А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Впрочем, не повезло: он стал впоследствии шатеном, а мода на шотландцев и англичан, на панков все перевернула, и огненно-рыжие волосы стали последним писком. Слишком поздно! Разрегулировка уже произошла. Короче, все началось сначала: вопли, кидание столов. И весьма успешно.
Потом наступило минутное затишье – бог знает, почему: брейк, минута отдыха. Шарль поднялся, как будто этот безумный ночной рок-н-ролл закончился, закончились все эти педерасты манекенщицы глухие заики евреи немые – «всем сестрам по серьгам!», – и, выдохнув «сейчас вернусь», тихо открыл дверь на лестницу и вышел, не закрывая ее, как будто не хотел потревожить кого-то или что-то.
Было, наверное, часа три утра, и кафе «Бюллье» уже закрылось. Он двинулся по бульвару Пор-Рояль, прошел мимо бывшего аббатства, часовни, янсенистского монастыря, потом мимо больницы Кошена… «Монастырь, больница… тишина, вот что мне бы сейчас не помешало…» Там недалеко была и Обсерватория. «Это тоже кстати: наблюдать за космосом, за необозримостью бесконечных пространств… великолепно! Астролябии, телескопы, лорнеты!..» На бульваре не было ни души, даже машины и то не было. Но на другой стороне улицы, напротив него в кабине телефона-автомата, освещенной в ночной темноте, стояла девушка в вечернем платье. Она держалась очень прямо и говорила серьезно, оживленно, озабоченно, она была полностью погружена в свой разговор. Отрезанная от остального мира, девушка эта была и здесь, и не здесь, она находилась во времени и в пространстве, которое было нашим и не нашим одновременно. Шарль остановился и с другой стороны улицы, отойдя чуть-чуть в сторону, но оставаясь практически напротив, долго смотрел на девушку. Она стояла к нему боком, к тому же ему всегда нравилось смотреть на людей, когда они разговаривают, а ты не слышишь, о чем. Эта девушка, которая стояла одна в своей стеклянной коробке между бывшим янсенистским монастырем и старой больницей, выглядела, как скобка их соединяющая. И он долго не мог оторвать своего взгляда от этой совершенной банальности: человек звонит ночью из кабины автомата – несколько искусственно, банально и так эфемерно… У него в ушах звучали неизвестно откуда долетавшие до него слова, и он временами встряхивал головой, дергал плечом, постукивал по земле носком ботинка: как будто ему требовалась разрядка из-за всего им услышанного. Может быть, кто-то сообщал ему тогда издалека некую чрезвычайно важную новость? Новость эта была… в конце концов, может, и нет, волнующая и тревожная или полнившаяся надеждами, скорее нет – интригующая, да, именно интригующая! Среди ночной тишины бульвара эта женщина в стеклянной будке – выкадровка из общего плана, – отгораживавшей ее от остального мира, тряхнула головой, топнула ногой, подняла руку… «Понятно!» – кажется, произнесла она, если, конечно, это было не «Пойми меня!». Настоящая сцена из фильма, сам он называл такое про себя странным свиданием с уже виденным, d?j?-vu, которое он никогда не видел. Это когда вещи подмигивают тебе, но при этом находятся в своем естественном состоянии, без прикрас естественном. За этот временной отрезок он успел забыть другую сцену, главную, которая происходила там, в квартире. Он любил эту дрожь, этот трепет в банальности, когда нет ничего чрезвычайного, ирреального, сюрреального, странного, фантастичного, нет, одна реальность, даже не измененная, скорее… как бы это сказать?… немного смещенная, не общий план, а средний или крупный, – все очень обычно, даже более… это почти незаметно, почти ничего, ляпсус, мгновение мечтания без всякой выдумки, ничего. Сама реальность неожиданно, без всякой подготовки создавала некую фальшь, брала не ту ноту, становилась на мгновение чем-то искусственным, но это длилось лишь мгновение, да и не должно было длиться дольше. Она становилась чем-то иным, оставаясь при этом самой собой: никаких спецэффектов, совершенно никаких. Несколько секунд… никогда дольше, иногда и того нет, так что он даже не мог понять, видел он это или нет, тем не менее это впечатляло, этакое стробоскопическое видение, сдвиг, смещение. Это и должно было оставаться банальным и быстро проходить. Реальность незаметно и ненадолго переходила в «фикшн», но «фикшн» была такой же реальной, как сама эта реальность. Эта реальность совершала небольшое предварительное изъятие из самой себя, из своей темной стороны, изъятие тьмы, это происходило случайно, скоротечно, как ошибка, кусок ничтожной мечты. И длилось очень недолго.
D?j?-vu, уже виденное, принимало вид jamais vu, никогда не виденного: от уже виденного к никогда не виденному – мгновенная встреча. Такое с Шарлем случалось не часто: иногда, когда он не спал, беспутными ночами, среди беспорядка, ссор, как это произошло этой ночью, или когда он впервые приезжал в большой город – и никогда потом, он заметил это, но особенно тогда, когда он очень уставал, оказывался в одиночестве, когда снималась защита, когда он бывал беззащитен… Вот тогда реальность и принималась ему подмигивать. Впрочем, такого уже давно с ним не случалось. Он еще какое-то время смотрел на девушку на конце провода в телефонной будке, потом медленно повернулся и пошел домой, поднялся в квартиру, дверь которой так никто и не закрыл…
– Райнер умер?!
Она сказала это тихо и спокойно (она сама была совершенно спокойна), так, будто разговаривала сама с собой. Слова эти купались в гало вопроса. Этот едва намеченный вопрос, который он так часто читал в ее взгляде, теперь перешел в звучание голоса и так там и остался.
Было 4 часа 10 минут. Вокруг был тот же бедлам. И она, спокойная, посреди этого землетрясения.
Как будто магнитные волны от толчка, произведенного этой смертью, в 1500 километрах к востоку отсюда, достигли этого места как раз в то время, когда здесь происходил весь этот кавардак, если только все было не наоборот.
******
Начало июня, как часто бывает летом в Баварии, было дождливым. Она немного опоздала: вошла в часовню, засунув руки в карманы плаща, спокойно прошла к задним рядам и села, одна, в стороне ото всех. В первом ряду, усевшись рядком, собрались все его актрисы, те, кто следовал за ним, начиная с довольно жалких первых опытов в задних залах ресторанов и в небольших театриках, и не покидали до вершины его карьеры, премий, интервью, вспышек фотоаппаратов на ступенях Фестивального дворца в Каннах, Венеции, фотографий в журналах всего мира; там были и актеры, и режиссеры, полным-полно журналистов и фотокорреспондентов, которые толпились на улице. Прямо перед ней, на небольшом возвышении стоял гроб, а вокруг – горы букетов, венки, ветки. В конце концов, там, в гробу, лежал ее муж! Ее бывший муж, если точнее, но он-то всегда говорил: «Ты навсегда моя жена перед Богом». И отправил за ней двух своих приспешников, чтобы похитили и вернули в Германию. И она должна была прятаться и провести в шкафу несколько часов!
И это все был один и тот же человек, который, если не находил того, что искал, – он даже один раз связался с неким «Рамзесом» – отправлялся клеить мальчиков в подвалы ресторанов, парижские сауны, искал там экзотических встреч, чаще всего с арабами. В этом, правда, тоже что-то было! Сразу же после таких походов он назначал ей любовные свидания. Извращение? Или желание зачеркнуть предыдущее?
Да, собрались все, как на премьеру: его актрисы, его женщины, потому что все так или иначе были влюблены в него. Впрочем, он мог соблазнить кого угодно, мужчину, женщину. И, кроме того, все эти женщины у него обретали дар речи, начинали двигаться, оживать, даже говорили иногда нечто пикантное, смешное, он управлял ими, как хороший кукловод, без которого они так и оставались бы мазохистками, пребывающими не у дел в ожидании своего хозяина, но он их выбрал и сделал это именно из-за их смехотворного чванства, из-за их напускной слащавости, деланно трагического, слишком уверенного вида – по problem, все сделаем, какие могут быть вопросы, главное – карьера, а внутри – холод и расчет – немецкая женщина послевоенного периода, Германия, с которой он безостановочно сводил счеты. Но свела их с ним она. Доказательство: он был там, где сейчас был, и поимели в конце концов они его! Дрессировщик пал первым. Германию, мир, он видел, как огромный стеклянный зверинец. А он в нем был дрессировщиком. «Дамы и господа… Meine Damen und Herren…», и сам на арене, Господин сардоническая честность номер 1. На счет раз он рядил своих монстров во все цвета, в самые что ни на есть льстивые одежды, расцвечивал их, разукрашивал. Смотрите, такие же люди, как вы и я, только лучше. Публика не выдерживала соблазна. На счет два он поворачивался к залу, маски падали: «Вуаля! Видите, вот она, Германия, женщины, мир! Вуаля!» Монстры, неестественные отношения, хозяин и раб, насилие, право сильного – сплошной свинарник. «А ты сам?» – всегда спрашивала его, улыбаясь, Ингрид. «Я? Суперсвинья! Из всех свиней свинья! Das Ьberschwein! Главная свинья!»
Церебральное животное, он довел свое алхимическое произведение до Великого Делания в черном, потом, почувствовав отвращение к предмету собственного творения, пожертвовал ему свою шкуру. Все закончилось линькой, и где оказался укротитель? В шкуре твари! Это последний номер – гротеск! Был такой плохой детектив, где он играл роль сыскаря, фильм назывался «Камикадзе»: он разыскивает всякое ворье на непонятно где существующем тридцать первом этаже, которого, может, и вообще не существует. Этот фильм серии Z стал, можно сказать, притчей о его жизни. Он носил в нем костюм из леопардовой ткани, и шляпа такая же, и трусы, даже сиденья в машине… И самое главное, он настаивал на том, чтобы Ингрид, когда они виделись в последний раз, этот фильм посмотрела! Камикадзе?! Он им и был, из-за отвращения ко всему, в конце – и к себе самому. Ну так вот, в конце концов укротитель сам становится леопардом, искусственным леопардом, камикадзе в нейлоновой леопардовой шкуре.
Мазар тоже был камикадзе, но его последняя продукция называлась «Дагобер», рассеянный король, который в песенке надевал наизнанку штаны; он думал все изменить этим фильмом и тоже хотел во что бы то ни стало, чтобы они посмотрели это его идиотское творение, куда он вложил свои последние копейки. Они смотрели «Да-гобера» в штанах наизнанку на видео в каком-то домишке на авеню Сюффрен. Мазар не отставал, было очень поздно, и через десять минут Шарль не выдержал: «Чао! Я пошел», и Мазар в час ночи, в длинных облегающих брюках, в которых обожал повсюду появляться, бросился за ним во двор: «Шарль… Шарль, зараза, ты ничего не понял! Черт возьми, Шарль… чертов еврей!» Дагобер становился радиоактивным и в конце концов распадался на части! Так оказалось надо, чтобы эти два монстра, которые единовластно царили над своими подданными, закончили, и быстро, в роли шутов: теперь укротитель отправлялся приветствовать шута!
Ladies and gentlemen, дамы и господа, meine Damen und meine Herren, аплодисменты, пожалуйста! В этом последнем проходном номере перед финальным выходом, самый шик!
И самое смешное, что все эти королевы-матери, славные «наследницы» собрались вместе. Его актрисы! Они стояли в рядок все три, держась за руки, сели-встали, – группа в черном и в обнимку, они были разного роста, и это немного напоминало розыгрыш, не было единого звучания, а им, этим осененным трауром M?dchen, предписывалось подниматься в едином порыве. Они были прямыми как палки, деревянными – полная противоположность ему, который мог быть гибким, подвижным, если только внезапно не каменел, как это с ним часто случалось в последнее время.
Среди них была и та, что лила горькие слезы и надиралась вместе с остальными, когда Wunderkind женился на Ингрид: климактерическая Сара Бернар, трагический вид, которым кичатся, скованность в движениях, особенно локти и коленки, торчащие, как у «дебютанток» лопатки, – этакая девица голубых кровей. Жила она одна в квартире вместе с петухом!
«Он понимает все, что я ему говорю, между нами истинное взаимопонимание. Когда я постукиваю ложечкой по яйцу всмятку за утренним завтраком, он кричит «Кукареку!» (по-немецки – кикирики).
Немецкие и французские петухи кричат на разный манер, так же, как и коровы: они там не делают «му-у!», кошки же мяучат одинаково, волк воет тоже одинаково и во Франции, и в Германии, собаки тоже: «мяу-мяу», «у! у! у!», «гав! гав! гав!».
«Петух, – продолжала его обладательница, – символизирует пять добродетелей: знание – это гребень, храбрость, которую он показывает в драке, – шпоры, доброту – он делится своим кормом с курами, доверие, потому что он безошибочно возвещает рассвет, и кроме того, сваренная петушиная нога – это образ микрокосма».
Райнер однажды сказал ей: «Тебе для твоей будущей роли надо брать уроки скрипки». И несколько месяцев спустя, у нее на квартире в Бремене, он с невозмутимым видом созерцал, устроившись в кресле, как эта дылда с негнущейся спиной насиловала скрипичные струны, разместив скрипку под своим квадратным подбородком. Она виртуозно орудовала смычком, для шика пощипывала одну струну, и все это происходило под петушиное кукареканье. Возможно, он кричал «кикирики», что, впрочем, одно и то же.
Самой известной среди этих дам была та, в которую перевоплотилась Кристина Зюдербаум, звезда китча Третьего рейха, которая ворковала с улыбкой на устах среди эдельвейсов. Трагическая героиня с петухом была олицетворением немецкой женщины: сухая надзирательница, медицинская сестра с садомазохистскими наклонностями. Вторая была олицетворением улыбчивости, скорее швейцарка с виду, чем немка: отличное здоровье, розовые кукольные щечки, – все это тем не менее принесло ей известность; впрочем, Райнер весьма дерьмово к ней относился. Никогда после долгого, плохо оплачиваемого съемочного дня он не пригласил бы ее пообедать или даже пропустить с ними стаканчик-другой. Ей, должно быть, нравилось это – ведь он был ее шеф, господин, учитель, – иначе что бы она тут делала? Теперь она читала ему стихотворение! Вот так – без затей! Чем богаты, тем и рады! Невинный чистейший детский голосок. Сдерживаемая эмоция, полно так называемых тонких нюансов. Достойно. Показная простота, сдержанная сердечность – все, что так ненавидел монстр, который писал: «Любовь – это то, что холоднее смерти».
Слышал ли он ее? Бербера Хеди с десятью золотыми зубами, который нашел себе убежище на Севере, черного мусорщика Гюнтера, с бархатно-шелковистым голосом, Армена Lebensborn, подопытного кролика нацистской евгеники, который считал себя Джеймсом Дином, вот их он слушал, ему нравилась их уличная речь. Через Хеди Эль Салема он слышал изнанку немецкого мира, мира белых европейцев, которых он ненавидел и от которого приходил в восторг. Все они знали друг друга, все были выслушаны им, тело каждого, ну и что, что его нет, что? Любовь – настоящий наркотик. Он держал их тем, что их слушал. Всех, тех, кого никто никогда не слушал, никогда и слушать бы не стал, женщин, актрис, всех этих более или менее приличных дамочек, карьеристок – по problem, какие вопросы? – он говорил им, что они были самыми красивыми, самыми умными. Говорить они могли что угодно: раз мэтр, гений слушает, значит, святое – Аминь. И вот благодаря этому они уже отличные труженицы конвейера – рано встали, рано легли – и снова девственны, как говорил пианист Оскар Левант, у которого было все в порядке с чувством юмора: «О да! Я знал Дорис Дей еще до того, как она стала девицей!» Вокруг него образовывалось магнетическое поле, центром которого было его ухо, и все они невидимыми нитями были к нему привязаны. В конце концов, все начинали говорить то, что думал он, жестикулировать так, как он им не подсказывал, но хотел, чтобы они вели себя и нежно так, – целая телепатическая наука.
И еще здесь была Лило – его мать. О Лило! По поводу похорон она сделала себя очень бледной, но когда увидела всех этих фотографов, незаметно провела разок-другой щеткой по волосам, навела тени под глазами. С тенями или без – жесткость и высокомерие никуда не деть. На лице две смотровые щели, ледяной прокурорский взгляд. Тонкие губы. Лицо, как лезвие с натянутой кожей, выступающие на висках кости черепа, как у Конрада Вейдта или, вернее, как у Конрада Аденауэра… пруссачка… этакий Потсдамский nicht wahr! Она бегло говорила на санскрите, перевела «Голоса травы» Трумэна Капоте, ее жесткость не мешала ей интересоваться этим несколько слащавым бисером, и маленькие одинокие чудовища писателя, который начал, как чечеточник, напоминали ей, наверное, Райнера в детстве…
Во время Ванзейской конференции, на которой было принято окончательное решение, ей было двадцать, и пока ее сын не стал знаменитым, она стыдилась его, потому что считала уродом и очень плохо образованным, он не говорил на хорошем немецком, впрочем, он вообще не говорил… Иногда, в своем облегающем платье тигровой расцветки, она предпринимала попытки похитить кого-нибудь из любовников собственного сына.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27