расправляет посудную тряпку на краешке хлебницы… Все эти мелочи умиляют, питают и привязывают меня к ней больше, чем любые мысленные воззвания, любые молитвы… И с братом она обходится так же, как обходился бы я. Фредерик целыми днями вырезает фигурки из комиксов, а она собирает их, наклеивает на большие листы бумаги, точит ему ножницы. Всячески показывает, что понимает смысл этих его занятий, их важность, видит, как красиво получается. Она даже превосходит меня в неуклюжем усердии и психологическом невежестве. Никакого творческого импульса, которым так восхищается сестра, у Фредерика нет – наоборот, он хочет кромсать, разрушать целостность мира, в котором для него нет места и который он сам отвергает. Наклеенные Ванессой фигурки он вырезает снова, а она и рада: получается, что они делают какое-то общее дело. Мать только вздыхает. Она давно потеряла надежду. Отец и подавно отступился. Он не может даже показать сына людям и никогда не сможет гордиться им, заниматься его образованием, сделать его своим преемником в филиале «Пежо – Южный Гренобль». Трейлер был куплен именно для того, чтобы не видеть больше в гостиницах замешательства и жалости других постояльцев. Вот кончится лето, и он поместит Фредерика в интернат для аутичных детей, там он будет среди таких же, как он сам, и перестанет отравлять жизнь нормальным людям. Ванесса еще ничего не знает. Она, конечно, будет против, разбушуется, но это пройдет. Купят ей собаку.
Я прожил в моей новой семье уже, наверное, недели две. За это время парни из окрестных деревень всерьез обозлились на динамистку Ванессу. Я чую, как сгущаются тучи, Ванесса же ничего не видит или, может быть, бессознательно провоцирует опасность, лишь бы случилось хоть что-нибудь. Ножницы брата, бесцеремонно взрезающие упорядоченную жизнь окружающих, воздействуют на нее гораздо сильнее, чем моя блеклая тень, о которой она больше не думает.
И вот однажды ночью, после очередной танцульки под фонариками, где она забавлялась по своему обыкновению, трое на мотоциклах догнали ее на выезде из деревни, сбросили с велосипеда и потащили в траву. И снова, как в тот раз, когда пытался вступиться за Люсьена, я исходил яростью от бессилия и вынужден был смотреть и терпеть, меня терзали ее крики, жгла ее боль. Мерзавцы заглушали ее стоны смехом, заливали рыдания водкой, которую вливали ей в рот из горлышка, сдирали с нее одежду. Изнасиловать ее они не смогли – были сильно под кайфом, но вволю поиздевались и избили ногами.
За это время с полтора десятка машин проехало мимо, прибавив скорости, пока наконец одна не остановилась и из нее не выскочил человек с зажженным фонарем. Молодчики оседлали мотоциклы и умчали. Человек с фонарем выкрикнул: «Есть кто-нибудь?» Ванесса замерла скрючившись, лицом в землю, чтобы задушить всхлипы. Тогда он сел в машину и поехал своей дорогой. А Ванесса еще долго лежала, дрожа всем телом, и только сверчки стрекотали в высокой траве. Начало светать, когда она пешком, в разорванной в клочья одежде вернулась в трейлер. Взгляд у нее стал таким же неподвижным, как у брата. Она помылась, вылив на себя весь запас воды, а когда душ поперхнулся и зашипел, натянула свитер и легла рядышком с Фредериком, который, по обыкновению, спит как бревно, не слышно даже, как дышит. Ванесса прижалась к нему, окунулась в тепло и тишину. Я прикладываю всю оставшуюся у меня энергию, чтобы поддержать, успокоить ее, помешать замкнуться в немоте, подобно брату. Ты не должна молчать, Ванесса, должна рассказать матери, подать в суд… Не оставляй этого в себе. Ты никогда не сможешь забыть того, что произошло, если не найдешь слов, чтобы выразить это, выпустить из себя…
Я чувствую, это моя последняя попытка передать импульс. Силы явно иссякают, и я уже не подзаряжаюсь, как прежде. Должно быть, мое время на исходе. Но стоит ли экономить: на что еще имело бы смысл растратить себя, перед тем как погаснуть? Выскажись, Ванесса, откройся, разберись в себе и объяснись…
Утро. Трейлер залит солнцем. Ванесса наконец уснула. Зато приподнимается в постели Фредерик и смотрит на сестру с тревожным удивлением. Ванесса прижала его к самой стенке, он осторожно выкарабкивается и переступает через нее – так же делал я, когда у меня ночевала Наила. Наконец он вылезает и садится за стол перед листом бумаги, на которой Ванесса наклеила для него Снупи и Бэтмана. Но вместо ножниц берется за карандаш. Потом переворачивает лист и начинает рисовать. Я смотрю и не верю. По мере того как он водит карандашом, моя усталость исчезает бесследно. Он очертил рамку, а в ней рисует волны, кресло, стоящее не то на песке с протянувшимися по нему тенями, не то на примятой ветром траве. Карандаш снует по бумаге, обводит, заштриховывает. Невероятно! Он делает три картины в одной. Вольтеровское кресло под акацией, забытое окно и силуэт встающей с высокой травы Ванессы. Все это неумело, коряво, неясно, но сомнений нет – это моя мечта, мой кошмар и несчастье с его сестрой… Мне это не мерещится. Я прослеживаю ход его композиции, растворяюсь в нем, направляю его руку, замедляю, убыстряю движения…
Наконец-то, наконец кто-то слышит и слушает меня. Значит, я предназначался не Ванессе. Теперь я знаю, кому должен являться, кому я нужен и как могу ему помочь.
Стоп, Фредерик! Остановись. Ты перегрузил эскиз, потерял мысль. Порви этот лист, вот так, чтобы не было соблазна скопировать, возьми другой и начни сначала. Найди первую линию, наметь движение, как только что… Так… Не думай о деталях, удержи чувство, которое ты хочешь выразить, образ, который я тебе посылаю…
Нет. Порви и опять начни сначала. Не нервничай. Молодец. Бери карандаш. Ножницы не трогай. Не так. Ну постарайся, Фредерик! Доверься мне. Не оставляй меня. Попробуй еще разок…
– Режи! Смотри! Да иди же скорей! Посмотри, что он сделал… Да не Ванесса, это он! Я сама видела, прихожу – а он сидит и рисует…
– Ну и что? Тут же ничего не нарисовано, одни каракули.
– Да нет, это рисунок, как ты не понимаешь?! Он сделал нам рисунок! У тебя отлично получилось, Фредерик! Слышишь? Очень красивый рисунок, миленький, мне очень нравится, просто чудо, ты у меня молодец, я так рада… Спасибо, благодарю тебя, Боже…
– Не валяй дурака, видишь – он не хочет отдавать тебе эту штуку, накалякал сам себе, да и все. Прости, но, по-моему, все один черт: калякать, рвать или резать! Ему лишь бы нас изводить!
– Замолчи, Режи! Ты же помнишь, что сказал доктор! Посмотри, Фредо, у тебя тут есть еще и краски, и кисточки, все что хочешь, полным-полно, ты можешь делать цветные рисунки, давай, солнышко мое, придумывай разные истории и рисуй… Ванесса, куда ты? Ты мне нужна – полно стирки. Ванесса, вернись!
– Ванесса, слышишь, что мать говорит? Иди сюда сейчас же! Да что вы, обалдели?! Или сговорились испортить мне отпуск?! Надоело мне с вами дурью маяться, пошли все на фиг!
– На фиг, – шепчет Фредерик и снова берет карандаш.
Немая сцена – обомлевшие родители смотрят на сына, вытаращив глаза, а он в десятый раз принимается рисовать одно и то же. Не надо, Фредерик, так мне будет слишком трудно. Не при них, они нам мешают, я отвлекаюсь, и ты меня хуже слышишь… Спешить некуда. У нас уйма времени.
Я поселился в воображении Фредерика, и теперь я – гамма красок, набор ракурсов и композиций. Я фокусирую мысль на идее картины, основывающейся на воспоминании, посмертном видении или эпизоде текущей жизни, и жду, чтобы замысел излился на бумаге. Точнее, чтобы Фредерик уловил его и воспользовался им тогда, когда на то будет его собственное желание. Я не подталкиваю его и появляюсь лишь тогда, когда это нужно ему. Известные мне технические приемы он открывает интуитивно, ощупью или как-то впитывает их, но не я вдохновляю его, а наоборот. Это он побуждает меня трансформировать в некие художественные волны то, что до нашей встречи я только переживал или безуспешно пытался выразить на уровне первичных восприятий.
Его стиль все меньше похож на мой. Однако для смешивания красок он пользуется тем же растворителем, что и я: треть льняного масла, треть скипидара, треть уайт-спирита. Отлично, значит, единственный секрет, которым я владел в своей жизни, нашел преемника.
Усилия, которые приходится прикладывать, чтобы оставаться отстраненным, быть только инструментом в руках другого человека, значительно ослабили узы, связующие меня с этим миром. Я стал недосягаем для страстных призывов Одили и причуд мадемуазель Туссен; почти не слышу мыслей моих родных; и с тех пор, как посвятил себя Фредерику, совсем не испытываю сожалений об утраченном теле. Пусть себе гниет в земле – что за важность! – я воплощаюсь в его палитре, на его картинах.
Нет-нет, Фредерик, не надо класть краску так густо, чтобы получить чистый цвет. Толщина слоя не дает глубины. Даже когда пишешь тени, старайся вводить контрастные мазки… Вот-вот, примерно так. А здесь у тебя закатное солнце отражается в окнах – не налегай на косые линии и разбавь желтый цвет. Точка белил создаст впечатление занавесок. Открываешь перспективу, а сам остаешься невидимым, тогда в картине появляется тайна, притягательная сила, скрытый план… Правильно…
Ты хорошо сделал мостовую: разноцветные точки, как будто солнце играет на камнях. Но обводить контуры ни к чему – сотри-ка эти черные линии. Положись на палитру, пусть дышит, пусть краски говорят свободно, не ставь им перегородок, они сами тебе подскажут, что делать.
Интересно, что у тебя связывается с этой вечерней улицей? Что значат для тебя этот детский стол с пустым стульчиком на краю тротуара и эти безразлично идущие мимо люди? Для меня смысл совершенно ясен: это мое воспоминание. Но если для тебя это просто символ, навязывать свои ассоциации я не стану. Хотя скорее всего здесь слиты оба толкования.
Мне было тогда четыре-пять лет, мы жили в Пьеррэ. Как-то в четверг ко мне примчалась Брижит: только что звонила мама, она садится в самолет и возвращается во Францию. Я хотел встретить маму как можно раньше, поэтому занял пост перед домом; поставил свой круглый столик поперек канавы и уселся на стул лицом к дороге – таким образом я мог обозревать деревню с севера на юг на целый километр. На столе стоял стакан лимонада, лежали пакетики печенья и шоколадного драже и, на случай, если ожидание затянется, карманный фонарик. Еще я прихватил расческу, и не зря: каждый прохожий спрашивал, что это я тут делаю, и ерошил мне волосы.
Совсем вечером, перед купанием, вышла Брижит и сообщила, что мама позвонила опять: ее самолет сломался, пришлось отложить возвращение до другого раза, она меня целует.
Нет, Фредерик, не жалей меня, не за что. Это вовсе не грустная картина. Вложи в нее веру. Надежду. Ведь главное, чтобы было кого ждать.
И разбавь, говорят тебе, желтый.
* * *
Он назначил ей встречу в кафе «Парк-отеля». Зеленоватые в прожилках деревянные панели, плафоны из опалового стекла, светло-розовая плитка, обсыпанные гравием цементные колонны, широкие окна выходят на заднее крыльцо казино. Сам он, как всегда, приходит с опозданием. Признается, что пишет роман, герой которого похож на меня. И спрашивает разрешения использовать мою биографию. Разумеется, имя будет другое. У него заготовлен перечень интересующих его вопросов. О названиях инструментов, о нашем знакомстве, о рождении Люсьена… Фабьена отвечает ровным голосом, окуная маслины в коктейль. На ней синий с белой отделкой костюм. Волосы подстрижены очень коротко. Она превратилась в девчонку, с тех пор как отошла от дел.
– Но почему именно мой муж?
– Видите ли… мне кажется, что на его месте я поступал бы точно так же, как он. Я не хочу сказать, что воссоздаю в своей книге всю его жизнь… Это было бы слишком самонадеянно. Но он помогает жить мне самому.
Гийом глотает последнюю маслину и вскидывает глаза на колышущиеся верхушки кедров, посылая последние слова в небо. Несколько написанных страниц он уже показывал под большим секретом Люсьену и спрашивал его мнение. Узнав, что я стал героем романа, Люсьен окончательно проникся ко мне уважением. Он внес свои поправки: «Папа так не говорил». Гийом послушно переписывает под его диктовку и все больше влезает в мою шкуру. А у Люсьена с каждой новой главой крепнет ощущение, что он управляет моей жизнью, начатой сначала, так же, как делает с обезьянами и человечками на экране видео.
– Сын все время говорит о вас. И твердит, что вы в меня влюблены.
– Мне, право, жаль, но…
– Вам не за что извиняться.
– Да нет, я хочу сказать… меня вообще не очень привлекают женщины…
– Я так и думала. Но ради Люсьена нам с вами было бы хорошо подружиться, если, конечно, вы не имеете ничего против.
Гийом улыбается и спрашивает у метрдотеля меню. По-моему, он соврал. Сделал ставку на доверительные, дружеские, непринужденные отношения, чтобы тихой сапой соблазнить Фабьену: пусть в один прекрасный день подумает, что это ей принадлежит заслуга научить его любить женщин. Сдается мне, что папе скоро придется вернуться к себе на ферму. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Ведь писатель – Гийом, а я – его персонаж. Ему и выбирать. Отныне жизнь Жака Лормо в его руках. Надеюсь, он ею удачно распорядится.
Альфонс каждое воскресенье приходит на мою могилу и рассказывает, что новенького в городе. Только его голос еще и может собрать воедино отдельные эмоции и пристрастия, из которых состоял когда-то лавочник из Экс-ле-Бена.
– Представляешь, они собираются делать вместо наземного перехода туннель. Придется уничтожить полтора десятка деревьев и шесть домов, и все из-за того, что кому-то лень постоять три минуты перед шлагбаумом. С ума люди сходят. Ну, что еще? Жан-Ми с Одилью ждут ребенка, говорят, если будет мальчик, назовут его в твою честь Жан-Жаком – по-моему, очень мило. Вот еще, по-моему, недурная новость: Мари-Па разругалась с мамашей и – держись! – переехала жить к какому-то типу в Бурк-ан-Брес. Посмотрел бы ты на нее: осталась половина того, что было, так похудела от счастья, а жених – беженец без паспорта. Жанна-Мари разом постарела на десять лет. Минутку, я взгляну на листочек – я там все записал, чтобы не забыть… Ах да – мадемуазель Туссен уехала на месяц в тибетский монастырь. Тяжелый случай. Ну а про сестру ты, конечно, знаешь?
Я знал. Брижит получила результат последних ежегодных анализов. Метастазы в печени. В тот же вечер у нее был концерт в Лиможе. Она, наверное, никогда так хорошо не играла. Другие музыканты изумленно подхватывали ее гениальные импровизации, награжденные жидкими хлопками из полупустого зала. Потом Брижит вернулась в гостиницу и выбросилась из окна.
Я был рядом, когда белое облачко покинуло разбитое в лепешку тело. Явился, чтобы встретить ее, просто, без всякого злорадства, тихо торжествуя. Видишь, Брижит, загробная жизнь существует…
Но она меня не увидела.
Облачко потянулось к гостиничному бару, где музыканты, друзья Брижит, обмывали концерт, и растворилось в дыме их сигарет. Неужели точно такое же разочарование пережили мои мать и бабушка с дедушкой, когда ждали меня на выходе из тела?
Вряд ли Брижит придется маяться в зале ожидания так же долго, как мне: ее не держит ничего, кроме какого-нибудь ритма, особого аккорда, способа игры на гитаре, которые ее коллеги воспроизведут однажды на концерте, когда подумают о ней.
Каждую неделю голос Альфонса становится все глуше, воспоминания повторяются, а настоящее как будто совсем не держится у него в голове.
– Дай и мне местечко. У меня что-то совсем отказывают мозги… Даже «Озеро»… проснулся сегодня утром и забыл две строфы. Все ясно: это конец.
Нет еще, Альфонс. Пока что ухожу я. А ты еще долго проживешь, вырастишь еще одного ребенка, позабудешь прошлое, но выдержишь и снова будешь оберегать будущее семьи… Прощай, мой вечный дядька, мой ангел-хранитель, престарелый поэт. Лет через пятнадцать – двадцать тебя настигнет легкая смерть, ты лучше подготовлен к ней, чем был я. Ты свое предназначение на земле выполнил, и тебе не надо будет перебирать, как мне, свои грехи. Тебя, наверное, ждет твоя мать, и Ламартин, и Жюли Шарм, до которой дошла вся твоя любовь – и она отдаст тебе столько же. Я за свою жизнь научился только ходить по кругу, поэтому мне пришлось впрячься в работу другого. Теперь я наконец в расчете и скоро удалюсь. Растворюсь, растаю… По крайней мере так я думаю.
Фредерик вот-вот найдет свой стиль и пробьется сквозь зеркало без амальгамы, которое отделяло его от всех людей. Его живописью уже начинают восхищаться. Вместо интерната для аутистов его отдали в художественную школу. Скоро его родителей будут осаждать торговцы картинами. Он давно уже превзошел мой скромный талант, придал ему глубокий смысл, и я ему почти не нужен.
Одно из последних доступных мне чувств – это усталость. Теперь, когда Фредерик стал писать красками сам, мне все труднее сохранять сосредоточенность и передвигаться по воле других людей… Вот уж не предполагал, что можно вот так стареть после смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Я прожил в моей новой семье уже, наверное, недели две. За это время парни из окрестных деревень всерьез обозлились на динамистку Ванессу. Я чую, как сгущаются тучи, Ванесса же ничего не видит или, может быть, бессознательно провоцирует опасность, лишь бы случилось хоть что-нибудь. Ножницы брата, бесцеремонно взрезающие упорядоченную жизнь окружающих, воздействуют на нее гораздо сильнее, чем моя блеклая тень, о которой она больше не думает.
И вот однажды ночью, после очередной танцульки под фонариками, где она забавлялась по своему обыкновению, трое на мотоциклах догнали ее на выезде из деревни, сбросили с велосипеда и потащили в траву. И снова, как в тот раз, когда пытался вступиться за Люсьена, я исходил яростью от бессилия и вынужден был смотреть и терпеть, меня терзали ее крики, жгла ее боль. Мерзавцы заглушали ее стоны смехом, заливали рыдания водкой, которую вливали ей в рот из горлышка, сдирали с нее одежду. Изнасиловать ее они не смогли – были сильно под кайфом, но вволю поиздевались и избили ногами.
За это время с полтора десятка машин проехало мимо, прибавив скорости, пока наконец одна не остановилась и из нее не выскочил человек с зажженным фонарем. Молодчики оседлали мотоциклы и умчали. Человек с фонарем выкрикнул: «Есть кто-нибудь?» Ванесса замерла скрючившись, лицом в землю, чтобы задушить всхлипы. Тогда он сел в машину и поехал своей дорогой. А Ванесса еще долго лежала, дрожа всем телом, и только сверчки стрекотали в высокой траве. Начало светать, когда она пешком, в разорванной в клочья одежде вернулась в трейлер. Взгляд у нее стал таким же неподвижным, как у брата. Она помылась, вылив на себя весь запас воды, а когда душ поперхнулся и зашипел, натянула свитер и легла рядышком с Фредериком, который, по обыкновению, спит как бревно, не слышно даже, как дышит. Ванесса прижалась к нему, окунулась в тепло и тишину. Я прикладываю всю оставшуюся у меня энергию, чтобы поддержать, успокоить ее, помешать замкнуться в немоте, подобно брату. Ты не должна молчать, Ванесса, должна рассказать матери, подать в суд… Не оставляй этого в себе. Ты никогда не сможешь забыть того, что произошло, если не найдешь слов, чтобы выразить это, выпустить из себя…
Я чувствую, это моя последняя попытка передать импульс. Силы явно иссякают, и я уже не подзаряжаюсь, как прежде. Должно быть, мое время на исходе. Но стоит ли экономить: на что еще имело бы смысл растратить себя, перед тем как погаснуть? Выскажись, Ванесса, откройся, разберись в себе и объяснись…
Утро. Трейлер залит солнцем. Ванесса наконец уснула. Зато приподнимается в постели Фредерик и смотрит на сестру с тревожным удивлением. Ванесса прижала его к самой стенке, он осторожно выкарабкивается и переступает через нее – так же делал я, когда у меня ночевала Наила. Наконец он вылезает и садится за стол перед листом бумаги, на которой Ванесса наклеила для него Снупи и Бэтмана. Но вместо ножниц берется за карандаш. Потом переворачивает лист и начинает рисовать. Я смотрю и не верю. По мере того как он водит карандашом, моя усталость исчезает бесследно. Он очертил рамку, а в ней рисует волны, кресло, стоящее не то на песке с протянувшимися по нему тенями, не то на примятой ветром траве. Карандаш снует по бумаге, обводит, заштриховывает. Невероятно! Он делает три картины в одной. Вольтеровское кресло под акацией, забытое окно и силуэт встающей с высокой травы Ванессы. Все это неумело, коряво, неясно, но сомнений нет – это моя мечта, мой кошмар и несчастье с его сестрой… Мне это не мерещится. Я прослеживаю ход его композиции, растворяюсь в нем, направляю его руку, замедляю, убыстряю движения…
Наконец-то, наконец кто-то слышит и слушает меня. Значит, я предназначался не Ванессе. Теперь я знаю, кому должен являться, кому я нужен и как могу ему помочь.
Стоп, Фредерик! Остановись. Ты перегрузил эскиз, потерял мысль. Порви этот лист, вот так, чтобы не было соблазна скопировать, возьми другой и начни сначала. Найди первую линию, наметь движение, как только что… Так… Не думай о деталях, удержи чувство, которое ты хочешь выразить, образ, который я тебе посылаю…
Нет. Порви и опять начни сначала. Не нервничай. Молодец. Бери карандаш. Ножницы не трогай. Не так. Ну постарайся, Фредерик! Доверься мне. Не оставляй меня. Попробуй еще разок…
– Режи! Смотри! Да иди же скорей! Посмотри, что он сделал… Да не Ванесса, это он! Я сама видела, прихожу – а он сидит и рисует…
– Ну и что? Тут же ничего не нарисовано, одни каракули.
– Да нет, это рисунок, как ты не понимаешь?! Он сделал нам рисунок! У тебя отлично получилось, Фредерик! Слышишь? Очень красивый рисунок, миленький, мне очень нравится, просто чудо, ты у меня молодец, я так рада… Спасибо, благодарю тебя, Боже…
– Не валяй дурака, видишь – он не хочет отдавать тебе эту штуку, накалякал сам себе, да и все. Прости, но, по-моему, все один черт: калякать, рвать или резать! Ему лишь бы нас изводить!
– Замолчи, Режи! Ты же помнишь, что сказал доктор! Посмотри, Фредо, у тебя тут есть еще и краски, и кисточки, все что хочешь, полным-полно, ты можешь делать цветные рисунки, давай, солнышко мое, придумывай разные истории и рисуй… Ванесса, куда ты? Ты мне нужна – полно стирки. Ванесса, вернись!
– Ванесса, слышишь, что мать говорит? Иди сюда сейчас же! Да что вы, обалдели?! Или сговорились испортить мне отпуск?! Надоело мне с вами дурью маяться, пошли все на фиг!
– На фиг, – шепчет Фредерик и снова берет карандаш.
Немая сцена – обомлевшие родители смотрят на сына, вытаращив глаза, а он в десятый раз принимается рисовать одно и то же. Не надо, Фредерик, так мне будет слишком трудно. Не при них, они нам мешают, я отвлекаюсь, и ты меня хуже слышишь… Спешить некуда. У нас уйма времени.
Я поселился в воображении Фредерика, и теперь я – гамма красок, набор ракурсов и композиций. Я фокусирую мысль на идее картины, основывающейся на воспоминании, посмертном видении или эпизоде текущей жизни, и жду, чтобы замысел излился на бумаге. Точнее, чтобы Фредерик уловил его и воспользовался им тогда, когда на то будет его собственное желание. Я не подталкиваю его и появляюсь лишь тогда, когда это нужно ему. Известные мне технические приемы он открывает интуитивно, ощупью или как-то впитывает их, но не я вдохновляю его, а наоборот. Это он побуждает меня трансформировать в некие художественные волны то, что до нашей встречи я только переживал или безуспешно пытался выразить на уровне первичных восприятий.
Его стиль все меньше похож на мой. Однако для смешивания красок он пользуется тем же растворителем, что и я: треть льняного масла, треть скипидара, треть уайт-спирита. Отлично, значит, единственный секрет, которым я владел в своей жизни, нашел преемника.
Усилия, которые приходится прикладывать, чтобы оставаться отстраненным, быть только инструментом в руках другого человека, значительно ослабили узы, связующие меня с этим миром. Я стал недосягаем для страстных призывов Одили и причуд мадемуазель Туссен; почти не слышу мыслей моих родных; и с тех пор, как посвятил себя Фредерику, совсем не испытываю сожалений об утраченном теле. Пусть себе гниет в земле – что за важность! – я воплощаюсь в его палитре, на его картинах.
Нет-нет, Фредерик, не надо класть краску так густо, чтобы получить чистый цвет. Толщина слоя не дает глубины. Даже когда пишешь тени, старайся вводить контрастные мазки… Вот-вот, примерно так. А здесь у тебя закатное солнце отражается в окнах – не налегай на косые линии и разбавь желтый цвет. Точка белил создаст впечатление занавесок. Открываешь перспективу, а сам остаешься невидимым, тогда в картине появляется тайна, притягательная сила, скрытый план… Правильно…
Ты хорошо сделал мостовую: разноцветные точки, как будто солнце играет на камнях. Но обводить контуры ни к чему – сотри-ка эти черные линии. Положись на палитру, пусть дышит, пусть краски говорят свободно, не ставь им перегородок, они сами тебе подскажут, что делать.
Интересно, что у тебя связывается с этой вечерней улицей? Что значат для тебя этот детский стол с пустым стульчиком на краю тротуара и эти безразлично идущие мимо люди? Для меня смысл совершенно ясен: это мое воспоминание. Но если для тебя это просто символ, навязывать свои ассоциации я не стану. Хотя скорее всего здесь слиты оба толкования.
Мне было тогда четыре-пять лет, мы жили в Пьеррэ. Как-то в четверг ко мне примчалась Брижит: только что звонила мама, она садится в самолет и возвращается во Францию. Я хотел встретить маму как можно раньше, поэтому занял пост перед домом; поставил свой круглый столик поперек канавы и уселся на стул лицом к дороге – таким образом я мог обозревать деревню с севера на юг на целый километр. На столе стоял стакан лимонада, лежали пакетики печенья и шоколадного драже и, на случай, если ожидание затянется, карманный фонарик. Еще я прихватил расческу, и не зря: каждый прохожий спрашивал, что это я тут делаю, и ерошил мне волосы.
Совсем вечером, перед купанием, вышла Брижит и сообщила, что мама позвонила опять: ее самолет сломался, пришлось отложить возвращение до другого раза, она меня целует.
Нет, Фредерик, не жалей меня, не за что. Это вовсе не грустная картина. Вложи в нее веру. Надежду. Ведь главное, чтобы было кого ждать.
И разбавь, говорят тебе, желтый.
* * *
Он назначил ей встречу в кафе «Парк-отеля». Зеленоватые в прожилках деревянные панели, плафоны из опалового стекла, светло-розовая плитка, обсыпанные гравием цементные колонны, широкие окна выходят на заднее крыльцо казино. Сам он, как всегда, приходит с опозданием. Признается, что пишет роман, герой которого похож на меня. И спрашивает разрешения использовать мою биографию. Разумеется, имя будет другое. У него заготовлен перечень интересующих его вопросов. О названиях инструментов, о нашем знакомстве, о рождении Люсьена… Фабьена отвечает ровным голосом, окуная маслины в коктейль. На ней синий с белой отделкой костюм. Волосы подстрижены очень коротко. Она превратилась в девчонку, с тех пор как отошла от дел.
– Но почему именно мой муж?
– Видите ли… мне кажется, что на его месте я поступал бы точно так же, как он. Я не хочу сказать, что воссоздаю в своей книге всю его жизнь… Это было бы слишком самонадеянно. Но он помогает жить мне самому.
Гийом глотает последнюю маслину и вскидывает глаза на колышущиеся верхушки кедров, посылая последние слова в небо. Несколько написанных страниц он уже показывал под большим секретом Люсьену и спрашивал его мнение. Узнав, что я стал героем романа, Люсьен окончательно проникся ко мне уважением. Он внес свои поправки: «Папа так не говорил». Гийом послушно переписывает под его диктовку и все больше влезает в мою шкуру. А у Люсьена с каждой новой главой крепнет ощущение, что он управляет моей жизнью, начатой сначала, так же, как делает с обезьянами и человечками на экране видео.
– Сын все время говорит о вас. И твердит, что вы в меня влюблены.
– Мне, право, жаль, но…
– Вам не за что извиняться.
– Да нет, я хочу сказать… меня вообще не очень привлекают женщины…
– Я так и думала. Но ради Люсьена нам с вами было бы хорошо подружиться, если, конечно, вы не имеете ничего против.
Гийом улыбается и спрашивает у метрдотеля меню. По-моему, он соврал. Сделал ставку на доверительные, дружеские, непринужденные отношения, чтобы тихой сапой соблазнить Фабьену: пусть в один прекрасный день подумает, что это ей принадлежит заслуга научить его любить женщин. Сдается мне, что папе скоро придется вернуться к себе на ферму. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Ведь писатель – Гийом, а я – его персонаж. Ему и выбирать. Отныне жизнь Жака Лормо в его руках. Надеюсь, он ею удачно распорядится.
Альфонс каждое воскресенье приходит на мою могилу и рассказывает, что новенького в городе. Только его голос еще и может собрать воедино отдельные эмоции и пристрастия, из которых состоял когда-то лавочник из Экс-ле-Бена.
– Представляешь, они собираются делать вместо наземного перехода туннель. Придется уничтожить полтора десятка деревьев и шесть домов, и все из-за того, что кому-то лень постоять три минуты перед шлагбаумом. С ума люди сходят. Ну, что еще? Жан-Ми с Одилью ждут ребенка, говорят, если будет мальчик, назовут его в твою честь Жан-Жаком – по-моему, очень мило. Вот еще, по-моему, недурная новость: Мари-Па разругалась с мамашей и – держись! – переехала жить к какому-то типу в Бурк-ан-Брес. Посмотрел бы ты на нее: осталась половина того, что было, так похудела от счастья, а жених – беженец без паспорта. Жанна-Мари разом постарела на десять лет. Минутку, я взгляну на листочек – я там все записал, чтобы не забыть… Ах да – мадемуазель Туссен уехала на месяц в тибетский монастырь. Тяжелый случай. Ну а про сестру ты, конечно, знаешь?
Я знал. Брижит получила результат последних ежегодных анализов. Метастазы в печени. В тот же вечер у нее был концерт в Лиможе. Она, наверное, никогда так хорошо не играла. Другие музыканты изумленно подхватывали ее гениальные импровизации, награжденные жидкими хлопками из полупустого зала. Потом Брижит вернулась в гостиницу и выбросилась из окна.
Я был рядом, когда белое облачко покинуло разбитое в лепешку тело. Явился, чтобы встретить ее, просто, без всякого злорадства, тихо торжествуя. Видишь, Брижит, загробная жизнь существует…
Но она меня не увидела.
Облачко потянулось к гостиничному бару, где музыканты, друзья Брижит, обмывали концерт, и растворилось в дыме их сигарет. Неужели точно такое же разочарование пережили мои мать и бабушка с дедушкой, когда ждали меня на выходе из тела?
Вряд ли Брижит придется маяться в зале ожидания так же долго, как мне: ее не держит ничего, кроме какого-нибудь ритма, особого аккорда, способа игры на гитаре, которые ее коллеги воспроизведут однажды на концерте, когда подумают о ней.
Каждую неделю голос Альфонса становится все глуше, воспоминания повторяются, а настоящее как будто совсем не держится у него в голове.
– Дай и мне местечко. У меня что-то совсем отказывают мозги… Даже «Озеро»… проснулся сегодня утром и забыл две строфы. Все ясно: это конец.
Нет еще, Альфонс. Пока что ухожу я. А ты еще долго проживешь, вырастишь еще одного ребенка, позабудешь прошлое, но выдержишь и снова будешь оберегать будущее семьи… Прощай, мой вечный дядька, мой ангел-хранитель, престарелый поэт. Лет через пятнадцать – двадцать тебя настигнет легкая смерть, ты лучше подготовлен к ней, чем был я. Ты свое предназначение на земле выполнил, и тебе не надо будет перебирать, как мне, свои грехи. Тебя, наверное, ждет твоя мать, и Ламартин, и Жюли Шарм, до которой дошла вся твоя любовь – и она отдаст тебе столько же. Я за свою жизнь научился только ходить по кругу, поэтому мне пришлось впрячься в работу другого. Теперь я наконец в расчете и скоро удалюсь. Растворюсь, растаю… По крайней мере так я думаю.
Фредерик вот-вот найдет свой стиль и пробьется сквозь зеркало без амальгамы, которое отделяло его от всех людей. Его живописью уже начинают восхищаться. Вместо интерната для аутистов его отдали в художественную школу. Скоро его родителей будут осаждать торговцы картинами. Он давно уже превзошел мой скромный талант, придал ему глубокий смысл, и я ему почти не нужен.
Одно из последних доступных мне чувств – это усталость. Теперь, когда Фредерик стал писать красками сам, мне все труднее сохранять сосредоточенность и передвигаться по воле других людей… Вот уж не предполагал, что можно вот так стареть после смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29