Она предпочла магазин, то есть меня. Такой выбор сулил жизнь под кровом, возможность спокойно состариться, не рискуя сорваться и все проиграть. И раз она так решила, то готова была полюбить меня. Стать для меня всем на свете. Довериться мне, как еще никому и никогда, отдать мне свое тело, на которое другие лишь глазели с вожделением; родить мне сына, расширить дело, которое он когда-нибудь унаследует. Жизнь представлялась ей полной до краев, вроде горячей ванны, что восстанавливает силы после рабочего дня, как две капли воды похожего на предыдущий и ничем не отличающегося от следующего.
Остаток воды шумно засосало в сливное отверстие. Душ смыл пену со стенок. Фабьена вытерла полотенцем свое безупречное тело, от которого я был отлучен – теперь этот запрет потерял всякий смысл. Я принял ее решение, не разобравшись, чем оно вызвано. Понял только сейчас и корю себя за то, что тогда не стал возражать. Она боялась, что однажды ночью я перестану ее хотеть, начну себя принуждать, отчего моя неприязнь еще усилится; вот и задумала избавить нас обоих от такого эпилога и упредить мое охлаждение. Теперь мне совсем в ином свете представилась ее реакция на мою кончину и прощальное «кретин!» в трейлере перед приходом врача. Я легко обходился без нее, и у меня и мысли не возникало, что Фабьена может страдать от нашей физической разлуки, коль скоро сама этого пожелала. Сколько же ночей она ждала, чтобы я нарушил запрет, открыл дверь и ее решение рухнуло, отмененное единством наших тел.
Фабьена застегнула молнию на платье, которого я на ней раньше не видел. Впрочем, я давно уже не разглядывал ее… Предусмотрительно подкрасила ресницы водостойкой тушью, чтобы не потекла от слез. Я люблю тебя, Фабьена. Если бы мог, я написал бы это на запотевшем зеркале ванной, словно вернулись времена нашего свадебного путешествия. Возможно, тогда это было не совсем правдой, зато правда теперь, когда мы окончательно потеряли друг друга.
Фабьена смотрит на часы. До утреннего ритуала поднятия железных штор осталось пять минут. Однажды я спросил ее, почему она неукоснительно открывает лавку в такую рань. Она ответила, что как-то утром открыла в половине седьмого и заставила электрика ждать на холоде. Тогда я услышал в этих словах только алчность – как бы не упустить хоть одного клиента, теперь же до меня дошел их простой и пронзительный смысл, и они хлестнули меня, как пощечина. Никакие кашемировые пальто и замшевые перчатки не могли усыпить в Фабьене замерзшую на ледяном ветру девчонку. Сострадание к каждому, у кого нет теплого крова, было единственной слабостью, которую она себе позволяла (потому что видела на месте этих людей себя). Она постоянно жертвовала пять процентов от прибыли на бездомных, а я, чурбан, видел в этом только способ снизить налоги. Фабьена первой в городе зажигала свои витрины, и это было не просто свидетельство ее возросшего общественного престижа, но и символом счастья, которым она не могла не поделиться с теми, кому не так повезло.
Почему мы стараемся понять близких, только когда они перестают обременять нас? В Фабьене было все, чтобы наполнить любовью мою жизнь и дать пишу вдохновению. Но я искал на стороне, чтобы считать себя свободным. Ее же вынужденно терпел и соблюдал видимость хороших отношений ради сына и из уважения к соседям. И ставил ей в вину собственные угрызения, малодушие, иллюзорное бегство… Начать бы все сначала… Да нет, что я мог бы предложить Фабьене, кроме своих эгоистических мечтаний! Загнать магазин и пуститься куда глаза глядят, вести жизнь бродячего художника, рисовать и продавать на улицах, на рынках мгновенные портреты прохожих… Словом, я мечтал о том, от чего она бежала. Нет уж, все к лучшему. Но все равно грустно.
Фабьена возвращается в спальню, на цыпочках подходит к кровати и накрывает Люсьена, потом, довольствуясь светом бра из ванной, открывает ящичек своего комода, где держит украшения. Приподнимает один футляр, вынимает из-под фетровой обивки ящика какую-то фотографию и, наконец, задвигает ящик и выходит из спальни.
Эта карточка мне знакома. Я думал, что потерял ее еще пять-шесть лет тому назад, а ее, значит, утащила Фабьена. Не хотела, чтобы у меня осталась частица ее прошлого, воспоминание о жизни до меня – ликующая красавица в купальнике с блестками, – боялась, что когда-нибудь я буду сравнивать ее с этим эталоном. Фабьена на фото улыбается, одной рукой упершись в бедро, другой поправляя волосы, на стройном теле лента с надписью «Мисс Альбервиль». Она подарила мне этот снимок в тот вечер, когда от нее уплыл следующий титул, и написала на нем: «Жаку Лормо, в день нашего знакомства, на добрую память. Фабьена Понше».
Фабьена меж тем идет в гостевую комнату, вкладывает фотографию во внутренний карман моего пиджака и, не взглянув на меня, выходит.
* * *
Снег на крышах заискрился под нежданным солнышком, а на земле превратился в стылую коричневую кашу; прохожие месят ее ногами, машины разбрызгивают колесами. Самое обычное утро. У меня никогда не хватало времени оценить красоту этого повседневного пейзажа, и вот впервые нашлось. Ничего не скажешь, хорошо было в нашем мире!
Я нахожусь на высоте пятого этажа, метрах в пятнадцати от земли, и витаю вдоль фасада, выкрашенного густо-зеленой краской, размытой возле окон в фисташковые пятна, – по мнению местных урбанистов-новаторов, это самые что ни на есть савойские цвета. Банк напротив размалеван под двухцветную мармеладку «клубника с бананом» – тоже неслабо. За ночь мой угол зрения заметно расширился, хочу думать, что это благоприятный признак. По-прежнему никаких указующих дорогу потусторонних ориентиров: не реет архангел, не клубится адский дым. Зато все ощутимее мир земной, которому я больше не принадлежу. Хотя, похоже, прирос к нему намертво.
В открытое окошко мансарды прямо над спальней Люсьена высунулся сосед – стоя на стуле и изогнувшись, он соскабливает снег со ската крыши. В прошлом веке его предки владели всем строением и сдавали первый этаж под скобяную лавку, скобянщики расширялись, снимали и покупали все большую часть помещения, пока не вытеснили хозяев в одну-единственную комнатушку под крышей. Люсьен уже выпрашивал у нас и ее к своему совершеннолетию. Доживающий последние годы в родовом гнезде отпрыск домовладельцев громко поздоровался в мою сторону, и я едва не ответил, поддаваясь не успевшей отсохнуть с позавчерашнего дня привычке, однако приветствие относилось к соседке из дома напротив – она ответила, и у них завязался разговор из окна в окно, я же был для них прозрачен.
Возвращаюсь в спальню Фабьены. Не могу сказать, что я прохожу сквозь стены в полном смысле слова. Все несколько иначе: я представляю себе место, мысленно проецирую себя туда и там оказываюсь.
С той минуты как открылся магазин, Фабьена вся в заботах, от которых ее не стоит отвлекать. Я же остаюсь со спящим Люсьеном и подкарауливаю зазор между его снами, чтобы проникнуть в них, беспрестанно говорю с ним, продолжаю ковбойские истории, которые рассказывал давным-давно, когда его мама лежала в гипсе, а я кормил его из соски. Стоит Люсьену заворочаться или вздохнуть – я спешу ускользнуть на улицу, боюсь невольно все испортить и прервать связующую нас нить, которой так дорожу. Может, это и смешно, но я слишком хорошо помню, как дедушка регулярно посещал меня после своей смерти. Мне снились сны совершенно в его духе, в них настолько точно отражался его юмор, его веселое бесстыдство, что я не мог усомниться – это он посылал мне привет. Например, я бежал на звонок открывать дверь у нас в Пьеррэ и видел на пороге его, деда. Разъятого на части. Отдельно ноги, отдельно руки, правая держит на кончике пальца голову, левая сжинает английский ключ. «Здорово, Жако. Я, видишь, развинтился, а как собрать все снова – забыл. Помоги, а?»
Сегодня о помощи прошу я сам. Привет, Люсьен. Эй, послушай! Посмотри! Пасхальное утро. Ты с корзинкой в руках выходишь во двор, где стоит мой прицепчик, искать яйца. Вот нашел одно. Стоймя на автопогрузчике. Ты его хватаешь, разглядываешь мою физиономию, нарисованную на скорлупке, и тут же разбиваешь. Я падаю в тарелку, смешиваюсь с белком и желтком, а ты меня слизываешь и бежишь дальше, к каруселям, искать еще. И подбираешь следующее, и это опять я – мальчик с пальчик; без тебя я бы так и потерялся, но пока ты находишь дорогу от яичка к яичку…
– …в субботу и воскресенье Весы окажутся между Марсом и Венерой, это сулит успех в сердечных делах!
Ага, никто и не подумал выключить радиобудильник у меня в трейлере, ровно в девять он запустил «Радио Савойя». И, хотя в спальню звук доносится едва-едва, Люсьен проснулся и резко сел в постели.
– Папа?!
В голосе тревога, он позвал меня. Ура, значит, он наконец почувствовал мое присутствие! Он принял сон, который я ему навеял, пошел по следам, разбил яйцо… Как хорошо, что я остался рядом с ним…
– Папа… – повторяет он шепотом.
Он уже не зовет. Он вспомнил, что меня нет, и мысль о моей смерти забила брешь, через которую я посылал ему известия о своей иной жизни. А обрывки сна, если он вообще был, растаяли в жестокой яви. Что ж, я понял: быть услышанным – дело не безнадежное, но долгое.
Взглянув на часы, Люсьен в панике соскочил с кровати, в два прыжка оказался у двери, распахнул ее и чуть не сбил с ног Фабьену – оторвавшись на минуту от соболезнующих покупателей, она принесла ему на подносе завтрак.
– Куда ты, Люсьен?
– Как куда – в школу! Ты меня не разбудила!
– Малыш…
Как бы помягче напомнить сыну, что он осиротел и учительница разрешила ему сегодня не приходить на уроки?… Фабьена ставит поднос на кровать.
– А ты не хочешь остаться со мной?
– Нет.
Фабьена отвернулась. Слезы, которые она сдерживала с той минуты, как встала за прилавок, горькие слезы одиночества хлынули у нее из глаз. Но она стояла молча, вздернув подбородок. Люсьен надул щеки, усадил ее, протянул ломтик хлеба с медом и внушительно сказал:
– Ешь.
Держа хлеб в руке, Фабьена говорит, что все понимает и просит извинения, сейчас Альфонс отвезет его в школу на грузовике, и все будет в порядке. Мед капает на простыню – Люсьен поправляет хлеб в руке матери. Но все равно она его не ест и явно есть не будет – и он кладет кусок обратно на поднос. Фабьена же все держит руку на весу так, как ее согнул Люсьен. Малыш не любит целоваться, но тут он набирает полные легкие воздуха и чмокает мать в мокрую щеку, со стороны похоже, что он ее боднул.
– Мне снился папа, – говорит он ободряющим тоном, как тренер приунывшим футболистам. – Он был на небе с ангелами, и у него самого тоже крылья. Он сказал, что ему хорошо, что он будет нас оберегать и что Бог на него не гневается.
Очень мило, хотя и сплошное вранье. Фабьена кивает и что-то невнятно мычит.
– Но только, – продолжает Люсьен, – если мы его сожжем, он попадет в ад, это сказал сам Господь.
– Никто не собирается сжигать твоего отца, – с досадой обрывает его Фабьена.
Тогда, со спокойной душой, малыш бросает:
– Ну я пошел одеваться, – и выбегает из спальни. Фабьена же падает на постель и судорожно рыдает. Я знаю, что довело ее до такого состояния. Газета с объявлением моей сестрицы. Злорадно-жалостливые приставания добреньких покупателей. Вопросики с подковыркой: «Так венков не присылать или все же можно?» Издевательские замечания «в объявление вашей золовки, по всей вероятности, вкрались опечатки». И совсем доконало известие о бегстве Брижит, которое принес Альфонс, по возможности смягчив неловкость («Она неважно себя чувствовала и решила поскорее ехать назад».) Мне непереносимо тяжело видеть плачущую Фабьену. Столько лет я поддерживал и защищал сестру, всегда был за нее против жены, и вот теперь я на стороне Фабьены, а она не знает и не узнает об этом.
Но минутная слабость прошла, Фабьена встала, одернула платье, поправила кремовый халат – такие по ее распоряжению носит весь персонал, и она сама подает пример. Затем заново причесалась перед зеркалом и, изобразив на лице ангельскую улыбку, медоточивым голоском отчеканила:
– Хрен тебе в глотку, стерва, иди ты на фиг со своим гребаным венком.
Она решительно расстегнула верхнюю пуговицу на халате и приколола к блузке рубиновую брошь, которую я, на зависть всему городу, подарил ей когда-то по случаю пятилетия свадьбы. Все так же сладко улыбаясь в пику притворно-скорбным рожам, вызывающе проговорила в зеркало:
– Благодарю вас, мадам Рюмийо, всего хорошего, – последний раз всхлипнула и пошла на свой пост за прилавком.
Жаль, ты не слышишь меня, Фабьена. Клянусь, теперь, когда ты овдовела, я был бы рад снова просить твоей руки.
Из своей комнаты выходит Люсьен в наглухо застегнутой куртке и вязаной шапочке, с ножницами в руках. На цыпочках крадется по коридору и решительно открывает дверь в мою гардеробную. Там он, держа наготове ножницы, оглядывает содержимое шкафов, что-то выбирая.
Но я не могу дольше тут оставаться. Кто-то думает обо мне или где-то происходит нечто, призывающее меня в другое место, и как бы я ни хотел отдать сыну все свое внимание, этот зов донимает меня как щекотка. Сколько могу, упираюсь, пытаюсь задержаться в гардеробной. Люсьен выдвигает ящик, вытаскивает из стопки моих свитеров старый джемпер в черно-белую полоску, примеривается к рукаву и с гримасой досады бросает обратно. Другое изображение накладывается на стенные шкафы – это витрина турагентства. Ага, это Наила. Минутку! До сих пор я был ей не очень нужен, так что теперь может и подождать.
Люсьен, вздохнув, выдвигает другой ящик, с носками, долго роется, наконец извлекает из кучи пару черных и одним махом отстригает резинку. Не понимаю – зачем? Турагентство затягивает все сильнее, я еще противлюсь, но только из гордости. Мой сын старательно отрезает от моего носка полоску шириной сантиметров в пять, становится перед зеркалом и нацепляет ее на рукав куртки. Сосредоточенно нахмурившись, поправляет повязку и резко подается вперед, словно пихая в зеркале невидимого соперника:
– Вот так, Марко! Небось не будешь больше приставать ко мне на переменках! У меня умер отец, ясно?
И мой печальный рыцарь, неся мои цвета, с геройским видом отправляется в школу. Что это за Марко? Будь спокоен, я разберусь в этой истории с приставаниями на переменках. Так вот куда девалась твоя кожаная куртка, которую ты будто бы отдал бомжу на улице? Если кто-то тебя терроризирует, положись на меня – мой дух ему спуску не даст! Правда, пока я не очень-то страшен, раскачать кровать и то не умею, но это вопрос времени. Потренируюсь и все освою: и являться привидением научусь, и стучать в стену, и сбрасывать камни на головы сопливых рэкетиров. Главное – задаться целью, как следует разозлиться и поверить. Уверенность в себе у меня уже есть, остальное, полагаю, приложится.
Но ты все-таки мог бы сказать мне про этого Марко пораньше, а? Я бы всыпал ему еще при жизни – это было бы куда проще.
Я остался в гардеробной один, между тем притяжение Наилы ослабло. Мысль о том, что сына рэкетируют в школе, закрепила меня на том месте, где во мне взыграл гнев. Видимо, чем больше эмоций я испытываю, тем прочнее занимаю пространство. Недурно задумано.
* * *
Я отвлекся от образа Люсьена и перенесся на Женевскую улицу, к витрине турагентства. И сразу понял, почему я здесь. Наила вешает в витрине рекламные объявления о чартерных маршрутах на февраль, а снаружи, у платана, утопая в снежной каше, стоит и неотрывно смотрит на нее тот самый молодой полицейский, который этой ночью мучился из-за меня бессонницей, Неужели он ее узнал? Это было бы странно – я не заметил, чтобы он особенно приглядывался там, в трейлере, к моей незаконченной картине. Если только в тот короткий промежуток, когда я, так сказать, потерял сознание. Может быть, это была своего рода защитная реакция? Бегство от опасности, которую я почуял, но которой не захотел посмотреть в лицо?
Полицейский бросает окурок в водосток и затаптывает – под ногой хрустит ледок. Затем одергивает на себе тесноватую форму и толкает дверь.
Рыжая девица у фикуса поднимает на него глаза. Наила продолжает возиться со своими «заманчивыми поездками по сниженным ценам». Молодой человек представляется: Пейроль Гийом, помощник полицейского, и подходит к Наиле:
– Можно вас на пару слов, мадемуазель?
Наила оборачивается с Мартиникой в зубах, кивает, прикрепляет афишку скотчем и показывает ему на кресло напротив своего места.
– Деловая поездка или отпуск?
Она старается говорить любезно-оживленным тоном, но голос звучит глуховато.
– Я пришел по поводу Жака Лормо, – в лоб огорошивает ее Пейроль Гийом, решительно не умеющий долго держать в себе то, что не дает ему покоя. – Вы были близко знакомы с ним?
Наила бледнеет. Это не очень заметно – она и так плохо выглядит. Но я вижу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Остаток воды шумно засосало в сливное отверстие. Душ смыл пену со стенок. Фабьена вытерла полотенцем свое безупречное тело, от которого я был отлучен – теперь этот запрет потерял всякий смысл. Я принял ее решение, не разобравшись, чем оно вызвано. Понял только сейчас и корю себя за то, что тогда не стал возражать. Она боялась, что однажды ночью я перестану ее хотеть, начну себя принуждать, отчего моя неприязнь еще усилится; вот и задумала избавить нас обоих от такого эпилога и упредить мое охлаждение. Теперь мне совсем в ином свете представилась ее реакция на мою кончину и прощальное «кретин!» в трейлере перед приходом врача. Я легко обходился без нее, и у меня и мысли не возникало, что Фабьена может страдать от нашей физической разлуки, коль скоро сама этого пожелала. Сколько же ночей она ждала, чтобы я нарушил запрет, открыл дверь и ее решение рухнуло, отмененное единством наших тел.
Фабьена застегнула молнию на платье, которого я на ней раньше не видел. Впрочем, я давно уже не разглядывал ее… Предусмотрительно подкрасила ресницы водостойкой тушью, чтобы не потекла от слез. Я люблю тебя, Фабьена. Если бы мог, я написал бы это на запотевшем зеркале ванной, словно вернулись времена нашего свадебного путешествия. Возможно, тогда это было не совсем правдой, зато правда теперь, когда мы окончательно потеряли друг друга.
Фабьена смотрит на часы. До утреннего ритуала поднятия железных штор осталось пять минут. Однажды я спросил ее, почему она неукоснительно открывает лавку в такую рань. Она ответила, что как-то утром открыла в половине седьмого и заставила электрика ждать на холоде. Тогда я услышал в этих словах только алчность – как бы не упустить хоть одного клиента, теперь же до меня дошел их простой и пронзительный смысл, и они хлестнули меня, как пощечина. Никакие кашемировые пальто и замшевые перчатки не могли усыпить в Фабьене замерзшую на ледяном ветру девчонку. Сострадание к каждому, у кого нет теплого крова, было единственной слабостью, которую она себе позволяла (потому что видела на месте этих людей себя). Она постоянно жертвовала пять процентов от прибыли на бездомных, а я, чурбан, видел в этом только способ снизить налоги. Фабьена первой в городе зажигала свои витрины, и это было не просто свидетельство ее возросшего общественного престижа, но и символом счастья, которым она не могла не поделиться с теми, кому не так повезло.
Почему мы стараемся понять близких, только когда они перестают обременять нас? В Фабьене было все, чтобы наполнить любовью мою жизнь и дать пишу вдохновению. Но я искал на стороне, чтобы считать себя свободным. Ее же вынужденно терпел и соблюдал видимость хороших отношений ради сына и из уважения к соседям. И ставил ей в вину собственные угрызения, малодушие, иллюзорное бегство… Начать бы все сначала… Да нет, что я мог бы предложить Фабьене, кроме своих эгоистических мечтаний! Загнать магазин и пуститься куда глаза глядят, вести жизнь бродячего художника, рисовать и продавать на улицах, на рынках мгновенные портреты прохожих… Словом, я мечтал о том, от чего она бежала. Нет уж, все к лучшему. Но все равно грустно.
Фабьена возвращается в спальню, на цыпочках подходит к кровати и накрывает Люсьена, потом, довольствуясь светом бра из ванной, открывает ящичек своего комода, где держит украшения. Приподнимает один футляр, вынимает из-под фетровой обивки ящика какую-то фотографию и, наконец, задвигает ящик и выходит из спальни.
Эта карточка мне знакома. Я думал, что потерял ее еще пять-шесть лет тому назад, а ее, значит, утащила Фабьена. Не хотела, чтобы у меня осталась частица ее прошлого, воспоминание о жизни до меня – ликующая красавица в купальнике с блестками, – боялась, что когда-нибудь я буду сравнивать ее с этим эталоном. Фабьена на фото улыбается, одной рукой упершись в бедро, другой поправляя волосы, на стройном теле лента с надписью «Мисс Альбервиль». Она подарила мне этот снимок в тот вечер, когда от нее уплыл следующий титул, и написала на нем: «Жаку Лормо, в день нашего знакомства, на добрую память. Фабьена Понше».
Фабьена меж тем идет в гостевую комнату, вкладывает фотографию во внутренний карман моего пиджака и, не взглянув на меня, выходит.
* * *
Снег на крышах заискрился под нежданным солнышком, а на земле превратился в стылую коричневую кашу; прохожие месят ее ногами, машины разбрызгивают колесами. Самое обычное утро. У меня никогда не хватало времени оценить красоту этого повседневного пейзажа, и вот впервые нашлось. Ничего не скажешь, хорошо было в нашем мире!
Я нахожусь на высоте пятого этажа, метрах в пятнадцати от земли, и витаю вдоль фасада, выкрашенного густо-зеленой краской, размытой возле окон в фисташковые пятна, – по мнению местных урбанистов-новаторов, это самые что ни на есть савойские цвета. Банк напротив размалеван под двухцветную мармеладку «клубника с бананом» – тоже неслабо. За ночь мой угол зрения заметно расширился, хочу думать, что это благоприятный признак. По-прежнему никаких указующих дорогу потусторонних ориентиров: не реет архангел, не клубится адский дым. Зато все ощутимее мир земной, которому я больше не принадлежу. Хотя, похоже, прирос к нему намертво.
В открытое окошко мансарды прямо над спальней Люсьена высунулся сосед – стоя на стуле и изогнувшись, он соскабливает снег со ската крыши. В прошлом веке его предки владели всем строением и сдавали первый этаж под скобяную лавку, скобянщики расширялись, снимали и покупали все большую часть помещения, пока не вытеснили хозяев в одну-единственную комнатушку под крышей. Люсьен уже выпрашивал у нас и ее к своему совершеннолетию. Доживающий последние годы в родовом гнезде отпрыск домовладельцев громко поздоровался в мою сторону, и я едва не ответил, поддаваясь не успевшей отсохнуть с позавчерашнего дня привычке, однако приветствие относилось к соседке из дома напротив – она ответила, и у них завязался разговор из окна в окно, я же был для них прозрачен.
Возвращаюсь в спальню Фабьены. Не могу сказать, что я прохожу сквозь стены в полном смысле слова. Все несколько иначе: я представляю себе место, мысленно проецирую себя туда и там оказываюсь.
С той минуты как открылся магазин, Фабьена вся в заботах, от которых ее не стоит отвлекать. Я же остаюсь со спящим Люсьеном и подкарауливаю зазор между его снами, чтобы проникнуть в них, беспрестанно говорю с ним, продолжаю ковбойские истории, которые рассказывал давным-давно, когда его мама лежала в гипсе, а я кормил его из соски. Стоит Люсьену заворочаться или вздохнуть – я спешу ускользнуть на улицу, боюсь невольно все испортить и прервать связующую нас нить, которой так дорожу. Может, это и смешно, но я слишком хорошо помню, как дедушка регулярно посещал меня после своей смерти. Мне снились сны совершенно в его духе, в них настолько точно отражался его юмор, его веселое бесстыдство, что я не мог усомниться – это он посылал мне привет. Например, я бежал на звонок открывать дверь у нас в Пьеррэ и видел на пороге его, деда. Разъятого на части. Отдельно ноги, отдельно руки, правая держит на кончике пальца голову, левая сжинает английский ключ. «Здорово, Жако. Я, видишь, развинтился, а как собрать все снова – забыл. Помоги, а?»
Сегодня о помощи прошу я сам. Привет, Люсьен. Эй, послушай! Посмотри! Пасхальное утро. Ты с корзинкой в руках выходишь во двор, где стоит мой прицепчик, искать яйца. Вот нашел одно. Стоймя на автопогрузчике. Ты его хватаешь, разглядываешь мою физиономию, нарисованную на скорлупке, и тут же разбиваешь. Я падаю в тарелку, смешиваюсь с белком и желтком, а ты меня слизываешь и бежишь дальше, к каруселям, искать еще. И подбираешь следующее, и это опять я – мальчик с пальчик; без тебя я бы так и потерялся, но пока ты находишь дорогу от яичка к яичку…
– …в субботу и воскресенье Весы окажутся между Марсом и Венерой, это сулит успех в сердечных делах!
Ага, никто и не подумал выключить радиобудильник у меня в трейлере, ровно в девять он запустил «Радио Савойя». И, хотя в спальню звук доносится едва-едва, Люсьен проснулся и резко сел в постели.
– Папа?!
В голосе тревога, он позвал меня. Ура, значит, он наконец почувствовал мое присутствие! Он принял сон, который я ему навеял, пошел по следам, разбил яйцо… Как хорошо, что я остался рядом с ним…
– Папа… – повторяет он шепотом.
Он уже не зовет. Он вспомнил, что меня нет, и мысль о моей смерти забила брешь, через которую я посылал ему известия о своей иной жизни. А обрывки сна, если он вообще был, растаяли в жестокой яви. Что ж, я понял: быть услышанным – дело не безнадежное, но долгое.
Взглянув на часы, Люсьен в панике соскочил с кровати, в два прыжка оказался у двери, распахнул ее и чуть не сбил с ног Фабьену – оторвавшись на минуту от соболезнующих покупателей, она принесла ему на подносе завтрак.
– Куда ты, Люсьен?
– Как куда – в школу! Ты меня не разбудила!
– Малыш…
Как бы помягче напомнить сыну, что он осиротел и учительница разрешила ему сегодня не приходить на уроки?… Фабьена ставит поднос на кровать.
– А ты не хочешь остаться со мной?
– Нет.
Фабьена отвернулась. Слезы, которые она сдерживала с той минуты, как встала за прилавок, горькие слезы одиночества хлынули у нее из глаз. Но она стояла молча, вздернув подбородок. Люсьен надул щеки, усадил ее, протянул ломтик хлеба с медом и внушительно сказал:
– Ешь.
Держа хлеб в руке, Фабьена говорит, что все понимает и просит извинения, сейчас Альфонс отвезет его в школу на грузовике, и все будет в порядке. Мед капает на простыню – Люсьен поправляет хлеб в руке матери. Но все равно она его не ест и явно есть не будет – и он кладет кусок обратно на поднос. Фабьена же все держит руку на весу так, как ее согнул Люсьен. Малыш не любит целоваться, но тут он набирает полные легкие воздуха и чмокает мать в мокрую щеку, со стороны похоже, что он ее боднул.
– Мне снился папа, – говорит он ободряющим тоном, как тренер приунывшим футболистам. – Он был на небе с ангелами, и у него самого тоже крылья. Он сказал, что ему хорошо, что он будет нас оберегать и что Бог на него не гневается.
Очень мило, хотя и сплошное вранье. Фабьена кивает и что-то невнятно мычит.
– Но только, – продолжает Люсьен, – если мы его сожжем, он попадет в ад, это сказал сам Господь.
– Никто не собирается сжигать твоего отца, – с досадой обрывает его Фабьена.
Тогда, со спокойной душой, малыш бросает:
– Ну я пошел одеваться, – и выбегает из спальни. Фабьена же падает на постель и судорожно рыдает. Я знаю, что довело ее до такого состояния. Газета с объявлением моей сестрицы. Злорадно-жалостливые приставания добреньких покупателей. Вопросики с подковыркой: «Так венков не присылать или все же можно?» Издевательские замечания «в объявление вашей золовки, по всей вероятности, вкрались опечатки». И совсем доконало известие о бегстве Брижит, которое принес Альфонс, по возможности смягчив неловкость («Она неважно себя чувствовала и решила поскорее ехать назад».) Мне непереносимо тяжело видеть плачущую Фабьену. Столько лет я поддерживал и защищал сестру, всегда был за нее против жены, и вот теперь я на стороне Фабьены, а она не знает и не узнает об этом.
Но минутная слабость прошла, Фабьена встала, одернула платье, поправила кремовый халат – такие по ее распоряжению носит весь персонал, и она сама подает пример. Затем заново причесалась перед зеркалом и, изобразив на лице ангельскую улыбку, медоточивым голоском отчеканила:
– Хрен тебе в глотку, стерва, иди ты на фиг со своим гребаным венком.
Она решительно расстегнула верхнюю пуговицу на халате и приколола к блузке рубиновую брошь, которую я, на зависть всему городу, подарил ей когда-то по случаю пятилетия свадьбы. Все так же сладко улыбаясь в пику притворно-скорбным рожам, вызывающе проговорила в зеркало:
– Благодарю вас, мадам Рюмийо, всего хорошего, – последний раз всхлипнула и пошла на свой пост за прилавком.
Жаль, ты не слышишь меня, Фабьена. Клянусь, теперь, когда ты овдовела, я был бы рад снова просить твоей руки.
Из своей комнаты выходит Люсьен в наглухо застегнутой куртке и вязаной шапочке, с ножницами в руках. На цыпочках крадется по коридору и решительно открывает дверь в мою гардеробную. Там он, держа наготове ножницы, оглядывает содержимое шкафов, что-то выбирая.
Но я не могу дольше тут оставаться. Кто-то думает обо мне или где-то происходит нечто, призывающее меня в другое место, и как бы я ни хотел отдать сыну все свое внимание, этот зов донимает меня как щекотка. Сколько могу, упираюсь, пытаюсь задержаться в гардеробной. Люсьен выдвигает ящик, вытаскивает из стопки моих свитеров старый джемпер в черно-белую полоску, примеривается к рукаву и с гримасой досады бросает обратно. Другое изображение накладывается на стенные шкафы – это витрина турагентства. Ага, это Наила. Минутку! До сих пор я был ей не очень нужен, так что теперь может и подождать.
Люсьен, вздохнув, выдвигает другой ящик, с носками, долго роется, наконец извлекает из кучи пару черных и одним махом отстригает резинку. Не понимаю – зачем? Турагентство затягивает все сильнее, я еще противлюсь, но только из гордости. Мой сын старательно отрезает от моего носка полоску шириной сантиметров в пять, становится перед зеркалом и нацепляет ее на рукав куртки. Сосредоточенно нахмурившись, поправляет повязку и резко подается вперед, словно пихая в зеркале невидимого соперника:
– Вот так, Марко! Небось не будешь больше приставать ко мне на переменках! У меня умер отец, ясно?
И мой печальный рыцарь, неся мои цвета, с геройским видом отправляется в школу. Что это за Марко? Будь спокоен, я разберусь в этой истории с приставаниями на переменках. Так вот куда девалась твоя кожаная куртка, которую ты будто бы отдал бомжу на улице? Если кто-то тебя терроризирует, положись на меня – мой дух ему спуску не даст! Правда, пока я не очень-то страшен, раскачать кровать и то не умею, но это вопрос времени. Потренируюсь и все освою: и являться привидением научусь, и стучать в стену, и сбрасывать камни на головы сопливых рэкетиров. Главное – задаться целью, как следует разозлиться и поверить. Уверенность в себе у меня уже есть, остальное, полагаю, приложится.
Но ты все-таки мог бы сказать мне про этого Марко пораньше, а? Я бы всыпал ему еще при жизни – это было бы куда проще.
Я остался в гардеробной один, между тем притяжение Наилы ослабло. Мысль о том, что сына рэкетируют в школе, закрепила меня на том месте, где во мне взыграл гнев. Видимо, чем больше эмоций я испытываю, тем прочнее занимаю пространство. Недурно задумано.
* * *
Я отвлекся от образа Люсьена и перенесся на Женевскую улицу, к витрине турагентства. И сразу понял, почему я здесь. Наила вешает в витрине рекламные объявления о чартерных маршрутах на февраль, а снаружи, у платана, утопая в снежной каше, стоит и неотрывно смотрит на нее тот самый молодой полицейский, который этой ночью мучился из-за меня бессонницей, Неужели он ее узнал? Это было бы странно – я не заметил, чтобы он особенно приглядывался там, в трейлере, к моей незаконченной картине. Если только в тот короткий промежуток, когда я, так сказать, потерял сознание. Может быть, это была своего рода защитная реакция? Бегство от опасности, которую я почуял, но которой не захотел посмотреть в лицо?
Полицейский бросает окурок в водосток и затаптывает – под ногой хрустит ледок. Затем одергивает на себе тесноватую форму и толкает дверь.
Рыжая девица у фикуса поднимает на него глаза. Наила продолжает возиться со своими «заманчивыми поездками по сниженным ценам». Молодой человек представляется: Пейроль Гийом, помощник полицейского, и подходит к Наиле:
– Можно вас на пару слов, мадемуазель?
Наила оборачивается с Мартиникой в зубах, кивает, прикрепляет афишку скотчем и показывает ему на кресло напротив своего места.
– Деловая поездка или отпуск?
Она старается говорить любезно-оживленным тоном, но голос звучит глуховато.
– Я пришел по поводу Жака Лормо, – в лоб огорошивает ее Пейроль Гийом, решительно не умеющий долго держать в себе то, что не дает ему покоя. – Вы были близко знакомы с ним?
Наила бледнеет. Это не очень заметно – она и так плохо выглядит. Но я вижу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29