А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Ингрид вернулась поздно ночью – часа в три-четыре утра. Она вышла из лифта, прошла по полутемному коридору, в конце которого светилась надпись EXIT – красная, неотвратимая. Шла она быстро, хотя на ногах держалась не очень твердо: слишком много наркотиков: ЛСД, кокаин, да и каблуки были высоковаты. Она открыла дверь номера. Райнер еще не вернулся. Телевизор был, как всегда, включен, звука не было, на экране мелькали те же картинки. Она пошла принять ванну, но свет не зажгла: хватало того, что шел с улицы, да и дверь в комнату, где был включен телевизор, тоже была открыта. Она села в ванну, похожую на башмак. Точно так же, наверное, до нее сидели в этой ванне в точно такой же позе другие постояльцы «Челси»: Смит Патти, певица, Мапплторп Роберт, фотограф, Томпсон Виржил, композитор, Томас Дилан, поэт, Висиоз Сид, музыкант и убийца. Ей потребовалось время, чтобы привыкнуть к темноте, поэтому она не сразу их увидела. Сначала это была просто черная скатерть, потом она поняла – тараканы! Сотни тараканов! Ванна была совершенно черной! Из-за наркотиков она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Она видела только темную и колышущуюся массу. Она окаменела. Этих крошечных ночных жесткокрылых, этих быстроногих бегунов неожиданно застали потоки воды, и они либо погибли, либо – что было одно и то же – очень пострадали. Прошел час, но она так и сидела, не двигаясь, в остывшей воде, десятки тараканов копошились в ее раскрытой ладони, лежащей на краешке ванны. Когда Райнер вошел в комнату, он еще от двери увидел в темноте неразобранную постель и испугался: куда она могла деться?
– Ингрид!
– Я тут! Тут! – услышал он слабый голос из ванной.
Он не всегда был этаким феодалом, царствующим над своей услужливой свитой, который не устает повторять: «Alle Schweine» – «Все свиньи», и когда Ингрид спрашивала его: «Und du?» – «И ты?», то слышала в ответ: «Das Oberschwein!», «А я самая большая свинья!» Когда они познакомились, он был молчаливым и робким юношей, который наблюдал за всем из своего угла. Он воздвигал стены между собой и миром. Она же еще не освободилась от своей болезни – они были, как Ганс и Гретель, отставшие в своем развитии: недотрога и немой. А с того зимнего утра, когда она увидела его в хорошо отглаженной белой рубашке, прошел уже не один год. Среди своих приступов ревности ко всем и ко всему, среди взрывов ярости он часто бывал к ней по-прежнему внимателен и нежен, как раньше.
Голос, который он услышал тогда, был не испуганным, это скорее был голос человека, который воочию увидел ужас другого мира, ужас нашего мира. Он подошел к ванне, она не пошевелилась, шевелиться ей не хотелось больше всего. За этим затянутым в кожу крутым парнем скрывался человек слова – и он его тут же нашел, единственно нужное. Простое прилагательное, проще не бывает, простое, как «здрасьте» – белый. «Иди, здесь все белое!» – Фасбиндер быстро протянул ей простыню, он на мгновение развернул ее перед ней, а потом полностью укутал во все белое. Как медиум, который покоряется внушению, она медленно поднялась, как автомат, он поддерживал ее под руку, и пошла прямо к постели – она подчинилась белому. В минуты, последовавшие за нокаутом отчаяния, она оказалась беззащитна, одинока и ей припомнились вещи давно позабытые, может быть, даже те, которые она никогда и не видела: алтарные покровы в церкви, где она маленькой играла на органе – Leinentuch, такие же простыни ее бабушка покупала домой в церковном магазине, потом, по ассоциации возникло Leinwand – полотно экрана, большой белый экран – американский the silver screen, и это напомнило ей те образы, что возникают на нем, все эти кинематографические картинки, которые она всегда любила – черное и белое, и немое. Райнер на следующее утро встал рано, у него была встреча в NNF.
Уорхол и он сидели рядышком на диване от Честерфилда и долго молчали, не обращая внимания на суету ассистентов – студенты в блейзерах от Брукс Бразерз и в галстуках с гербами их университетов – Йель, Гарвард, Колумбийский – деловито и быстро сновали туда-сюда. Теперь, смотря прямо перед собой, они заговорили, оба вместе, тоненькими голосками примерных мальчиков. Райнер недавно начал коллекционировать старинные куклы. В груди напудренного вампира тоже, как и у Райнера, билось сердце мальчишки: он бы с удовольствием прибавил к своей коллекции старинных фаянсовых коробок из-под печенья и глиняных Микки Маусов двадцатых годов одну из этих восхитительных богемских кукол. Он даже готов был меняться. Райнера тоже из некоторого снобизма соблазняло заполучить этих маленьких глиняных фетишей Мэтра. Он был готов на все, чтобы удовлетворить свои фантазии: так, выходя из Святой Софии в Стамбуле, он купил для Ингрид в качестве подарка на помолвку двух обезьян у какого-то ярмарочного торговца, ему хотелось снять их в фильме, но при команде «Мотор!» обезьяны принимались скакать и носиться. Ему нравилось исполнять любое свое желание без промедления, ему это даже больше нравилось, чем секс в сауне или в специализированных клубах, это облегчало ему непереносимость бытия. Человек в восковой маске заговорил первым: «Предлагаю трех Микки за одну куклу». Вундеркинд немецкого кино молча растопырил свою полненькую руку будды – пять! При взгляде на эти обрубочки пальцев по лицу папаши поп-арта поползла улыбка. Улыбался он еще и потому, что распознал своего – неплохого торгаша, а не только художника. The best art is business art.
– Пусть будет три Микки и большая коробка из-под печенья.
Эта хитрая свинья Райнер, ganz schweinchenschlau, не удовлетворился сказанным: он снова растопырил пятерню, теперь лицо его расплылось в немного гангстерской улыбке, и его тонкие усики хитрого старого китайца, в свою очередь, растянулись: ему было прекрасно известно, что человек, сидящий рядом с ним, прятал в своем особняке среди кучи самых разнообразных вещей, где можно было встретить совершенно невероятные экземпляры, – человеческие черепа и бриллианты, томящиеся в одиночестве в ящиках с двойным дном – десятки этих Микки Маусов. Коллекция так разрослась, что заполонила уже весь дом, и хозяину с матерью пришлось искать убежища на кухне. Уорхол сдался. Сделка была совершена! Где-то в воздухе должны были встретиться посланные трансатлантическими рейсами из Мюнхена и аэропорта Кеннеди драгоценная куколка и большеухие, длиннохвостые звери. Но Уорхол был не совсем доволен: его обошли в делах, и кто же? – какой-то представитель старушки Европы, который, пожалуй, слишком растолстел из-за того, что ест слишком много сладкого. Этот аскетичный нью-йоркский альбинос, который сидел сейчас на краешке дивана, выпрямив спину, поправил указательным пальцем свой парик: «Господин Фасбиндер, вы никогда не занимаетесь гимнастикой?» – он-то постоянно занимался джиу-джитсу и не ел ничего, кроме диетических супов марки Кэмпбелл, замороженных креветок, и пил только низкокалорийную колу – ходячий кэнди-бар специального употребления.
Ну так вот, теперь Райнер сидит на улице прямо под NNF, он сгорбился, руки на коленях – просто врос в скамейку.
– Простите, вы не знаменитый господин Фасбиндер? – слышит он робкий голосок.
Взгляд опущен по-прежнему, голос еле слышен, он доносится, как вздох:
– Неужели вы думаете, что, будь я этим знаменитым господином Фасбиндером, я бы сидел тут днем в Нью-Йорке в совершенном одиночестве?
Юный афроамериканец идет дальше, очень громко насвистывая латиноамериканскую мелодию, которая постепенно растворяется среди доносящегося издалека лязга кастрюль.
Да, именно лязга кастрюль! Но откуда было взяться этому звучанию полой квинты в тихом отеле «Скриб» в Париже, где все звуки были приглушены, а сами номера служили самым надежным убежищем для членов Жокей-клуба – малейший подъем звука означал здесь требование покинуть отель, где когда-то давно, в 1895 году, братья Люмьер показали первый фильм в истории кинематографа – «Прибытие поезда на вокзал Сиота», – но это ведь тоже происходило в тишине, почти молитвенной тишине, испуганной и напряженной, было слышно только жужжание проекционного аппарата, откуда исхода гипнотический луч, рождавший пугающие и магические картинки.
Машина Его Преосвященства только что доставила ее ко входу в отель, куда она и вошла в сопровождении носильщика: здесь ее ожидал церемонный прием директора, апартаменты заказаны модным домом Сен-Лорана, и тут один из чемоданов – в бело-зеленую клетку из специального картона – не выдержал и раскрылся: персонал и те несколько клиентов, что при этом присутствовали, подняли глаза – их удивление, вероятно, могло быть сравнимо разве что с тем, что испытывали зрители, на глазах у которых поезд приближался к вокзалу Сиота, – по ступеням поскакала целая батарея кастрюль, они звякали, скатываясь вниз, к основанию лестницы, они были разных размеров, ложки, вилки, ножи в придачу, словно в это святилище явилось откуда ни возьмись целое собрание оживших вещей.
Она явилась сюда играть королеву, апартаменты были предоставлены в ее распоряжение господином Сен-Лораном, что в ту пору было синонимом безукоризненной элегантности, она – его протеже, а оказалась беспокойной кухаркой, которая тащит с собой в Париж кастрюли – никогда не знаешь, что где понадобится, – в этот роскошный парижский отель. Все вдруг оборачивается гэгом из американской комедии типа «Золотые диггеры»: бедная провинциальная цыпочка приезжает в столицу попытать счастья, она переживает тяжелые времена в захудалой гостинице на Вашингтон-сквер, потом романтическая любовь, прослушивания, замешательство, кого выбрать: молодого героя-любовника или продюсера – лапочку или папочку? – но папочка при деньгах, соответственно триумф на Бродвее, ее имя горит неоновыми буквами, молодой голубок, который не выдержал конкуренции с богатым папочкой, отправляется к себе в Айдахо. И реплика вконце фильма, на премьере: «Для каждого разбитого в Айдахо сердца зажигает Бродвей свои огни».
Она не понимала, что надо делать – пускаться в объяснения? Начинать извиняться или помогать собирать вилки и кастрюли? Или смеяться? И она засмеялась, вспомнив своего отца: во время войны молодой военно-морской офицер на Балтике оказался застигнутым воздушной тревогой, когда он катил на велосипеде среди холмов; он тут же соскакивает с велосипеда, прячется в канаве и надевает на голову кастрюлю, но сделав это, понимает, что у кастрюли нет дна. Так скорее мог сделать маленький французский капрал Фернандель в «Корове и заключенном», который оказывается в затруднительном положении, или Каретт в «Великой иллюзии», а не обер-лейтенант военно-морских сил вермахта, но этому обер-лейтенанту нравилась площадь Пигаль, Жозефина Бекер, Мулен Руж. И еще ему нравилось кататься на лодке по Луаре.
Хуже всего были даже не сами кастрюли, а то, как они звенели: настоящее святотатство для певицы, сплошная вульгарность – «громыхает, как кастрюля», кастрюли – кухарка – «у нее довольно темное прошлое, она таскает за собой кастрюли»; это громыхание было тем более неуместно здесь, нечто противоположное роскошной и освещенной веками обстановке: ковры, гобелены, служащие, вышколенные и одетые, как когда-то, отель этот исторгал из себя звуки, которые ему не принадлежали, они вселяли тревогу, наводили тоску, отдавались болью в голове, отель чревовещал… Нечто похожее происходило по воскресеньям у них дома: мать готовила, гремя кастрюлями под аккомпанемент Листа – отец по многу раз подряд играл «Венгерскую симфонию» в гостиной рядом с кухней. Наверное, это отложилось у нее в мозжечке. Кастрюля ударилась о металлическую стойку перил и остановилась.
Существует такая фотография Марлен Дитрих, которую она подарила Хемингуэю: Марлен сидит во всей красе своих ног, как на знаменитой рекламе мехов фирмы Блэкгэммон, для которой она снимется позже: голова опущена, так что виден лишь профиль: линии нос – рот – подбородок – достаточно, чтобы тут же возник образ как от логотипа, пиктограммы, рекламного знака, и около этих голых скрещенных ног, рядом с которыми ничего не могло существовать и которые Ллойд застраховал на пять миллионов долларов, сделанная ее рукой надпись: «Я тоже готовлю».
Были ли они любовниками? Или просто друзьями? Заговорщиками? Старая история, которая так нравится толпе: писатель и актриса или певица: Д'Аннуцио и Дузе, Миллер и Монро, Гари и Сёберг, Шепард и Джессика Ланж, Филип «Портной» Рот и Клер «Лаймлайт» Блум, союз слова и плоти, это всегда интригует, смущает и ставит в тупик.
Дитрих девочкой научилась играть на скрипке, этакий маленький прусский солдатик – скрипач – крутого парня папу Хэма это не могло не соблазнить, – она слегка расправила плечи, выпятив при этом грудь, что не мешает ей смотреть из-под ресниц, многообещающие губы, ироническая складка – кто может лучше? Daring and manners! Отвага и сдержанность! Я забыла еще про сигарету, которая держится за самый кончик тремя пальцами, по-простецки – небольшой блядский мазок при Потсдамской выправке и шикарных тряпках – todtchic.
Так Хемингуэю ли была предназначена та фотография? В конце концов, может быть, и нет, может быть, кому-нибудь другому из ее мужчин – Эриху Марии Ремарку или Флемингу, изобретателю пенициллина? Габену? Или этой эксцентричной лесбиянке Мерседес д' Акоста? Или просто какому-нибудь неизвестному поклоннику? Какая разница – все это истории давно прошедших лет, молодая женщина с кастрюлями – тоже курильщица с конвейера, но она без выкрутасов посасывает свой черный пластмассовый мундштук – двадцать пять франков в любой табачной лавке.
Она все еще смеялась, когда лифт остановился, и она вслед за директором вошла в апартаменты: лилии стояли на ночном столике, на письменном столе, на консоли, в ванной комнате, в прихожей – повсюду, и у нее перехватило дыхание от вида этих белых соцветий, которыми был усыпан номер. Ив приветствовал свою королеву! Вслед за кастрюлями белые лилии, кухарку сменила вамп! Кастрюли и лилии! Хороший заголовок, если она напишет когда-нибудь воспоминания – сестра Зазы Габор Эва назвала свои «Орхидеи и салями».
Гротеск, оборачивающийся возвышенным, можно подумать, мизансцену ставил ее друг Вернер Шрётер, которого называли Бароном – почему? Смешение жанров: «Саломея» Оскара Уайльда, «Смерть Марии Малибран»; нужно было, чтобы ее приезд в Париж прошел под этим знаком: «кастрюли и лилии», на самом деле, правда, было наоборот – лилии и кастрюли, так точнее, в конце слишком длинной фразы – почему бы не этой? – ей необходимо сбивать ритм, но фраза остается все еще слишком «красивой» – этакая несколько перегруженная риторика, от которой мне никак не избавиться. На сцене она это умела: легкий взмах руки, падает кисть, нога сгибается в колене, замирает в воздухе, как будто сейчас пришпорит каблуком мелодию, подмигнет, как танцовщица фламенко: не переборщить, суметь вовремя остановиться, жестко, блистательно, виртуозно, властно все поменять – да, вот так, именно это и есть путь к лилиям и орхидеям с неожиданным заходом к кастрюлям и салями. Лупе Велес была невестой Джонни Вайсмюллера, после неудачного романа с Тарзаном она решила покончить с собой, но даже после смерти не могла погрешить против образа: прическа, многочасовой макияж – умереть в сиянии собственной красоты. Ей не повезло: из-за таблеток и алкоголя у нее началась рвота, и эту экзотическую мексиканскую мумию, разукрашенную, напудренную, разве что не набальзамированную, в ее самом роскошном платье нашли захлебнувшейся в собственной блевотине головой в унитазе. Так и «обратное» искусство, умение сломать там, где необходимо, перейти в другое – это такой склад ума, когда все идет в ход, нет верха и низа, тогда и кастрюли могут пойти в дело: Джон Кейдж сочинил концерт для противня и венчика для сбивания крема.
Ив приказал менять цветы каждые три дня, в конце концов она чуть не стала дамой с камелиями, если учесть, что у нее была астма… воспоминание о бывшей аллергии… Он рисовал для нее королевские костюмы, а она задыхалась среди лилий. «Двуглавый орел»: XIX век, анархист в Баварии, тут телефонный звонок. Это Мюнхен. «Алло, Ингрид…» – Тонкий негромкий голос подростка, Фасбиндер бежит от своего нелюбимого им тела, ему бы хотелось быть высокой блондинкой с кожей нежной, как персик, друзья называют его Мери, иногда Ла Мери. «Люди Баадера захватили самолет, набитый пассажирами, и хотят его взорвать, это в Могадишо». Голос заполняет комнату, растворяется среди лилий, среди белоснежных цветов в номере отеля «Скриб».
С этой короткой фразой в уютный мир великого кутюрье как удар оперного грома ворвался мир Зигфрида, мир больного сознания, Sehnsucht, детей III рейха, зигзаги истории оттуда перенеслись сюда, в ядовитую, шикарно расслабленную обстановку, грубость террора в лилейную белизну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27