляду огромный английский сад с цветочными клумбами, за ним пологие склоны Холмов – вниз к ипподрому Клэрфонтен, – там жокеи в кепках и шелковых разноцветных куртках в полоску, в горошек, в разноцветные шашечки с гербами хозяев лошадей; флаги или опущены, или полошатся на ветру, а еще дальше, за всем этим – море. Кто-то включил «Гимнопедию» и «Музыку в форме груши» Эрика Сати – музыка была несерьезной, как приглашение к бесцельному времяпрепровождению, совершенствованию какой-нибудь игры или бесконечным гимнастическим упражнениям. Слуга в полосатом жилете принес голубые и розовые коктейли. Под заинтересованными взглядами присутствующих мы уселись на пол: Ив рисовал бесконечную череду набросков для сценического костюма королевы в «Двуглавом орле», чью роль он хотел, чтобы я исполнила. На мне были забавы ради шорты с фирменным знаком Кристиан Диор. Наши дни рождения отстояли друг от друга на один день: «Мы с тобой Львы, говорил он, а у львов в пустыне иногда случаются депрессии. Тогда думают, что они уже ни на что не годны, но они просыпаются и тогда…» Он зарычал, как лев, оживающий в знаке «Метро-Голдвин-Майер». Я была довольна: отец в Саарбрюккене, когда я была еще совсем маленькой, приводил меня на вершину холма, мы запускали там воздушных змеев, которые должны были лететь во Францию, но сначала ветер уносил их к двум кладбищам Первой мировой войны: на одном торчали белые кресты над могилами немцев, на другом – над могилами французов, а потом – к Форбаху. Отец уже тогда напевал мне мелодии из «Веселой вдовы»: «Манон», «Мими», «Фифи-Фру-фру», «Жужу». «У Максима». Париж был моей мечтой, а теперь я должна была играть там, в пьесе Кокто. Жан Кокто! Ив Сен-Лоран! Для меня это были символы французской утонченности и образованности». Эскизы костюмов для королевы были разбросаны по полу, как обещания удовольствия. Маленький бульдог с небрежно болтающейся на шее зеленой (цвет «Веронезе») лентой, один конец которой зацепился за его ухо, подбежав, вцепился зубами в один из эскизов и потащил вон из комнаты – его появление привнесло в эту буколическую картину некий намек на придворную живопись.
В тишине раздается клацанье ножниц: металлические лезвия мелькают в двух сантиметрах от тела бесстрашной модели, как будто микрохирург производит на коже насечки. Что-то не так? На мгновение лицо его искажается, губы складываются в презрительную улыбку или он чего-то боится? В углах губ появляется множество складок, как у хирурга, который думает лишь о своей операции, или как у бульдога… Но мгновение прошло… иногда веяние чужого опускается на наши лица, и тогда в нас поселяются собаки, враги, вещи или смерть. По мере того как снуют в его руках ножницы, обе ассистентки со своей ношей на руках подходят ближе к ней, чтобы он мог подтягивать к себе этот поток черного шелка: он не поднимает головы, мастерство у него в кончиках скрюченных пальцев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27