А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

день в самом разгаре, но небо подернуто желтоватой дымкой, как декорация в съемочном павильоне; и днем, и ночью на небе вспыхивают красные, багровые искры, как будто включена лампа накаливания, а отсветы ее пламени отражаются в речной воде. А внизу, на улице, под этим самым алтарем, два раза в день появляется армия шахтеров – они шагают молчаливые, гордые и суровые, их лица черны и блестят от пота, на лбу укреплена лампочка, свои каски они несут в руках. Кажется, что они медленно идут на войну, слышен лишь шорох их уставших ног, некоторым из них уготовано умереть от рака легких, и можно подумать, что девочка молится и за них… Маленькая розово-голубая Святая Дева среди майской сирени реет над этим городом как хоругвь.
Маленькая музыкантша часто едет в трамвае через весь полуразрушенный город в полной темноте: ей шесть или семь, река Саар, дома со слепыми фасадами, двери и окна, забитые досками, мост с рельсами, по которым идут поезда из-за Рейна во Францию, Форбах совсем близко, потом четверть часа пешком – она обходит старый замок, задняя стена которого нависает над пропастью, поднимается по старой лестнице: в одной руке – портфель с партитурами, в другой – коробка сигар, звонит в дверь к Вальтеру Гизекингу – двадцать пять сигар за урок. Школа Гизекинга, она совсем новая, современная, основана на релаксации, гибкости, на запоминании партитуры, что улучшает автоматизм. Партитура в голове – вся сонатина целиком: нотные знаки, цифры, ключи на линейках, их пять, по числу проволок. В просторной гостиной, обставленной в буржуазном духе, над двумя «Стейнвеями» огромная картина в старой золоченой лепной раме – масло, голландская школа: трехмачтовое парусное судно на бушующих серо-черных пенных волнах и чернильное небо, оно наводит ужас даже там, в темноте, на картине; сумрак этот еще больше подчеркивает одинокая маленькая лампочка, освещающая страницы развернутой партитуры, между роялями прохаживается учитель: высокий, улыбающийся, в элегантном костюме, он сейчас проверяет урок, который играют его лучшие ученики, Mustersch?ler – они и сами концертируют, по воскресеньям на волнах радио Саарбрюккена: «Руку не напрягать, кисть свободна… Главное, не форсируйте звук». Пальцы свободно ложатся на клавиши, контролируемая мягкость движения автомата, акробатика на месте, у этой школы, которая проповедовала свободную игру, как у всего нового, был свой непризнанный пророк, основоположница, пианистка – Клара Шуман… но в то время! женщина! и, кроме того, в тени такого знаменитого мужа!.. Прекрасное лицо с правильными чертами, совершенный овал, чувственные губы, большие черные глаза, тонкая кисея шейной косынки на обнаженных плечах, тесемка, шнурок, как витая струна рояля, и еще один шнурок, идущий через лоб, поддерживает по обеим сторонам лица два бандо черных как смоль волос, они чуть выбиваются из прически и завитками падают на шею – романтическая героиня мечтаний Эдгара По. Это лицо можно лицезреть на купюре в 100 немецких марок, и даже дважды: один раз в медальоне, и второй – как водяной знак, чтобы отличить фальшивки, это лицо пущено в оборот, оно разменивается, переходит из рук в руки, каждый день по сто раз. «Не напрягайте кисть… Свободно!.. Расслабьтесь… Свободная кисть». Учитель поднимает вытянутую руку маленькой музыкантши на уровень плеча, потом отпускает ее, и рука падает, как неживая, рука бездушной марионетки, заставляющей петь струны.
Однажды ноябрьским вечером со страницы иллюстрированного журнала, который она перелистывала забинтованными и замотанными в ткань пальцами, на нее взглянуло странное, словно сведенное судорогой лицо Доры Маар. Наскакивающая друг на друга мозаика из кое-как вырезанных кусков изображения, несовмещенные, плохо подогнанные фрагменты, в этом лице не было ничего человеческого. «Я это знаю! Именно так, именно это я и чувствую! Внутри у меня все именно так!» Это было как откровение. Женщина в кивере сидит на кресле со спинкой из резного дерева, напоминающие звериные лапы с когтями руки лежат на выгнутых подлокотниках – воплощенное величие хаоса… Эта иллюстрация была ее зеркалом, девочка представляла себе внутреннее состояние этой женщины – там все было именно так… именно так, как чувствовала она! Она ощущала внутри эту голову точно такой же, какой она была снаружи: в ее черепной коробке были просто свалены отдельные несовместимые части – девочка чувствовала это физически, это ей не просто казалось: у нее в голове целая машинерия неправильно вставленных друг в друга механизмов. Механический зверь. Она долго, очень долго рассматривала эту картину сквозь щелочки полузакрытых, отечных, распухших век. Сидя на кровати, она внимательно разглядывала эту женщину; та была одинока, отрезана от всего мира, запястья ее были туго стянуты манжетами длинных рукавов, чтобы она не могла расцарапать свои раны, но откуда-то издалека, из очень далекого далека, некой темной точкой, которая располагалась где-то за маской лица этой женщины, к ней пробивалась признательность к художнику: он сумел облечь в форму то, что девочка считала постыдной, недостойной названия аномалией, с царственным блеском и бесстыдством извлек он на белый свет, на всеобщее обозрение – пусть все видят тех ночных чудовищ, которых она привыкла считать своей собственностью. И с этого дня девочка почувствовала, что существует.
Несмотря на свой изысканный вид – чистюля с вечно застегнутыми на запястьях манжетами, – который приобретается при занятиях классической музыкой: железные правила упражнений, трудно поддающиеся расшифровке партитуры, подчинение ритму, ей любой ценой хотелось быть как все, как все другие дети, и даже рисковей; в перерыве между двумя уроками музыки она отправлялась играть среди развалин, лишившихся фасадов домов, где еще болтался на задней стене над пустотой эмалированный умывальник, а на стенах еще можно было различить загнутые концы свастики. Чугунные балки так и норовили сорваться в пропасть – груды штукатурки, железок, некоторые из которых оказались намертво припаяны друг к другу, металлолом: страшно ходить под всем этим хламом, в этом железном и каменном скелете, – опасность подстерегает тебя… А потом – бегом через колючки диких роз – волшебные опасности неизведанного мира… А потом – домой: она уносила с собой противный запах сурепки, которая всегда выбирает себе помойки и свалки, запах сурепки смешивался с ароматом роз, тайком ото всех поднималась она на четвертый этаж, чтобы незамеченной никем присутствовать на забавных вечерах. Анна, ее бабушка, panatella до кончиков ногтей – короткая мальчишеская стрижка, Herrenschnitt, тяжелый запах лаванды, – была живым пережитком прошлого, спириткой, она вызывала мертвых, как это было модно в двадцатые годы. В свое оправдание она цитировала святого Августина: «Мертвые невидимы, но они живут вокруг нас». Маленькой музыкантше нравились эти церемонии и пассы, которые проходили втайне от родителей: математическая ясность, подчинение ритму сменялось подобием общения с невидимым посреди восточной экзотики.
Все участники сидят вокруг стола с вытянутыми руками и мизинец каждого, этот палец, отвечающий за слух, касается мизинца другого. Ваши руки находятся прямёхонько над маленьким перевернутым блюдцем, на котором нарисована исходящая из центра стрелка. Блюдце установлено на картонном квадрате, на котором вы пишете буквы алфавита. Блюдце оживает благодаря вашему магнетизму, и стрелка начинает указывать букву за буквой, из которых складываются слова, это и есть ответы, что дают умершие. Вызванный однажды вечером дух дедушки объявил: «Шикемитсу, я здесь!» – именем этого японского министра внутренних дел он наградил девочку при рождении, а потом называл так и после, из-за аллергии у нее отекало лицо, кожа становилась пергаментной, а глаза – косыми щелочками. «Шикемитсу, я здесь!» Господин Корнелиус, друг Анны и главный устроитель этих несусветных сеансов, безапелляционно заявил: «Это дитя – прирожденный медиум!»
Она вышла на сцену легко, совершенно естественно, и все вокруг нее подчинилось ей, казалось, что само пространство находится у нее в услужении.
«…как будто разворачивается проекция на экране, – думал Шарль, – как будто к жизни ее вызывают лишь музыка, свет и слова, которые ей не принадлежат, и она существует, пока длятся эти мгновения: не будет их, не будет и ее, ни до них, ни после ее нет, совершенно, как в кино». В нее вдохнули жизнь, каждое мгновение в свете прожекторов она придумывала себя заново, как придумывают жизнь куклы, но она была живой и даже очень живой, однако быстро переходила от одного состояния в другое: женщина и кукла перемешивались в ней, и куклой она была тоже. Марионетка, священнослужитель: вот то, что не принадлежит мне, и тем не менее я дарю его вам, я обрела его, а теперь отдаю вам – музыку, какие-то слова и даже жесты, их тоже я отдаю эфиру… Именно так, она была посредником, инструментом… «Медиатор»? Восхитительный дар наделять тем, чем не обладаешь.
Да, создавалось впечатление, что она рождалась из света, звука, лучи высвечивали ее лицо, провода, тянущиеся от микрофона к усилителям, – голос. «Марионетка…» – думал Шарль, у которого в голове тоже была партитура: строчки из пяти линеек, провода… Эфемерность, которую оживляют в этой запретной зоне сцены световые лучи и музыкальные вибрации… Ее нельзя было с полным основанием отнести к существам одушевленным, хотя жизни в ней было больше, чем в ком бы то ни было. Эта прелесть искусственности не была дана ей от природы – она переделала всю себя, – и от этого искусственность становилась еще заметнее. Из-за болезни она придумала себе новое тело: старое было изуродовано, уничтожено, оскорблено – панцирь, маска, которые предохраняли ее и одновременно делали уязвимой; она обитала в другом, не материальном мире, тот был слишком далек или слишком близок, он угрожал ей, и она не могла с ним справиться. Ею управляли невидимые нити, она могла ничего не делать: загадочный центр тяжести посылал свои импульсы каждому из ее членов, каждому ее мускулу, каждой связке… Да, господин Корнелиус был прав: прирожденный медиум! Но не все так просто: медиум этот общается и с материальным миром, ее же отношения с ним разворачивались почти на животном уровне: воздух, земля, стены и свет – она умела «брать» их почти инстинктивно, так же, как и все пространство сцены, но более того: она и принадлежала этим стихиям, была на их стороне.
Шарль не сводил с нее глаз. «И я живу с ней, с этой бестией!» – повторял он про себя. Сегодня днем, например, он читал газету, а она, в джинсах и футболке, пробовала какой-то отрывок из «Лунного Пьеро». И вдруг, на ровном месте, взяла на две октавы выше. Фантастика! Он тут же вспомнил, как во время тренировочных заездов на «Гран-При Монако» в «Формуле-1» машины на финишной прямой резко набрали скорость. Он мало что тогда увидел, но в том, как за считанные секунды мотор переходил с первой скорости на четвертую, было что-то нечеловеческое. И в том, как это было сделано сегодня – запросто, сидит на диване в футболке, – было нечто столь же нечеловеческое, что поражало еще больше, чем на сцене. Бестия! А потом как ни в чем не бывало они вернулись к пустому разговору, как будто ничего не случилось. Она успокоилась, снова опустилась на землю, на диван с темно-красной обивкой – слишком яркий для Шарля, он предпочитал нечто более нейтральное: серое, белое, черное… Впрочем, при чем тут белый? Белый – это как пауза в музыке, продолжение звучания. Еще бы! Ведь он живет с певицей! Однажды вечером в Берлине на Курфюрстендамм он просто натолкнулся на ее громадное лицо: афиша 2 на 2 метра; «Забавно, – тогда сказал он себе, – это она и не она». Впрочем, расстояние, отделявшее «ее» на сцене и «ее» в жизни, было огромным, трудно даже было соединить этих двух женщин, понять, что их связывает… Сидя на диване, она лишь чуть-чуть выпрямилась, чуть глубже вздохнула, чуть округлила немного напряженные губы, дрогнули ноздри – такое лицо бывает у пилота гоночного болида, чуть измененное в прорезе шлема лицо… Глаза? Да обычные, может быть, лишь более сконцентрированный взгляд… Мгновение, и голос уже взлетел вверх, ракета вырвалась, кто говорит об объеме звучания? Старт – ускорение – легкий выход на орбиту – In einem phantastischen Lichtstrahl – в невероятном световом луче. Вот и все. Потом – стоп! И они снова о чем-то преспокойно беседуют, а она грызет шоколад. Кстати, по поводу «Формулы-1» одна девушка как-то сказала: «Ингрид – это «порш» среди певиц». Если продолжить это сравнение: «Я всегда ощущал себя, – думал Шарль, – как невеста гонщика. Я сопровождаю ее в мировом турне: отели, концерты, по десять раз в день отвечаю на телефонные звонки, присутствую на пробах, на последних прогонах, трясусь перед началом выступлений и потом, во время концерта, бывает, мне даже хочется, чтобы это все кончилось».
Теперь она из глубины сцены подходила к рампе… «Что это еще за цепь, какие-то матовые металлические звенья, намотанные на запястье? Я их раньше никогда не видел…» Жалкая цепь – сразу вспоминаешь войну, отступление, зону, теплушки, вагонетки, металлический скрежет, – как это все не вяжется с черным облегающим атласным платьем… Она стояла спиной к свету, Gegenlicht, ее огромная тень улеглась на левую стену и на сцену, она не в точности повторяла силуэт ее тела и несколько хаотично двигалась: тень соблазняла, как будто обладала своей собственной жизнью, и на мгновение показалось, что именно она, эта мимолетная дрожащая тень, и произвела ее на свет, но мгновение прошло – фьюить, – очертания стерлись, тень исчезла… Ингрид сделала три шажка – и не бежала, и не шла – такими скользящими шажками приближаются к вам подростки, дети со слабой улыбкой на губах… Она приближается… приближается… Шикемитсу входит в реальный мир…
Это было в Шварцвальде – сколько ей было? Двенадцать или тринадцать. Два раза в месяц в Кёнигсфельд приезжал для небольшой католической диаспоры – душ тридцать – священник и приглашал ее играть в капелле на фисгармонии. Как только служба заканчивалась, она быстро бежала через деревню, торопливо вытаскивала на бегу из кармана пальто тюлевый чепео, тонкую атласную ленту которого она завязывала под подбородком, таким образом переходя из одной религии в другую – ловкость рук, просто игра с этим ничего не значащим украшением: всего-то навсего кусочек тюля, ленточка. «Я появляюсь как раз вовремя, чтобы успеть занять свое место среди певчих в лютеранской церкви Цинцендорфской общины. Пою, сопровождая игру доктора Швейцера – черный сюртук, бант на шее, он играет на органе Баха, он очень хорошо это делал, и орган был прекрасный, один из лучших в Германии…» Подлинное наслаждение, счастье слышать все эти голоса и свой вместе с ними! Они пели кантаты, славословия радости Jesu meine Freude, meines Herzens Weide, Jesu meine Zier. Там, на вершинах, через последние контрфорсы можно было рассмотреть следы ледникового периода. Этот доктор был теологом-меломаном, он написал про жизнь Иисуса и каждый год приезжал из Ламбарене, где ходил за прокаженными, у него был дом в Кёнигсфельде. Она увидела его однажды в лесу: согнувшись в три погибели, он толкал перед собой тачку, а когда она подошла ближе, то увидела, что тачка эта была полным-полна писем, посылок, один раз в неделю он ходил за ними на почту, и, пока обменивалась с ним вежливыми приветствиями, она смогла рассмотреть, какие это были письма – марки на них были со всего мира, даже китайские. «Выходит, на свете, даже в Китае, есть люди, у которых кожа еще хуже моей?» – говорила она себе.
В том пансионе в Щварцвальде она, на манер священных индийских певиц, которые не платили налоги и считались историческими памятниками или национальным достоянием, была освобождена от утомительной работы по дому: она могла не убирать кровать, не гладить ночную рубашку, не готовить – только петь. По вечерам они с девочками сбивались в кучу и слушали радио: Ohne Krimi geht die Mimi nie ins Bett, Мими не ложится спать без детектива… Das Machen nur die Beine von Dolores, а мальчикам не заснуть из-за ножек Долорес, Da? die Senojres nicht schlafen gehen… Гол! Гол Фрица Вальтера. Тот крик комментатора матча прославился еще больше, чем сам гол: «Mein Go-o-ott Wa-a-a-a-a-alter!» . Немцы стали чемпионами мира. Они снова стали членами мирового сообщества, они перестали быть париями, они получили награды, а вся Германия распевала Die Capri Fischer – каникулы в Италии, ах! В Италии! Wenn bei Capri die rote Sonne versinkt und am Himmel Die bleiche Sichel des Mondes blinkt – багровое солнце, что тонет в морских волнах, месяц, сияющий на небосводе. Огоньки, мигающие в морской дали… рыбацкие суда… Marie vergi? mich nie. Опереточный кич… война позабыта, все позабыто, все! Bella bella Maria bleib mir treu Bella! Будь верна, не забывай никогда! Действительно, можно было начать забывать… развалины, строительный мусор, потемки, детские страхи и связанный с ними ужас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27