Брижит взяла за руку и повела за собой сопротивляющегося для виду Люсьена.
На пороге Люсьен обернулся и незаметно послал моим останкам воздушный поцелуй кончиками пальцев – так же я прощался с ним каждый вечер, когда выходил из его спальни и оставлял его лежащим в кровати. Кажется, он уже начал любить меня задним числом, начал строить на опустевшем месте образ идеального отца, каким я никогда для него не был. Что ж, я все больше убеждаюсь, что умер не зря.
Жан-Ми, у которого уже добрых полчаса бурчало в животе, вскочил первым, открыл дверь, чтобы пропустить мое семейство, и теперь ждет, не выпуская дверной ручки, пока его жена наглядится на меня.
– Мы еще вернемся, Одиль! – умоляюще, с плохо скрытым нетерпением говорит он.
В комнату просачивается запах баранины с травами. Надо же, как хорошо я стал различать запахи, скорее идеи запахов. Я точно знаю, что Фабьена распорядилась приготовить на вечер баранье жаркое, что сейчас она достает его из духовки и поливает соком, и мое сознание по прописям памяти воскрешает запах, каким он бывал из воскресенья в воскресенье. По крайней мере так мне представляется этот механизм.
– Почему? Почему ты? – вдруг всхлипывает Одиль, и лицо ее кривится.
Жан-Ми надувает щеки, возможно, не без основания сочтя этот риторический вопрос обидным для себя.
Одиль рыдает, склонясь над моей осклабившейся оболочкой, стискивает мои окоченевшие пальцы.
Теперь, когда нет моей жены, она может не таясь излить свое горе. Но мадемуазель Туссен твердо отстраняет ее:
– Не надо, прошу вас. Не плачьте так сильно. Это ему повредит.
Я не очень понимаю смысл ее слов. Правда, Одиль накапала слезами на лацкан моего пиджака и там осталось пятно, но, учитывая, куда отправится мой костюм, это не так уж важно.
– Слышишь, что говорит мадемуазель Туссен? – решается заметить Жан-Ми.
Одиль вскидывается, обрывает плач, точно останавливает лошадь на полном скаку, и идет в столовую, резко сбросив с плеча утешающую длань Жана-Ми.
Мадемуазель Туссен выжидающе смотрит из-под круглых очков. Когда же дверь наконец захлопывается, она откладывает в сторону вязанье, потирает руки и, живо подвинув свой стул к моему изголовью, возбужденно шепчет:
– Ну-с, приступим!
В глазах старой девы пляшут свечные огоньки, ноздри ее трепещут. Мне как-то неуютно оставаться с ней наедине. Она же явно желала этого с самого начала вечера.
– Не тревожься, о высокородный Жак Лормо из Экс-ле-Бена, – зашептала она, уставив взор в выключенную люстру. – Ты пребываешь в Промежуточном Состоянии, деяния твоей последней жизни смешиваются с кармическими видениями, и ты не понимаешь, что с тобой. Тебя терзает страх, смятение и так далее – это нормально. Я тут. Я Тереза Туссен, которую ты отлично знаешь – еще сегодня утром ты должен был доставить мне газонокосилку «Боленс», – ныне я твой духовный проводник, бодхисатва, и больше тебе нечего страшиться неизведанного – положись во всем на меня. Вот «Бардо Тхедол», – она достала из кошелки рыжую книжонку, – «Тибетская Книга мертвых», с помощью которой я произведу перенос твоего сознания.
Нет, какова нахалка! Ее ведь, кажется, ни о чем не просили. Молилась бы себе о спасении моей души, если уж оно ее так заботит, но пусть оставит меня в покое – мне надо провести инвентаризацию всей своей жизни, подвести итог, во всем разобраться, установить связь с теми, кого я люблю, а не ударяться ни с того ни с сего в экзотические религии.
– О Всеблагой Амитабха, к тебе взываю, тебе доверяюсь. Да снизойдут на высокородного сына твоего Жака Лормо Три Драгоценных Прибежища, и да помогут они ему на пути познания Высшей Реальности.
Да заткнись ты! Я католик! Прочти надо мной «Отче наш» и вали отсюда, не то тебе не достанется баранины.
Но мадемуазель Туссен игнорирует гневные флюиды, которыми исходит моя душа, и продолжает лопотать свою галиматью, неуемная, как лесной ручеек. Меня охватывает ужас. Мадемуазель Туссен повторяет свое заклинание четырежды, на все четыре стороны света – я обложен, затравлен и жду, что будет с моим бедным телом: начнет ли оно светиться, летать, превращаться…
– Слушай, о высокородный, слушай и запоминай. Смерть – это переходное состояние, находясь в котором ты можешь, если сумеешь, управлять своей кармой, чтобы положить конец воплощениям и достичь совершенного состояния Будды. Вот эта «Книга мертвых» будет твоим путеводителем. Я же – твой наставник и пока что держу руль вместо тебя, но будь внимателен – скоро, когда ты будешь достаточно подготовлен, я передам его тебе, а сама пожелаю счастливого пути и устранюсь, ибо такова миссия Терезы Туссен в нынешней ее жизни!
Ну, у старушки совсем крыша съехала! Я никогда не держал ее за важную клиентку, но отделаться от нее из-за ее маниакальной дотошности и дикого упорства было невозможно. Если она вцепляется в души такой же мертвой хваткой, как в косилки, то вечный покой я обрету еще не скоро.
– Слушай же, о высокородный Жак, слушай и повторяй за мной, – продолжала мадемуазель Туссен, глядя в рыжую книжонку и воздев палец. – «Когда из-за необузданного гнева мы будем блуждать в сансаре, пусть Бхагаван Ваджрасаттва поведет нас по лучезарному пути Зеркальной Мудрости, и пусть Мать Мамаки будет охранять нас на этом пути». Повтори.
Обратив ободряющую улыбку к люстре, она выждала несколько секунд и продолжала:
– Хорошо! Тебе уже должно стать лучше. Цель моих наставлений в том, чтобы ты понял, что предстающие тебе призрачные видения, какими бы ужасными они ни были, – всего лишь отражение твоего сознания.
Что она там лопочет? Нет у меня никаких призрачных видений. Не считая истории с ее приводным ремнем и родительского собрания, мои воспоминания ничего ужасного не содержат. Я постепенно постигаю их пользу и смысл, а из чувств живых по отношению ко мне извлекаю фрагменты и одни, как кусочки мозаики, складываю в целостную картину, другие до поры откладываю в сторону. По существу, вся моя психическая реальность определяется тем, что творится вокруг моего мертвого тела в реальном мире. И мне вполне комфортно. Или она собирается наслать на меня кошмары, накликать чудищ, разыграть Апокалипсис, ради того чтобы потом испробовать, под силу ли ей развеять свои же собственные бредовые измышления?
– «Из-за твоей плохой кармы ты испугаешься чарующего синего цвета – мудрости, исходящей из сферы всепознания. Зато тебя влечет тусклый белый свет второстепенных божеств дэв…»
Вовсе нет. Ничего меня не влечет, я верую в Господа, владыку Царства Небесного, посылающего по великой благости своей мир и покой людям Своим, я крещен, причащен, венчан и буду погребен как христианин, так что пошла вон! Отцепись от меня! Твоя рыжая книжка ко мне не относится – я не тибетский мертвый, и никто не имеет права обращать меня в буддизм против моей воли и насильно отлучать от доброго католического чистилища, где я прилежно сортирую свои деяния и подбираю аргументы в свою защиту.
В эту секунду в дверь просовывается голова Альфонса.
– Вашу машину увозят на штрафную стоянку, – флегматично сообщает он.
– Как?! – Мадемуазель Туссен поспешно захлопывает «Книгу мертвых» и, подхватив кошелку, бросается вон из комнаты, топая своими слоновьими кроссовками.
Спасибо, Альфонс, дружище!
Мой старый дядька подходит к одру, задувает догорающую свечу и, послюнив пальцы, тушит фитиль, чтобы едкий дым не тревожил меня. А потом жалобно смотрит мне в лицо, на котором легкий сквознячок шевелит тени, и шепчет:
– Жаль, что тебя там нет. Такое удачное жаркое!
Как, они уже покончили с закусками? Сколько же времени я потерял, отбиваясь от кармической чуши? Хоть бы эту Туссен отволокли подальше вместе с ее «дьяболо», чтобы духу ее не было в моей загробной жизни!
– Невозможная женщина! – эхом отзывается Альфонс. Эхом… Было бы здорово, если бы моя мысль отзывалась в его словах. Но это, разумеется, просто случайное совпадение, и я тут ни при чем.
– Тратить такую прорву денег на спортивную машину, чтобы ездить на ней за хлебом, когда все знают, что у города не хватает средств на расширение водолечебницы… Эх, Жак, Жак… Не все люди живут по-людски…
Уморительная история с этим «дьяболо»: не успела мадемуазель Туссен выехать на своем приобретении из автомагазина и проехать сто метров, как ее задержали за превышение скорости. А поскольку ехать медленно ее «дьяболо» просто не может, в городе же на каждом шагу полицейские засады, она обречена кататься по замкнутому маршруту: от почты до крытого рынка и обратно, иначе машину тут же подцепляют и оттаскивают на штрафную стоянку.
– Ты тут не скучаешь? – спросил Альфонс и заботливо расправил складочки на моем пиджаке. – Давай я побуду с тобой и заодно прочту тебе молитву. Какую ты хочешь? Мне так тяжело, малыш. Еле смог проглотить кусочек баранины – и то стыдно было. Прости меня, Боже, ибо я оскорбил Тебя… А чеснока твоя супруга не положила. В кои-то веки проявила внимание к твоему вкусу… Прости, это, конечно, дурно, но я не со зла. Хотя тебе, по твоим достоинствам, подошла бы жена вроде Жюли Шарль, которая не мешала бы полету твоего воображения и ушла первой. Теперь, когда тебя нет, могу тебе сказать: все эти годы я не переставал искать тебе такую, но где там – я и себе-то за всю жизнь не нашел… Ты бесконечно благ, и Тебе не угоден грех… Тут ведь вот что: при Ламартине у нас в Эксе лечили чахотку, а теперь погляди – одни ревматики да тонзиллитики. Прошу Твоего благословения и принимаю твердое решение… Надо, конечно, на чем-то остановиться, я понимаю, но иметь жену, которая хромает или сморкается без передышки… это как-то не по мне… Принести покаяние и впредь не оскорблять Тебя. Аминь. Вот если бы она кашляла – это подогревало бы мое вдохновение… Прости меня, Боже, ибо я оскорбил Тебя… Но туберкулеза больше нет – медицина шагнула вперед. Да и мне уже не двадцать лет. Ты бесконечно благ, и Тебе не угоден грех… Возраст дает себя знать. Доживешь до моих лет – поймешь. – Он осекся, виновато взглянул на меня и, горько усмехнувшись, прибавил: – Ох, прости.
Закончив молитву, Альфонс стал гладить меня по головке (как в детстве, когда гремел гром и он убаюкивал меня) и читать вслух «Озеро» Ламартина. Повлияло ли на меня ровное, похожее на ласковый ветерок дыхание его любви, или так сильно было притяжение столовой, где решалась моя будущность, так или иначе, поднявшись на крыльях поэзии, я в середине строфы перенесся сквозь стену.
Ты помнишь, может быть, тот вечер тихий, ясный?
Молчали оба мы, и мир дышал везде.
И в сладкой тишине слышнее был согласный
Плеск весел по воде…
* * *
Все сидят вокруг большого стола орехового дерева под настоящим деревенским хомутом со свисающими матовыми лампами – в знак траура зажгли только половину.
– С глубокой печалью, – предлагает Брижит.
– С безутешной скорбью, – возражает Фабьена и что-то исправляет в лежащем слева от ее тарелки черновике.
– Стоит мне что-нибудь сказать… – вскипает Брижит.
– Если все, что я делаю, вам не нравится, – перебивает Фабьена, – напишите и поместите свой собственный текст и не будем терять время.
– Что ж, я так и сделаю. Вычеркивайте мое имя, не стесняйтесь.
Фабьена, не потрудившись ответить, заканчивает правку и перекатывает тележку с бараниной к другому концу стола.
– Возьмите хоть ломтик, папа.
Первый раз она назвала моего отца папой. Он поднимает пустые глаза на Брижит, а та ждет его заступничества.
– Нет, спасибо, – говорит он и прикрывает тарелку рукой. Брижит опускает глаза. Она и на этот раз пробудет у нас не дольше нескольких дней. Фабьена выиграла. Здесь хозяйка она.
Луи, Фабьена и Люсьен Лормо
с безутешной скорбью сообщают
о внезапной кончине, постигшей по воле Божьей
их сына, мужа и отца
Жака Лормо
16 января 1996 г. в возрасте 34 лет.
Отпевание состоится 18 января в 15 часов
в церкви Пресвятой Девы в Эксе.
Желательны живые цветы.
Сначала Фабьена написала после моего имени «генеральный директор торговой фирмы Лормо и сын», но вместе со следующим объявлением от нашего персонала это слишком смахивало бы на рекламный листок.
Работники скобяного магазина Лормо
с прискорбием сообщают
о кончине генерального директора фирмы
Жака Лормо.
По случаю траура 18 января магазин будет закрыт.
В результате стычки между Фабьеной и Брижит, в которой папа отказался быть арбитром, моя сестра в самом деле дала отдельное объявление. Между бараниной и сыром она тайком от всех продиктовала по телефону несколько строчек, которые стали мне лучшим прощальным подарком:
Брижит Лормо, она же Бриджи Уэст,
потеряла любимого брата
Жака Лормо,
свободного художника,
о чем и сообщает с глубокой печалью.
Похороны состоятся в сугубо семейной обстановке.
Цветов и венков не приносить.
С победным злорадством повесив трубку, она вернулась к сыру. Представляю реакцию наших поставщиков и клиентов завтра утром, когда они развернут «Дофине либере» и будут вынуждены выбирать между двумя противоречащими одно другому сообщениями или же допустить, что у меня был тезка и однофамилец, умерший со мной в один день. Красота! Похороны будут под стать всей моей жизни. С самой женитьбы я, как говорят о доме, нарушающем общую линию улицы, выламывался из ряда, и все попытки Фабьены вправить меня заканчивались сокрушительной неудачей. Скандальная шуточка с некрологами должна, по мнению моей супруги, повергнуть общество Экса в шок, на самом же деле ее расценят как очередную и последнюю мою шутовскую выходку, этакий розыгрыш вроде посмертного извещения о дешевой распродаже, и к нам хлынет народ. В разгар стилистических разногласий между Брижит и Фабьеной над тарелками остывающей баранины на лестнице появился Люсьен. Вышел из своей комнаты и неподвижно стоял наверху в своей кургузой красной пижамке – сжав зубы, слушал, как накаляется разговор. Мне вдруг представилось, как в прошлые зимы, перед Пасхой, за тем самым ореховым столом, где сегодня меня осыпали высокопарно-скорбными словесами, сидел я сам и расписывал сваренные вкрутую яйца, превращая их в смешные головки. А Люсьен вот так же, как сейчас, стоял на лестничной площадке и пытался разглядеть мои потайные художества. Бедный мой малыш! Я никогда уже не буду прятать от тебя крашеные яйца. И тебе не придется наблюдать, как, повторяя из года в год неизменный ритуал, твой отец все больше меняется сам и делается стариком; не придется ради него разыгрывать из себя доверчивого дурачка, как когда-то приходилось мне ради моего отца. За этим же столом, который стоял у нас еще в Пьеррэ, он рисовал ночью на скорлупках круглые глазищи и здоровенные носы, а рано утром звонил в саду в колокольчик и кричал: «Пасхальная курочка снеслась!» Я же вскакивал с постели, хватал корзинку и бежал вниз по лестнице, а за мной Брижит: она незаметно подкладывала крашеные яйца в кусты, где я должен был их находить.
Эх, Люсьен… Кто же распишет тебе через три месяца пасхальные яйца? Вряд ли дед, с которым у тебя холодно-почтительные отношения, тряхнет стариной и возьмет мою кисточку. Неужели на этом столе больше никогда не будет акварельных пятен? Глупо, но именно эта немудрящая картинка заляпанного стола, которая никого не заставила бы и слезинку уронить, меня внезапно пронзила и протрезвила. Я, кажется, в первый раз до конца понял, что больше не оставлю никаких следов на земле. И задумался, для чего продолжаю это свое бестелесное существование. Для чего и для кого.
* * *
На улице пошел снег. Белые искорки не сразу тают в рыжей шевелюре мэтра Сонна. Он здоровается, выражает соболезнования, ему предлагают баранину – еще немного осталось. Прежде чем приступить к исполнению того, зачем пришел, он желает поклониться моему праху. Мы знакомы еще по лицею в Грези-сюр-Экс, вместе учились все четыре года. Он собирался податься во «Врачи без границ», а мне прочили блестящее будущее в абстрактной живописи. А вышло так, что ему, как и мне, пришлось пойти по отцовским стопам. Он стал нотариусом, я – скобянщиком, и вот уже пятнадцать лет мы оба старательно избегали встреч.
– Он выглядит так мирно, правда? – произносит Одиль. Она играет роль почетного эскорта при госте, пока Фабьена разогревает мясо.
Альфонс притопывает на месте, еле сдерживая из учтивости нетерпение и выразительно поглядывая на дверь – пожалуйте туда, к столу! Когда они вошли, он стоял наклонившись ко мне и быстро отпрянул, прижав палец к губам. По тому, как раскраснелись его щеки и сузились в щелочки глаза, я догадался, что он рассказывал мне об одном из своих последних амурных подвигов. В восемьдесят с лишком он все еще каждый раз, когда хорошенькая клиентка говорит ему, что на вид он мужчина хоть куда, отвечает: «В этом смысле у меня все в порядке. Вот память подводит – это да». Начало его любовных похождений приходится еще на время жизни в женском монастыре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
На пороге Люсьен обернулся и незаметно послал моим останкам воздушный поцелуй кончиками пальцев – так же я прощался с ним каждый вечер, когда выходил из его спальни и оставлял его лежащим в кровати. Кажется, он уже начал любить меня задним числом, начал строить на опустевшем месте образ идеального отца, каким я никогда для него не был. Что ж, я все больше убеждаюсь, что умер не зря.
Жан-Ми, у которого уже добрых полчаса бурчало в животе, вскочил первым, открыл дверь, чтобы пропустить мое семейство, и теперь ждет, не выпуская дверной ручки, пока его жена наглядится на меня.
– Мы еще вернемся, Одиль! – умоляюще, с плохо скрытым нетерпением говорит он.
В комнату просачивается запах баранины с травами. Надо же, как хорошо я стал различать запахи, скорее идеи запахов. Я точно знаю, что Фабьена распорядилась приготовить на вечер баранье жаркое, что сейчас она достает его из духовки и поливает соком, и мое сознание по прописям памяти воскрешает запах, каким он бывал из воскресенья в воскресенье. По крайней мере так мне представляется этот механизм.
– Почему? Почему ты? – вдруг всхлипывает Одиль, и лицо ее кривится.
Жан-Ми надувает щеки, возможно, не без основания сочтя этот риторический вопрос обидным для себя.
Одиль рыдает, склонясь над моей осклабившейся оболочкой, стискивает мои окоченевшие пальцы.
Теперь, когда нет моей жены, она может не таясь излить свое горе. Но мадемуазель Туссен твердо отстраняет ее:
– Не надо, прошу вас. Не плачьте так сильно. Это ему повредит.
Я не очень понимаю смысл ее слов. Правда, Одиль накапала слезами на лацкан моего пиджака и там осталось пятно, но, учитывая, куда отправится мой костюм, это не так уж важно.
– Слышишь, что говорит мадемуазель Туссен? – решается заметить Жан-Ми.
Одиль вскидывается, обрывает плач, точно останавливает лошадь на полном скаку, и идет в столовую, резко сбросив с плеча утешающую длань Жана-Ми.
Мадемуазель Туссен выжидающе смотрит из-под круглых очков. Когда же дверь наконец захлопывается, она откладывает в сторону вязанье, потирает руки и, живо подвинув свой стул к моему изголовью, возбужденно шепчет:
– Ну-с, приступим!
В глазах старой девы пляшут свечные огоньки, ноздри ее трепещут. Мне как-то неуютно оставаться с ней наедине. Она же явно желала этого с самого начала вечера.
– Не тревожься, о высокородный Жак Лормо из Экс-ле-Бена, – зашептала она, уставив взор в выключенную люстру. – Ты пребываешь в Промежуточном Состоянии, деяния твоей последней жизни смешиваются с кармическими видениями, и ты не понимаешь, что с тобой. Тебя терзает страх, смятение и так далее – это нормально. Я тут. Я Тереза Туссен, которую ты отлично знаешь – еще сегодня утром ты должен был доставить мне газонокосилку «Боленс», – ныне я твой духовный проводник, бодхисатва, и больше тебе нечего страшиться неизведанного – положись во всем на меня. Вот «Бардо Тхедол», – она достала из кошелки рыжую книжонку, – «Тибетская Книга мертвых», с помощью которой я произведу перенос твоего сознания.
Нет, какова нахалка! Ее ведь, кажется, ни о чем не просили. Молилась бы себе о спасении моей души, если уж оно ее так заботит, но пусть оставит меня в покое – мне надо провести инвентаризацию всей своей жизни, подвести итог, во всем разобраться, установить связь с теми, кого я люблю, а не ударяться ни с того ни с сего в экзотические религии.
– О Всеблагой Амитабха, к тебе взываю, тебе доверяюсь. Да снизойдут на высокородного сына твоего Жака Лормо Три Драгоценных Прибежища, и да помогут они ему на пути познания Высшей Реальности.
Да заткнись ты! Я католик! Прочти надо мной «Отче наш» и вали отсюда, не то тебе не достанется баранины.
Но мадемуазель Туссен игнорирует гневные флюиды, которыми исходит моя душа, и продолжает лопотать свою галиматью, неуемная, как лесной ручеек. Меня охватывает ужас. Мадемуазель Туссен повторяет свое заклинание четырежды, на все четыре стороны света – я обложен, затравлен и жду, что будет с моим бедным телом: начнет ли оно светиться, летать, превращаться…
– Слушай, о высокородный, слушай и запоминай. Смерть – это переходное состояние, находясь в котором ты можешь, если сумеешь, управлять своей кармой, чтобы положить конец воплощениям и достичь совершенного состояния Будды. Вот эта «Книга мертвых» будет твоим путеводителем. Я же – твой наставник и пока что держу руль вместо тебя, но будь внимателен – скоро, когда ты будешь достаточно подготовлен, я передам его тебе, а сама пожелаю счастливого пути и устранюсь, ибо такова миссия Терезы Туссен в нынешней ее жизни!
Ну, у старушки совсем крыша съехала! Я никогда не держал ее за важную клиентку, но отделаться от нее из-за ее маниакальной дотошности и дикого упорства было невозможно. Если она вцепляется в души такой же мертвой хваткой, как в косилки, то вечный покой я обрету еще не скоро.
– Слушай же, о высокородный Жак, слушай и повторяй за мной, – продолжала мадемуазель Туссен, глядя в рыжую книжонку и воздев палец. – «Когда из-за необузданного гнева мы будем блуждать в сансаре, пусть Бхагаван Ваджрасаттва поведет нас по лучезарному пути Зеркальной Мудрости, и пусть Мать Мамаки будет охранять нас на этом пути». Повтори.
Обратив ободряющую улыбку к люстре, она выждала несколько секунд и продолжала:
– Хорошо! Тебе уже должно стать лучше. Цель моих наставлений в том, чтобы ты понял, что предстающие тебе призрачные видения, какими бы ужасными они ни были, – всего лишь отражение твоего сознания.
Что она там лопочет? Нет у меня никаких призрачных видений. Не считая истории с ее приводным ремнем и родительского собрания, мои воспоминания ничего ужасного не содержат. Я постепенно постигаю их пользу и смысл, а из чувств живых по отношению ко мне извлекаю фрагменты и одни, как кусочки мозаики, складываю в целостную картину, другие до поры откладываю в сторону. По существу, вся моя психическая реальность определяется тем, что творится вокруг моего мертвого тела в реальном мире. И мне вполне комфортно. Или она собирается наслать на меня кошмары, накликать чудищ, разыграть Апокалипсис, ради того чтобы потом испробовать, под силу ли ей развеять свои же собственные бредовые измышления?
– «Из-за твоей плохой кармы ты испугаешься чарующего синего цвета – мудрости, исходящей из сферы всепознания. Зато тебя влечет тусклый белый свет второстепенных божеств дэв…»
Вовсе нет. Ничего меня не влечет, я верую в Господа, владыку Царства Небесного, посылающего по великой благости своей мир и покой людям Своим, я крещен, причащен, венчан и буду погребен как христианин, так что пошла вон! Отцепись от меня! Твоя рыжая книжка ко мне не относится – я не тибетский мертвый, и никто не имеет права обращать меня в буддизм против моей воли и насильно отлучать от доброго католического чистилища, где я прилежно сортирую свои деяния и подбираю аргументы в свою защиту.
В эту секунду в дверь просовывается голова Альфонса.
– Вашу машину увозят на штрафную стоянку, – флегматично сообщает он.
– Как?! – Мадемуазель Туссен поспешно захлопывает «Книгу мертвых» и, подхватив кошелку, бросается вон из комнаты, топая своими слоновьими кроссовками.
Спасибо, Альфонс, дружище!
Мой старый дядька подходит к одру, задувает догорающую свечу и, послюнив пальцы, тушит фитиль, чтобы едкий дым не тревожил меня. А потом жалобно смотрит мне в лицо, на котором легкий сквознячок шевелит тени, и шепчет:
– Жаль, что тебя там нет. Такое удачное жаркое!
Как, они уже покончили с закусками? Сколько же времени я потерял, отбиваясь от кармической чуши? Хоть бы эту Туссен отволокли подальше вместе с ее «дьяболо», чтобы духу ее не было в моей загробной жизни!
– Невозможная женщина! – эхом отзывается Альфонс. Эхом… Было бы здорово, если бы моя мысль отзывалась в его словах. Но это, разумеется, просто случайное совпадение, и я тут ни при чем.
– Тратить такую прорву денег на спортивную машину, чтобы ездить на ней за хлебом, когда все знают, что у города не хватает средств на расширение водолечебницы… Эх, Жак, Жак… Не все люди живут по-людски…
Уморительная история с этим «дьяболо»: не успела мадемуазель Туссен выехать на своем приобретении из автомагазина и проехать сто метров, как ее задержали за превышение скорости. А поскольку ехать медленно ее «дьяболо» просто не может, в городе же на каждом шагу полицейские засады, она обречена кататься по замкнутому маршруту: от почты до крытого рынка и обратно, иначе машину тут же подцепляют и оттаскивают на штрафную стоянку.
– Ты тут не скучаешь? – спросил Альфонс и заботливо расправил складочки на моем пиджаке. – Давай я побуду с тобой и заодно прочту тебе молитву. Какую ты хочешь? Мне так тяжело, малыш. Еле смог проглотить кусочек баранины – и то стыдно было. Прости меня, Боже, ибо я оскорбил Тебя… А чеснока твоя супруга не положила. В кои-то веки проявила внимание к твоему вкусу… Прости, это, конечно, дурно, но я не со зла. Хотя тебе, по твоим достоинствам, подошла бы жена вроде Жюли Шарль, которая не мешала бы полету твоего воображения и ушла первой. Теперь, когда тебя нет, могу тебе сказать: все эти годы я не переставал искать тебе такую, но где там – я и себе-то за всю жизнь не нашел… Ты бесконечно благ, и Тебе не угоден грех… Тут ведь вот что: при Ламартине у нас в Эксе лечили чахотку, а теперь погляди – одни ревматики да тонзиллитики. Прошу Твоего благословения и принимаю твердое решение… Надо, конечно, на чем-то остановиться, я понимаю, но иметь жену, которая хромает или сморкается без передышки… это как-то не по мне… Принести покаяние и впредь не оскорблять Тебя. Аминь. Вот если бы она кашляла – это подогревало бы мое вдохновение… Прости меня, Боже, ибо я оскорбил Тебя… Но туберкулеза больше нет – медицина шагнула вперед. Да и мне уже не двадцать лет. Ты бесконечно благ, и Тебе не угоден грех… Возраст дает себя знать. Доживешь до моих лет – поймешь. – Он осекся, виновато взглянул на меня и, горько усмехнувшись, прибавил: – Ох, прости.
Закончив молитву, Альфонс стал гладить меня по головке (как в детстве, когда гремел гром и он убаюкивал меня) и читать вслух «Озеро» Ламартина. Повлияло ли на меня ровное, похожее на ласковый ветерок дыхание его любви, или так сильно было притяжение столовой, где решалась моя будущность, так или иначе, поднявшись на крыльях поэзии, я в середине строфы перенесся сквозь стену.
Ты помнишь, может быть, тот вечер тихий, ясный?
Молчали оба мы, и мир дышал везде.
И в сладкой тишине слышнее был согласный
Плеск весел по воде…
* * *
Все сидят вокруг большого стола орехового дерева под настоящим деревенским хомутом со свисающими матовыми лампами – в знак траура зажгли только половину.
– С глубокой печалью, – предлагает Брижит.
– С безутешной скорбью, – возражает Фабьена и что-то исправляет в лежащем слева от ее тарелки черновике.
– Стоит мне что-нибудь сказать… – вскипает Брижит.
– Если все, что я делаю, вам не нравится, – перебивает Фабьена, – напишите и поместите свой собственный текст и не будем терять время.
– Что ж, я так и сделаю. Вычеркивайте мое имя, не стесняйтесь.
Фабьена, не потрудившись ответить, заканчивает правку и перекатывает тележку с бараниной к другому концу стола.
– Возьмите хоть ломтик, папа.
Первый раз она назвала моего отца папой. Он поднимает пустые глаза на Брижит, а та ждет его заступничества.
– Нет, спасибо, – говорит он и прикрывает тарелку рукой. Брижит опускает глаза. Она и на этот раз пробудет у нас не дольше нескольких дней. Фабьена выиграла. Здесь хозяйка она.
Луи, Фабьена и Люсьен Лормо
с безутешной скорбью сообщают
о внезапной кончине, постигшей по воле Божьей
их сына, мужа и отца
Жака Лормо
16 января 1996 г. в возрасте 34 лет.
Отпевание состоится 18 января в 15 часов
в церкви Пресвятой Девы в Эксе.
Желательны живые цветы.
Сначала Фабьена написала после моего имени «генеральный директор торговой фирмы Лормо и сын», но вместе со следующим объявлением от нашего персонала это слишком смахивало бы на рекламный листок.
Работники скобяного магазина Лормо
с прискорбием сообщают
о кончине генерального директора фирмы
Жака Лормо.
По случаю траура 18 января магазин будет закрыт.
В результате стычки между Фабьеной и Брижит, в которой папа отказался быть арбитром, моя сестра в самом деле дала отдельное объявление. Между бараниной и сыром она тайком от всех продиктовала по телефону несколько строчек, которые стали мне лучшим прощальным подарком:
Брижит Лормо, она же Бриджи Уэст,
потеряла любимого брата
Жака Лормо,
свободного художника,
о чем и сообщает с глубокой печалью.
Похороны состоятся в сугубо семейной обстановке.
Цветов и венков не приносить.
С победным злорадством повесив трубку, она вернулась к сыру. Представляю реакцию наших поставщиков и клиентов завтра утром, когда они развернут «Дофине либере» и будут вынуждены выбирать между двумя противоречащими одно другому сообщениями или же допустить, что у меня был тезка и однофамилец, умерший со мной в один день. Красота! Похороны будут под стать всей моей жизни. С самой женитьбы я, как говорят о доме, нарушающем общую линию улицы, выламывался из ряда, и все попытки Фабьены вправить меня заканчивались сокрушительной неудачей. Скандальная шуточка с некрологами должна, по мнению моей супруги, повергнуть общество Экса в шок, на самом же деле ее расценят как очередную и последнюю мою шутовскую выходку, этакий розыгрыш вроде посмертного извещения о дешевой распродаже, и к нам хлынет народ. В разгар стилистических разногласий между Брижит и Фабьеной над тарелками остывающей баранины на лестнице появился Люсьен. Вышел из своей комнаты и неподвижно стоял наверху в своей кургузой красной пижамке – сжав зубы, слушал, как накаляется разговор. Мне вдруг представилось, как в прошлые зимы, перед Пасхой, за тем самым ореховым столом, где сегодня меня осыпали высокопарно-скорбными словесами, сидел я сам и расписывал сваренные вкрутую яйца, превращая их в смешные головки. А Люсьен вот так же, как сейчас, стоял на лестничной площадке и пытался разглядеть мои потайные художества. Бедный мой малыш! Я никогда уже не буду прятать от тебя крашеные яйца. И тебе не придется наблюдать, как, повторяя из года в год неизменный ритуал, твой отец все больше меняется сам и делается стариком; не придется ради него разыгрывать из себя доверчивого дурачка, как когда-то приходилось мне ради моего отца. За этим же столом, который стоял у нас еще в Пьеррэ, он рисовал ночью на скорлупках круглые глазищи и здоровенные носы, а рано утром звонил в саду в колокольчик и кричал: «Пасхальная курочка снеслась!» Я же вскакивал с постели, хватал корзинку и бежал вниз по лестнице, а за мной Брижит: она незаметно подкладывала крашеные яйца в кусты, где я должен был их находить.
Эх, Люсьен… Кто же распишет тебе через три месяца пасхальные яйца? Вряд ли дед, с которым у тебя холодно-почтительные отношения, тряхнет стариной и возьмет мою кисточку. Неужели на этом столе больше никогда не будет акварельных пятен? Глупо, но именно эта немудрящая картинка заляпанного стола, которая никого не заставила бы и слезинку уронить, меня внезапно пронзила и протрезвила. Я, кажется, в первый раз до конца понял, что больше не оставлю никаких следов на земле. И задумался, для чего продолжаю это свое бестелесное существование. Для чего и для кого.
* * *
На улице пошел снег. Белые искорки не сразу тают в рыжей шевелюре мэтра Сонна. Он здоровается, выражает соболезнования, ему предлагают баранину – еще немного осталось. Прежде чем приступить к исполнению того, зачем пришел, он желает поклониться моему праху. Мы знакомы еще по лицею в Грези-сюр-Экс, вместе учились все четыре года. Он собирался податься во «Врачи без границ», а мне прочили блестящее будущее в абстрактной живописи. А вышло так, что ему, как и мне, пришлось пойти по отцовским стопам. Он стал нотариусом, я – скобянщиком, и вот уже пятнадцать лет мы оба старательно избегали встреч.
– Он выглядит так мирно, правда? – произносит Одиль. Она играет роль почетного эскорта при госте, пока Фабьена разогревает мясо.
Альфонс притопывает на месте, еле сдерживая из учтивости нетерпение и выразительно поглядывая на дверь – пожалуйте туда, к столу! Когда они вошли, он стоял наклонившись ко мне и быстро отпрянул, прижав палец к губам. По тому, как раскраснелись его щеки и сузились в щелочки глаза, я догадался, что он рассказывал мне об одном из своих последних амурных подвигов. В восемьдесят с лишком он все еще каждый раз, когда хорошенькая клиентка говорит ему, что на вид он мужчина хоть куда, отвечает: «В этом смысле у меня все в порядке. Вот память подводит – это да». Начало его любовных похождений приходится еще на время жизни в женском монастыре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29