А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Tu voi fare I'Americano
mericano mericano mericano…
Ты хочешь стать американцем
мериканцем, мериканцем, мериканцем…
Они часто путешествовали так, даже после развода. У нее сохранилась карта калифорнийских автомобильных дорог размером с лист писчей бумаги – рекламный подарок от фирмы «Герц», аренда автотранспорта; карта была сложена пополам, немного помята, местами надорвана, так как побывала и в чемоданах, и в картонках. В Калифорнию они поехали после Нью-Йорка, а на обороте он записал тогда слова песни, которую сочинил для нее; она вела машину, а он писал песню, как всегда без единой помарки, без исправлений, куплеты по четыре строки и две строки припева.
Она вела машину, он писал: Santa Maria Santa Barbara Santa Monica. «Теперь куда?», спрашивала она. Он прекращал писать, переворачивал карту: «Направо…» Долина смерти, Чайна-лейк… Совершенно невероятная страна, нагромождение пейзажей, Тихуана, мексиканские индейцы, долина смерти… Песня называлась «Карнавал»: «Была ночь, был карнавал, он был стар, она бледна». А на карте другие названия: NAVAL AIR MISSILE TEST CENTER, и на белом квадратике: ДВИЖЕНИЕ ПО ДОРОГАМ В ЭТОМ РАЙОНЕ ЗАПРЕЩЕНО, потом: БАЗА ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ и ИСПЫТАТЕЛЬНАЯ СТАНЦИЯ ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ. Путешествие вдвоем. «Когда улыбнулся он, улыбнулась она, она была голодна, и жизнь была такова», – слова на обороте карты, ни одной помарки. А на севере – Кинг-Сити, еще севернее – Сан Хуан Батиста, они ехали по калифорнийской дороге, и он писал песню о женщине, потом они приехали в этот мертвый городишко, который построили золотоискатели и где в захудалом театрике закончила свою жизнь Лола Монтес. Он писал ей песню на обороте дорожной карты. А на полях этой карты значилось: НЕ СЪЕЗЖАЙТЕ С АВТОСТРАДЫ НА НЕИЗВЕСТНЫЕ ДОРОГИ В ПУСТЫНЕ, НЕ РАСПОЛАГАЯ НЕОБХОДИМОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ.
* * *
А через неделю – постукивание костяных фишек маджонга или треск каких-то неизвестных маракасов, когда она проходила мимо стен крематория среди сожженных человеческих останков в широкополой шляпе борсалино от Motsch – «сувенир из Парижа», подарок Шарля, – так звякали медные пуговицы ее джинсовой куртки Perfecto, купленной давным-давно на блошином рынке в Клиньянкуре, когда касались урны, этой герметической и загадочной игрушки, которую с сокрушенным видом нес под мышкой служащий похоронного бюро, мелко и быстро семенивший рядом.
– Как все прошло? – спросил Шарль, как будто речь шла о каком-то спектакле, чем, впрочем, все и было.
– Встретились, как всегда при подобных обстоятельствах, посторонние друг другу люди, усопший, может, не хотел, чтобы они встречались друг с другом, когда был жив, и это, как насилие над волей умершего, глубинная бестактность, всегда происходящая на похоронах. Как всегда… в конце… ко мне подошел худой старик с букетом и протянул его мне: «Здравствуйте, мадам, я поклонник вашего таланта». Это был отец Райнера, и букет он, наверное, принес своему сыну. Именно такой букет я держала в руках в сцене похорон в «Уличном торговце», где у меня была маленькая роль, Райнер как будто подмигивал ей: аксессуар из его фильма в реальной жизни. Отец Райнера был мил, элегантен, когда-то он был врачом, а во время войны симпатизировал «Белой розе», небольшой группе борцов с нацизмом в Мюнхене. Райнер мне о нем, конечно, рассказывал: крупная буржуазия, высокая культура, бегло говорил по-французски, даже стихи писал, в пять лет он заставил своего сына прочесть всего «Фауста» Гёте. Результат? В пять лет Райнер рисовал Моисея, потрясающего мечом, зажатым в правой руке, и скрижалями в левой. В действительности отец стыдился Райнера, считал его очень уродливым, выродком в своей среде, когда его видел, переходил на другую сторону: «Посмотри на своего кузена, какой он красивый, как хорошо образован и как хорошо играет на рояле…» А когда лет в шестнадцать-семнадцать Райнер сказал ему, что хочет стать художником, заявил: «Ну что ж, можешь покрасить стены у меня в квартире!» Когда он заметил извращенные наклонности у своего сына, запер его в комнате вместе со служанкой. С тех пор Райнер перестал с ним видеться. «Наступит время, – заявил он мне однажды в самом начале, – люди будут спрашивать у моего отца: «Так это вы отец господина Фасбиндера?».
Еще она рассказала Шарлю, что там была одна девица, скульпторша из Рима, она три года хотела вылепить его портрет. В конце концов Райнер сказал: «Gut! О'кей! Приходите в понедельник». Она пришла со своей глиной и шпателями. Не повезло: той ночью он умер. Раз не получилось портрета, по problem, она все же сделает свое дело – в этом случае посмертную маску, и она тут же сделала слепок: вот, что вскоре от него останется, этот отпечаток на воске, который будет продаваться на аукционе Кристи за 10 000 долларов, и кто-нибудь снимет с нее копию, отправляясь на костюмированный бал, точно так же, как другие снимали копии с его голоса, жестов, презрения – было таких два типа в Берлине, которые спорили между собой: «Это я его настоящий двойник, а не ты!» Так рождаются и плодятся фантомы и фатумы. В конце концов, живем же в эпоху клонов, двойников, привидений – глобальный обман в общепланетарном масштабе, а с вирусом ВИЧ все это достигает своей кульминации, потому что защитные механизмы наших клеток принимают его за одного из своих.
– А почему эта роза от Уорхола? – спросил Шарль.
Он рисовал афишу к его последнему фильму «Кве-рель из Бреста». Это в очередной раз было очень банально и очень странно, такое dиjа-vu – jamais vu, unheimlich: половина лица, взятая по вертикали, матросский берет с белым помпоном, розовый язык, жалящий в ухо. «Возможно ли такое?… – думала я, когда позднее увидела афишу, потом… – Возможно ли?…» Афишу эту ему заказал Райне*, он обожал Уорхола, «художника, который понял пустоту и холод, и потом он такой знаменитый…» – говорил он, слегка завидуя.
Еще один, кто сделал сам себя, переделал даже свой физический облик, такой искусственный, но Уорхол дошел до робота – видеообраз, в то время как Райнер сумел только пересоздать себя в кино – рабочий-сутенер. Ну так вот, тогда последний раз, когда я видела его, это было в Мюнхене, на его день рождения, и вечером мы оказались с ним вдвоем на улице, он… это забавно… он был такой замедленный, такой замедленный… такой усталый, еле ворочал языком: «Останься! Побудь немного со мной… ты единственная женщина, которую я…» Ему всегда было сложно выражать свои желания. Да и… знаешь, те, кому он подражал, это ведь герои фильмов Джеймса Кегни, что-то в таком роде. В конце концов, подражать кино… да, и живописи, это не так часто. В «Вертиго» женщина копирует прическу с картины, такой узел волос, но это в кино! А он, такой замедленный и уставший, он высунул язык, как будто сделал что-то, что полагалось, как будто он копировал кого-то, а потом обнял меня и захотел поцеловать… «Как в кино», – подумала я, но может быть, это было, как на той афише Уорхола?… Как на картинке?… Это было грустно и смешно… и трогательно: он старался сделать так, как видел в кино, хотел изобразить французский поцелуй, язык сплетается с языком… Но мы уже давно не были женаты, и он стал очень известным режиссером, и стоял вот так, около стоянки, ночью, в белом костюме с черным платочком в нагрудном кармашке, с высунутым языком и съехавшей набекрень шляпе-борсалино… Он стал большим мертвым предметом, слишком большим, из всех его пор просто сочились алкоголь и наркота, он провонял ими, и этот характерный запах, который заполняет любую комнату, любую квартиру, когда в ней находится настоящий наркоман, он обволакивал все вокруг, укутывал неразличимой пеленой… А они продолжали поставлять ее ему по утрам, когда находили перед дверью его квартиры в блевотине и дерьме. Он надел шляпу, которую ты прислал ему в подарок, это был единственный подарок, который он открыл, тот, что я привезла ему от тебя, да, он надел эту шляпу, но задом наперед, он обнял меня и высунул язык, как будто раскладывал действия на составляющие. Действия шли не в том порядке, были не согласованы, слишком методичны, как будто это был курс обучения поцелуям.
Это было немного трогательно, смешно и непристойно: ночь, шикарная ковбойская шляпа, надетая задом наперед, этот высунутый язык – точно как у Уорхола, разве что вместо борсалино был матросский берет, и язык тянулся не к уху, а ко рту. Но среди эскизов был один, где молоденький морячок, в матросской шапке с помпоном, которая болтается на резинке на шее, тянул язык ко рту мальчика с непокрытой головой. Райнер ошибался в порядке действий: он сначала высунул язык, потом обнял меня, как будто прилежно копировал оригинал – съемка в замедленном темпе. Но так как он не мог сделать оба действия одновременно, получилось в обратном порядке… Ему бы надо было сначала… Вот что я видела перед его уходом. Он в последний раз попытался сделать, как в кино, как он видел, делают в кино, в каком-то смысле в этом было очарование. Вот, видишь, я могу сказать, что последнее, что я помню с ним, перед его смертью, это язык, который он высовывает несколько невпопад. Этот язык, ночь, машины кругом – все было немного смешно и грустно… Господи, Шарль, как грустно! Хочешь плачь, хочешь смейся, а ведь он был такой живой и ироничный, и немного злой, слава Богу… и в этом квартале, куда мы так часто ходили в бары по ночам, мы развлекались там, слушая, как говорят проститутки, хулиганы, слушая их мелкобуржуазную речь, она очаровывала его и внушала отвращение, а теперь он стоял там же, совершенно потерянный, замедленный, высовывал язык, идиотик, пребывающий в своем пузыре, печальный, но не недовольный… И это все наркота, героин? Я была такой в детстве со своей болезнью, со своей аллергией. Мы стояли где-то недалеко от ночного бара «Казанова», где когда-то были завсегдатаями, у нас там было свое место у стойки, где она загибается: оттуда можно было почти незаметно рассматривать людей, а главное, слушать их. В «Казанове» же я впервые пела в фильме, это был его фильм – «Американский солдат», – на мне было телесного цвета платье с кружевами, очень узкое в груди, с огромным декольте и небольшим шлейфом, а я тогда была очень, очень худая. Песенка называлась I'm sitting by the river with my tears. Я его просто вижу сейчас, и не в шляпе от Motsch, a в матросском берете с помпоном – смешно и грустно, – расхожий персонаж народной мифологии, которого ему так же хотелось бы воплотить, как и американского гангстера. Он даже водружал себе на голову эту матроску между съемками эпизодов «Квереля».
И тогда в легковесном, ветреном уме Шарля этот помпон с матросского берета, точно так же, как шляпка-ток от Хэлстон перекочевала с головы Бетт Дэвис на голову Джеки К. для того, чтобы одним ветреным вечером на фестивале в Сан-Себастьяне вернуться на ту голову, которая изначально ей и предназначалась, начал перемещаться с застежки на шубке девочки в санях из андерсеновской сказки на головы немецких моряков, которые выступали в тот рождественский вечер в качестве церковного хора, чтобы соскользнуть затем на головы ангелоподобных и прекрасных портовых педиков и в отчаянии обосноваться на матросском берете болтающемся на резинке на спине у известного режиссера, который показывает в ночи язык.
Грустно и смешно, но тот последний образ, оставшийся от человека, стоявшего на пороге смерти, возникал из-за отброшенного на спину матросского берета, высунутого в ночи языка, замедленных жестов и оказывался сам этим помпоном!
3. Клочок бумаги
Это была смятая, вся в пятнах от вина, кофе и, наверное, никотина страничка формата 21 x 29,7. Ее нашли на полу у кровати умершего. Она валялась там, и ее кто-то поднял – полицейский, горничная или врач? Писали не отрывая руки, без знаков препинания, только одна помарка, два слова не прочесть из-за бесконечных исправлений, и стрелка-указатель. Восемнадцать пунктов, поставленных подряд, как будто весь текст был запечатлен в мозгу у того, кто его писал, как будто просто придали словесную форму тому, что жило в этом человеке неизвестно сколько времени: надо было просто переписать набело; слова, однако, не всегда соединялись во фразы – телеграфный, не всегда правильный стиль. Скорее даже не стиль – стильчик, диковатый, необработанный текст – буквы неровные, жесткие, как будто вырубленные на камне или чем-то выжжены. Почерк был решительный, но дрожащий: линия, как из-под иглы сейсмографа – слова наклонялись в разные стороны, сбивались в кучу – так пишут дети и старики, когда каждая буква выводится с силой и усердием; создавалось впечатление, что автор хочет ухватить эти буквы, которые, как и жизнь, ускользали от него, большие – особенно*.

В неровно записанном, как будто живом тексте не было никаких выделений – скорее просто наспех записанный черновик – так пишутся заметки, записки на память на вырванных страничках, так пишут перед лицом опасности, когда нет времени ни на знаки препинания, ни на лишний вздох: только бежать, уходить от погони. Названия не было, только восемнадцать пунктов – этапы жизни, картины, отдельные сцены – режиссерский сценарий жизни Ингрид Кавен. Вот буквальный перевод этих пунктов, с 1 по 18-й, на французский с сохранением пунктуации и синтаксиса оригинала:
1. Рождение + ненависть к матери + начало аллергии (Германия нуждается в пушечном мясе)
2. Первая песня, тихая ночь святая ночь
3. Любимая аллергия
4. Университет + усиление аллергии, решение отправиться к психиатру нужно мужество чтобы жить
5. Аллергия побеждена, любовь с психиатром, шикарная женщина среди палисандра, конец любви
6. Отчаянное стремительное бегство в ужасно шикарную Революцию [sic]
7. Короткий период одиночества и множество любовных историй
8. Театр, жизнь в коммуне и электронная любовь (GVH)
9. Замужество, ужас перед семейной жизнью, развод
10. Африка
11. Политика вторая
12. Первое появление в Пигаль
13. Жан-Жак Шюль + несколько плохих фильмов
14. Катастрофа с мюзик-холлом, разрыв с Жан-Жаком
15. Одиночество, желание покончить с собой, наркотики, водка и мальчики и мучения в Челси
16. Нападение в зале ожидания, большая любовь
17. Sex and crime и слезы на глазах
18. Выяснения отношений драка любовь ненависть счастье слезы смертельные порошки + улыбка.
Просто клочок бумаги, который случайно нашелся: должны были выбросить, но случайно сохранили, тем более что текст нацарапан на обороте. На другой стороне, «хорошей», – очень чистый, набранный на компьютере сценарный лист с диалогами фильма, который Райнер снимал несколько лет назад: огромный бюджет в шесть-семь миллионов долларов, грандиозная историческая картина, декорации и костюмы – Вторая мировая война… Райнер, наверное, схватил эту страницу, потому что под рукой не было ничего другого, а надо было срочно, сию минуту, но сил встать не было – последние годы он жил один. И вот на обороте сценария этого большого исторического фильма Райнер царапает свои последние слова – сценарий о жизни своей жены, реальной, выдуманной.
Но теперь отрывок этого крупнобюджетного сценария, той продукции, пленником которой Райнер стал и на что жаловался в последние годы, оказался оборотом, ушел в тень, спрятался: на лицевой стороне был нацарапан, процарапан даже, выведен шариковой ручкой с силой и усердием рассказ о той, кого он любил. Всего несколько слов. Несколько слов на жалком клочке бумаги… но! Как и пятнадцать лет назад, когда ей шил платье Ив Сен-Лоран, она получила право на оборотную сторону: тогда на изнанку ткани, теперь – страницы, – скрытая тайная изнанка, оборотная сторона вещей, темная сторона, на которую не обращают внимания: она ведь – не главное, просто подкладка вещей, которая вдруг обнаружилась. На этой-то «изнанке» он и написал ее «жизнь», написал на обороте большого сценария, так, как это сделала и она сама, жизнь Ингрид оказалась «написана» не на «благородной» стороне вещей, а скорее на той, что «эмигрировала» из благородства и которую она облагораживала своим пением. Знаком этой женщины была изнанка.
Да, в который раз, изнанка: переворачиваешь штуку ткани, и уже не понять, где лицевая сторона, а где изнаночная – как лента Мёбиуса, все меняется, переворачивается, высокое становится низким и наоборот, ткань обрабатывается с двух сторон, знамена полощутся на ветру. На той стороне, что была лицевой, благородной стороной листка, и перестала ею быть, обрывок диалога: «But, tonight in front of the men, it will work, I am sure, and theu I will realize something you desire». Сделаю то, что ты хочешь.
В этом было нечто тревожное, потому что, если эпизоды с 1-го по 13-й отсылали к реальным фактам, то с 14-го по 18-й все было выдумано. Более того, Райнер закончил эту жизнь, которую увидел трагической мелодрамой, как бульварный роман. Он писал так, будто жизнь эта более не существовала, он придумал для нее жестокий, постыдный, позорный конец, но умирал-то он, это был его конец, а не ее, потому что именно в это время его находили на лестничной площадке, одного, перед дверью собственной квартиры, совершенно пьяным, накачанным наркотиками и снотворными, в луже мочи и экскрементов, а он был на самой вершине своей славы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27