Ходит и ходит по кругу, и мало-помалу походка ее делается отточенной, бедра начинают покачиваться, лицо расслабляется, словно к ней вернулись усвоенные до меня навыки. Трейлер превращается в сцену, где она позирует, в подиум, где она демонстрирует себя. Но вот пол домика на колесах пошатнулся под ней, она задевает локтем флакон с фиксативом и опрокидывает его. Вместе со стеклянным флаконом разбивается вдребезги мираж, Фабьена застывает, глядя на осколки и растекающуюся по наклонному полу коричневую лужицу.
Она тяжело вздыхает, а затем проделывает нечто совершенно невообразимое. Снимает туфли, укладывается на кушетку, принимая позу, в которой нашла меня вчера утром, закрывает глаза. И все – лежит не шевелясь в полной тишине. Чувствует ли она мое присутствие? Меня снова одолевает желание скрипнуть дверцей или пружиной, чтобы как-то ответить на ее ожидание, на этот восхитительный порыв. Ведь она потянулась ко мне, забыв обо всем, что было у меня тут не с ней… но дыхание ее становится громче и ровнее – она уснула.
Что ж, я остаюсь оберегать ее сон. И с тоской думаю, что при жизни никогда не обнимал ее на этой кушетке. Теперь же… знать бы, как подступиться… Фабьена сейчас так же привлекательна, так же желанна, как Наила, когда она обращалась ко мне на берегу, у шеренги катамаранов.
Кварцевые цифры будильника отсчитывали минуты, Фабьена спала, а я пребывал над холодильником, точно так же, как вчера утром, когда начался мой новый опыт. Пользуясь досугом, я вспомнил все, что произошло за это время. И, надо сказать, проанализировав всю цепочку своих посмертных эмоций, пришел к неожиданному и не слишком лестному для себя выводу, что за два дня небытия продвинулся значительно дальше, чем за тридцать четыре года реальной жизни.
Когда Фабьена проснулась, уже стемнело. Она недоверчиво посмотрела на часы и вскочила с растрогавшим меня виноватым видом. Рванулась к двери, но передумала. В кухонном уголке отыскала чашку, ложку, вскипятила воду и приготовила себе кофе, прикончив мой пакет. Она сидела задумчивая, и чувствовалось, что ей опять стало не по себе в этой гарсоньерке на колесах. Вдруг она подхватила завернутый портрет и, зажав его под мышкой, без пальто, не отвечая на приветствия попадавшихся навстречу знакомых, побежала куда-то по городу.
Авеню Флер, улица Шарля Дюлена… Налево до почты и на другую сторону к кинотеатру «Нуво-казино». Как она узнала адрес Наилы? В справочнике ее имени нет, а комната, где она живет, записана на имя арендующей помещение подруги. Неужели выследила? Или они знакомы? Это последнее предположение довольно неприятно, но после всего, что я открыл в своей жене со вчерашнего утра, меня бы ничего не удивило. Может, она сама наняла Наилу и подстроила нашу связь, чтобы я не изменял ей невесть с кем, без ее санкции? Пока она шла по Верденской улице, я чувствовал, как становлюсь жалким паяцем и жизнь моя сужается в щелочку. Не желаю верить, что самые лучшие, самые сокровенные минуты нашей любви – всего лишь притворство. Это не вяжется с Наилой, с теми словами, которые она только что произносила вслух там, на озере. Гоню от себя гнусные мысли о двойной игре моей жены, о том, что если все обман, то рассыпается прахом лучшее, что хранит моя память… но Фабьена уверенно поднимается по стертой деревянной лестнице на шестой этаж и звонит в дверь. Никто не открывает. Тишина. Тогда она садится на пол под дверью, прислоняет картину к перилам и остается ждать.
Сейчас семь часов. Наила кончает в шесть, и от дома до работы на мопеде ей минут пять езды. Пытаюсь вызвать в воображении ее образ, чтобы очутиться с нею рядом, но тревога не дает сосредоточиться: черты лица стираются, воспоминания о наших встречах, начиная с самой первой на парусном складе, накладываются друг на друга и спутываются в клубок. Чтобы остановить эту чехарду и успокоиться, представляю во всех деталях ее мопед: синий, с красной сумкой, старой наклейкой «Олимпиада – Савойя» и скособоченным щитком от грязи. И обнаруживаю его прицепленным к столбику с «кирпичом» перед кафе неподалеку от крытого рынка. Через стекло вижу Наилу – она сидит за столиком около игрального автомата, перед ней бокал с лимонадом, рядом мужчина моего возраста, преуспевающего вида, удрученно качает головой. Я проникаю внутрь.
– Я на тебя не сержусь, – говорит Наила. Те же слова, что днем у озера, и тот же тон.
– Пойми, – причитает ее приятель, – не будь она в таком состоянии, меня бы ничто не удержало, даже дети. Но сейчас, когда у нее депрессия, она так слаба и так во мне нуждается, я просто не имею права… пойми меня.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо говорит Наила, разглядывая картонный кружочек под своим бокалом. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя. Больше мне ничего не нужно.
Приятель смущен и обескуражен. Он ждал другой реакции: упреков, взрыва ярости, презрения – в общем, форменной сцены. А такое смирение и такое ошеломляющее предложение застали его врасплох. Что тут ответишь, кроме «спасибо»? Бедняга обезоружен, сбит с толку. Браво, Наила, блестяще сыграно. Да и немудрено: старалась, репетировала.
– Ты возвращаешься в Лион?
– Я должен ехать.
Как давно они знакомы? Может, встречались по четвергам? Наила всегда была занята в четверг.
– Но в мэрии все прошло удачно: я почти уверен, что выиграю торги. И тогда в будущем году, если захочешь, мы сможем видеться чаще. Я стану бывать в Эксе как минимум три раза в неделю.
– Конечно, – отзывается Наила, не требуя никаких обязательств.
Больше мне тут нечего делать. Был у них с Фабьеной сговор или нет, теперь не имеет значения. Теперь, когда я уже явно не разведусь, она делает долгосрочную ставку на другого – это нормально. И он ничего – симпатяга. Гладит руку, к которой мне больше не прикоснуться, и вырисовывает на ней пальцем сложные вензеля, должно быть выражающие его душевный разброд.
Я же возвращаюсь к своей законной жене, и мы с ней терпеливо ждем Наилу на лестнице.
* * *
Мне вспоминается другое кафе – это было ранней весной, в порту. Жан-Ми попросил меня испытать с ним вместе его новую яхту. Мы опробовали ее у Кошачьего Зуба, и в результате меня отрядили звонить продавцу, чтобы он срочно прибыл и на месте установил неисправность штурвала. Выйдя из телефонной будки, я прошел несколько шагов и застыл перед витриной «Уэлш-паба». В зале сидела Фабьена с крупным бородатым мужчиной – врачом, который наблюдал ее во время беременности. Обычно весьма флегматичный, он что-то оживленно говорил, разводя руками. Моя жена зачарованно, упоенно слушала, по временам восторженно ловила его руку или заливалась смехом, закрыв лицо ладонями, заказывала еще и еще анисового ликера с водой. Пока я стоял и глядел через стекло на эту пару, которую объединял развивающийся во чреве плод, одежда на мне почти высохла. Не знаю, сколько продлилось это созерцание, эта оторопь перед явлением новой, неведомой мне Фабьены, такой светящейся, безоглядно счастливой. В конце концов за мной пришел Жан-Ми и позвал помочь отбуксировать яхту, а когда маневр был окончен, Фабьены с доктором уже не было.
Я никогда не обмолвился о том, что видел их вместе. Но до шестого месяца беременности Фабьена бредила бегемотами, игуанами и китами. Время от времени по вечерам, купаясь в ванне, она сообщала мне, например, что кашалот может на одном вдохе нырять на глубину трех тысяч метров – это установлено с помощью гидролокатора. Я был очень рад за кашалота. Бегемот же, оказывается, мог пять минут бежать не дыша со скоростью двадцать километров в час по илистому дну реки благодаря обтекаемой, как корпус гоночной машины из «Формулы-1», морде. Она подписалась на какие-то специальные журналы. И твердо решила рожать под водой: статистика однозначно свидетельствовала, что это благоприятно отражается на ребенке и значительно уменьшает степень родового стресса.
Но за три месяца до срока доктор утонул в озере; нырнул и задохнулся. И увлечение кончилось. Не знаю, кто из нас – Фабьена или я – вспомнил об этом ее акушере-подводнике, сидя на пахнущей супом лестнице. Я уже не могу отличить, где ее мысли, а где мои собственные. Так или иначе, хоть она никогда ничего мне об этом не говорила, но первой потерей в ее жизни был именно он.
Наила вернулась одна, держа в одной руке шлем, в другой газеты. Фабьена встала ей навстречу. Вот уже час она вскакивала каждый раз, как на лестнице загорался свет. Наила посмотрела на нее без малейшего удивления.
– Они переехали, – вежливо сказала она, указывая на дверь напротив. – Могу вам дать их новый адрес.
– Я Фабьена Лормо, – ответила моя жена.
Наила замерла. Недоверчиво оглядела гостью, заметила прислоненную к перилам картину. И резко повернулась. Фабьена поймала ее уже на второй ступеньке.
– Да нет же, я не для того пришла, чтобы упрекать вас и выяснять отношения. Ревность – пустое чувство, на котором я не собираюсь зацикливаться. Мы с вами потеряли одного и того же человека… то есть скорее всего не одного и того же… Но кто еще сегодня может рассказать мне о нем? И с кем я могу о нем поговорить, кроме как… Я прошу у вас всего пять минут.
Наила возвращается, открывает дверь, пропускает Фабьену. Зажигает свет, уменьшает яркость и снимает куртку.
– Это он сказал вам про нас?
– Нет, – улыбается Фабьена, распаковывая картину. – Люди. Фотография, анонимное письмо… «Твой муж спит с арабкой». В таком духе…
– Я француженка, – твердо, со спокойным достоинством возразила Наила. – И никогда не сталкивалась в этом городе с расизмом.
– Потому что вы хороши собой. – Фабьена поставила незаконченный портрет на комод с выдвинутыми ящиками, из которых свисали рукава каких-то одежек. – Я подумала, что вам будет приятно иметь этот холст. Тем более что Жак в завещании оставил вам все картины, которые не заберут родственники.
Наила кусала губы и отворачивалась от портрета, как будто отстраняясь от своего изображения.
– Я очень сожалею, – сказала она.
– О чем?
– О том, что он упомянул меня в завещании. Это нехорошо по отношению к вам… Некрасиво…
– А я сталкивалась с расизмом, – оборвала Наилу Фабьена, пристально глядя на нее. – Вас это удивляет? Мои родители были тупые хамы, они видели, что я на них не похожа, но старались, как могли, заставить меня стать такой же. Свободой, достоинством, самоуважением я обязана Жаку. Так что никакого права в чем-либо упрекать его не имею – ни его, ни вас, Наила. Вы вели себя очень тактично, и не ваша вина, что Жаку в городе завидовали, а меня были рады-радешеньки унизить. Но я не намерена играть в эту гнусную игру. Жаку было с вами хорошо, а я его любила – вот и все, что я вижу.
Более того, он даже лучше относился ко мне, как бы искупая свою любовь к вам. Он был порядочным человеком.
– Я знаю.
– Я хотела бы, чтобы вы пришли на похороны.
– Почему?
– Из-за людей. Из-за анонимных писем. Я сейчас прошла через весь город с этой картиной под мышкой, чтобы все видели, что я иду к вам. Для нас обеих единственный способ защититься и отомстить – это быть вместе. Подружиться или, во всяком случае, сплотиться. Вы согласны?
Наила проглотила комок. Ее слегка оглушило. Меня тоже. Она предложила Фабьене присесть. Выпить. Угостила печеньем. Сообщила, чтобы моей жене не было неловко, что она находится на нейтральной территории: я никогда здесь не был.
– Вы его любили? Можете не отвечать.
Наила не ответила. Она зажгла палочку благовоний, налила по бокалу мартини, и обе стали пить, уставившись в электрокамин.
– Вы верующая, мадам Лормо?
– Честно говоря, не знаю. Я практикующая католичка: молюсь, грешу, исповедуюсь и причащаюсь. А еще я занимаюсь шведской гимнастикой. Когда молюсь, я верю. А когда смотрю на людей, сомневаюсь. Но ведь главное, кажется, раз в неделю посещать Бога в церкви?
– Не знаю. В моей религии очень трудно быть женщиной и сохранять веру. Похоже на такую игру, из которой выбываешь, как только сделаешь хоть одно движение. Я не выполняю никаких правил, но верю. Извините, у меня нет льда для мартини. Можете не пить. Что вы сделали для Жака?
– В каком смысле?
– Надо постирать его одежду в проточной воде. Все, что он носил… Это поможет его душе освободиться.
– Я постирала в машине, – извиняющимся тоном сказала Фабьена.
Наила развела руками, но ободряюще улыбнулась – обойдется и так.
– Надо дать ему время, – продолжала Наила. – Знаете, как начинается рамадан: на заре, когда глаз уже может отличать черную нить от белой. Примерно так же со смертью. Нужно сорок дней, чтобы во всем разобраться. И подготовиться к окончательному уходу. Можете отдать его вещи бедным, это хорошо, но оставьте две-три, которые он особенно любил. Не делайте больших перестановок, не меняйте то, к чему он привык… Чтобы у него остались ориентиры. Оставляйте свет и открытое окно там, где он спал… На случай, если он заблудится. И не плачьте о нем по ночам. Это ему повредит.
– Постараюсь, – пообещала Фабьена и встала, – вообще-то со мной это бывает чаще всего ближе к вечеру. – Как-то вдруг стало видно, до чего она устала. Одернув рукава, она прибавила: – Ну, я пойду. Если вам что-нибудь нужно…
Взгляд по сторонам пояснил, что она имела в виду все, о чем я мог позаботиться, от платы за жилье до мебели.
– Благодарю вас, я зарабатываю достаточно. Они попрощались за руку и немного помедлили.
– Можно я скажу вам одну вещь о Жаке, мадам Лормо?
–Да?
– Со мной в постели он всегда закрывал глаза.
Это неправда, но сказана она из самых добрых побуждений (хотя лично для меня любить Фабьену в теле Наилы значило бы обманывать дважды).
– И напрасно, – с ненаигранным восхищением ответила Фабьена.
С тем мы и ушли.
Не знаю и знать не хочу, что сделает Наила со своим неоконченным портретом. Почти наверняка он угодит в чулан или в подвал, а она так и будет спать с открытым окном. Мне до этого больше нет дела. Но то, что произошло между двумя моими возлюбленными, неоценимо важно. Впервые я горжусь этими своими параллельными связями, которые внезапно объединились. И сейчас для меня важнее всего, чтобы каждая из женщин чувствовала, что я остался ей верен.
* * *
За обедом они сидят вдвоем. Моего прибора нет, но перед моим местом машинально положили плетеную подставку. Люсьен молча ест суп, глядя в тарелку. Он недоволен, что Альфонс заехал за ним в школу на зеленом «ситроене» Одили: ее леопардовые чехлы, плюшевая собачка с болтающейся головой на заднем стекле и идиотские наклейки – это еще хуже, чем бедный фургончик Лормо. За два дня малыш как будто постарел, как может постареть мальчишка: уголки губ опустились, голова вжалась в плечи. Да, траурная повязка защитила его сегодня на переменках от насмешников и рэкетиров, его как сироту отпустили с физкультуры, но все равно – я чувствую – он обижен на меня за то, что меня нет. Обижен, потому что ему кажется, что все слишком быстро научились без меня обходиться. Фабьена после разговора с Наилой как-то успокоилась, ходит с мечтательной улыбкой и затуманенным взглядом. Еще позавчера она каждую минуту делала сыну замечания по поводу того, как он сидит, как держит вилку с ножом и насколько бесшумно ест, теперь же Люсьен взгромоздил на стол локти и хлюпает с каждой ложкой, а матери хоть бы что! Да еще Альфонс: сначала самозванно втерся в толпу ожидающих у школы родителей, потом, неизвестно по какому праву, взял его ранец, пригладил волосы, стал расспрашивать, как прошел день, что сказала учительница, какой столбик таблицы умножения и какое стихотворение задали на дом. И дошел до того, что предложил прийти почитать ему перед сном. Люсьен ледяным тоном, как разговаривают со слугами герои исторических фильмов, ответил спасибо, он не нуждается в том, чтобы кто-нибудь заменял ему отца.
Фабьена оставляет ложку в супе и рассматривает ноготь большого пальца правой руки, на котором откололась эмаль. Люсьен, испытующе глядя на нее, рыгает открытым ртом. Фабьена и ухом не ведет. Она во всех деталях представляет себе меня в объятиях Наилы, эта картина смущает ее, но заставляет томно улыбаться. И даже вгоняет в краску.
– Я рыгнул, – взывает Люсьен.
– Да-да, молодец, – шепчет она в забытьи. Обиженно выпятив губу, Люсьен хватает всей пятерней кусок хлеба и принимается крошить его в суп. Брызги летят во все стороны. Мария вносит второе и обалдело смотрит на это свинство.
– Можете идти спать, – сомнамбулически произносит Фабьена. Мария уносит супницу.
Люсьен молча встает из-за стола и идет следом за домашней работницей (мы приучили его не называть Марию прислугой). Фабьена удивлена, но не замечает, чем вызвана такая выходка. Мальчик расстроен, это нормально, надо бы подняться к нему поговорить. Но из комнаты Люсьена уже слышатся электронные трели и взрывы – разговор можно отложить. И Фабьена снова дает волю воображению.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Она тяжело вздыхает, а затем проделывает нечто совершенно невообразимое. Снимает туфли, укладывается на кушетку, принимая позу, в которой нашла меня вчера утром, закрывает глаза. И все – лежит не шевелясь в полной тишине. Чувствует ли она мое присутствие? Меня снова одолевает желание скрипнуть дверцей или пружиной, чтобы как-то ответить на ее ожидание, на этот восхитительный порыв. Ведь она потянулась ко мне, забыв обо всем, что было у меня тут не с ней… но дыхание ее становится громче и ровнее – она уснула.
Что ж, я остаюсь оберегать ее сон. И с тоской думаю, что при жизни никогда не обнимал ее на этой кушетке. Теперь же… знать бы, как подступиться… Фабьена сейчас так же привлекательна, так же желанна, как Наила, когда она обращалась ко мне на берегу, у шеренги катамаранов.
Кварцевые цифры будильника отсчитывали минуты, Фабьена спала, а я пребывал над холодильником, точно так же, как вчера утром, когда начался мой новый опыт. Пользуясь досугом, я вспомнил все, что произошло за это время. И, надо сказать, проанализировав всю цепочку своих посмертных эмоций, пришел к неожиданному и не слишком лестному для себя выводу, что за два дня небытия продвинулся значительно дальше, чем за тридцать четыре года реальной жизни.
Когда Фабьена проснулась, уже стемнело. Она недоверчиво посмотрела на часы и вскочила с растрогавшим меня виноватым видом. Рванулась к двери, но передумала. В кухонном уголке отыскала чашку, ложку, вскипятила воду и приготовила себе кофе, прикончив мой пакет. Она сидела задумчивая, и чувствовалось, что ей опять стало не по себе в этой гарсоньерке на колесах. Вдруг она подхватила завернутый портрет и, зажав его под мышкой, без пальто, не отвечая на приветствия попадавшихся навстречу знакомых, побежала куда-то по городу.
Авеню Флер, улица Шарля Дюлена… Налево до почты и на другую сторону к кинотеатру «Нуво-казино». Как она узнала адрес Наилы? В справочнике ее имени нет, а комната, где она живет, записана на имя арендующей помещение подруги. Неужели выследила? Или они знакомы? Это последнее предположение довольно неприятно, но после всего, что я открыл в своей жене со вчерашнего утра, меня бы ничего не удивило. Может, она сама наняла Наилу и подстроила нашу связь, чтобы я не изменял ей невесть с кем, без ее санкции? Пока она шла по Верденской улице, я чувствовал, как становлюсь жалким паяцем и жизнь моя сужается в щелочку. Не желаю верить, что самые лучшие, самые сокровенные минуты нашей любви – всего лишь притворство. Это не вяжется с Наилой, с теми словами, которые она только что произносила вслух там, на озере. Гоню от себя гнусные мысли о двойной игре моей жены, о том, что если все обман, то рассыпается прахом лучшее, что хранит моя память… но Фабьена уверенно поднимается по стертой деревянной лестнице на шестой этаж и звонит в дверь. Никто не открывает. Тишина. Тогда она садится на пол под дверью, прислоняет картину к перилам и остается ждать.
Сейчас семь часов. Наила кончает в шесть, и от дома до работы на мопеде ей минут пять езды. Пытаюсь вызвать в воображении ее образ, чтобы очутиться с нею рядом, но тревога не дает сосредоточиться: черты лица стираются, воспоминания о наших встречах, начиная с самой первой на парусном складе, накладываются друг на друга и спутываются в клубок. Чтобы остановить эту чехарду и успокоиться, представляю во всех деталях ее мопед: синий, с красной сумкой, старой наклейкой «Олимпиада – Савойя» и скособоченным щитком от грязи. И обнаруживаю его прицепленным к столбику с «кирпичом» перед кафе неподалеку от крытого рынка. Через стекло вижу Наилу – она сидит за столиком около игрального автомата, перед ней бокал с лимонадом, рядом мужчина моего возраста, преуспевающего вида, удрученно качает головой. Я проникаю внутрь.
– Я на тебя не сержусь, – говорит Наила. Те же слова, что днем у озера, и тот же тон.
– Пойми, – причитает ее приятель, – не будь она в таком состоянии, меня бы ничто не удержало, даже дети. Но сейчас, когда у нее депрессия, она так слаба и так во мне нуждается, я просто не имею права… пойми меня.
– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо говорит Наила, разглядывая картонный кружочек под своим бокалом. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя. Больше мне ничего не нужно.
Приятель смущен и обескуражен. Он ждал другой реакции: упреков, взрыва ярости, презрения – в общем, форменной сцены. А такое смирение и такое ошеломляющее предложение застали его врасплох. Что тут ответишь, кроме «спасибо»? Бедняга обезоружен, сбит с толку. Браво, Наила, блестяще сыграно. Да и немудрено: старалась, репетировала.
– Ты возвращаешься в Лион?
– Я должен ехать.
Как давно они знакомы? Может, встречались по четвергам? Наила всегда была занята в четверг.
– Но в мэрии все прошло удачно: я почти уверен, что выиграю торги. И тогда в будущем году, если захочешь, мы сможем видеться чаще. Я стану бывать в Эксе как минимум три раза в неделю.
– Конечно, – отзывается Наила, не требуя никаких обязательств.
Больше мне тут нечего делать. Был у них с Фабьеной сговор или нет, теперь не имеет значения. Теперь, когда я уже явно не разведусь, она делает долгосрочную ставку на другого – это нормально. И он ничего – симпатяга. Гладит руку, к которой мне больше не прикоснуться, и вырисовывает на ней пальцем сложные вензеля, должно быть выражающие его душевный разброд.
Я же возвращаюсь к своей законной жене, и мы с ней терпеливо ждем Наилу на лестнице.
* * *
Мне вспоминается другое кафе – это было ранней весной, в порту. Жан-Ми попросил меня испытать с ним вместе его новую яхту. Мы опробовали ее у Кошачьего Зуба, и в результате меня отрядили звонить продавцу, чтобы он срочно прибыл и на месте установил неисправность штурвала. Выйдя из телефонной будки, я прошел несколько шагов и застыл перед витриной «Уэлш-паба». В зале сидела Фабьена с крупным бородатым мужчиной – врачом, который наблюдал ее во время беременности. Обычно весьма флегматичный, он что-то оживленно говорил, разводя руками. Моя жена зачарованно, упоенно слушала, по временам восторженно ловила его руку или заливалась смехом, закрыв лицо ладонями, заказывала еще и еще анисового ликера с водой. Пока я стоял и глядел через стекло на эту пару, которую объединял развивающийся во чреве плод, одежда на мне почти высохла. Не знаю, сколько продлилось это созерцание, эта оторопь перед явлением новой, неведомой мне Фабьены, такой светящейся, безоглядно счастливой. В конце концов за мной пришел Жан-Ми и позвал помочь отбуксировать яхту, а когда маневр был окончен, Фабьены с доктором уже не было.
Я никогда не обмолвился о том, что видел их вместе. Но до шестого месяца беременности Фабьена бредила бегемотами, игуанами и китами. Время от времени по вечерам, купаясь в ванне, она сообщала мне, например, что кашалот может на одном вдохе нырять на глубину трех тысяч метров – это установлено с помощью гидролокатора. Я был очень рад за кашалота. Бегемот же, оказывается, мог пять минут бежать не дыша со скоростью двадцать километров в час по илистому дну реки благодаря обтекаемой, как корпус гоночной машины из «Формулы-1», морде. Она подписалась на какие-то специальные журналы. И твердо решила рожать под водой: статистика однозначно свидетельствовала, что это благоприятно отражается на ребенке и значительно уменьшает степень родового стресса.
Но за три месяца до срока доктор утонул в озере; нырнул и задохнулся. И увлечение кончилось. Не знаю, кто из нас – Фабьена или я – вспомнил об этом ее акушере-подводнике, сидя на пахнущей супом лестнице. Я уже не могу отличить, где ее мысли, а где мои собственные. Так или иначе, хоть она никогда ничего мне об этом не говорила, но первой потерей в ее жизни был именно он.
Наила вернулась одна, держа в одной руке шлем, в другой газеты. Фабьена встала ей навстречу. Вот уже час она вскакивала каждый раз, как на лестнице загорался свет. Наила посмотрела на нее без малейшего удивления.
– Они переехали, – вежливо сказала она, указывая на дверь напротив. – Могу вам дать их новый адрес.
– Я Фабьена Лормо, – ответила моя жена.
Наила замерла. Недоверчиво оглядела гостью, заметила прислоненную к перилам картину. И резко повернулась. Фабьена поймала ее уже на второй ступеньке.
– Да нет же, я не для того пришла, чтобы упрекать вас и выяснять отношения. Ревность – пустое чувство, на котором я не собираюсь зацикливаться. Мы с вами потеряли одного и того же человека… то есть скорее всего не одного и того же… Но кто еще сегодня может рассказать мне о нем? И с кем я могу о нем поговорить, кроме как… Я прошу у вас всего пять минут.
Наила возвращается, открывает дверь, пропускает Фабьену. Зажигает свет, уменьшает яркость и снимает куртку.
– Это он сказал вам про нас?
– Нет, – улыбается Фабьена, распаковывая картину. – Люди. Фотография, анонимное письмо… «Твой муж спит с арабкой». В таком духе…
– Я француженка, – твердо, со спокойным достоинством возразила Наила. – И никогда не сталкивалась в этом городе с расизмом.
– Потому что вы хороши собой. – Фабьена поставила незаконченный портрет на комод с выдвинутыми ящиками, из которых свисали рукава каких-то одежек. – Я подумала, что вам будет приятно иметь этот холст. Тем более что Жак в завещании оставил вам все картины, которые не заберут родственники.
Наила кусала губы и отворачивалась от портрета, как будто отстраняясь от своего изображения.
– Я очень сожалею, – сказала она.
– О чем?
– О том, что он упомянул меня в завещании. Это нехорошо по отношению к вам… Некрасиво…
– А я сталкивалась с расизмом, – оборвала Наилу Фабьена, пристально глядя на нее. – Вас это удивляет? Мои родители были тупые хамы, они видели, что я на них не похожа, но старались, как могли, заставить меня стать такой же. Свободой, достоинством, самоуважением я обязана Жаку. Так что никакого права в чем-либо упрекать его не имею – ни его, ни вас, Наила. Вы вели себя очень тактично, и не ваша вина, что Жаку в городе завидовали, а меня были рады-радешеньки унизить. Но я не намерена играть в эту гнусную игру. Жаку было с вами хорошо, а я его любила – вот и все, что я вижу.
Более того, он даже лучше относился ко мне, как бы искупая свою любовь к вам. Он был порядочным человеком.
– Я знаю.
– Я хотела бы, чтобы вы пришли на похороны.
– Почему?
– Из-за людей. Из-за анонимных писем. Я сейчас прошла через весь город с этой картиной под мышкой, чтобы все видели, что я иду к вам. Для нас обеих единственный способ защититься и отомстить – это быть вместе. Подружиться или, во всяком случае, сплотиться. Вы согласны?
Наила проглотила комок. Ее слегка оглушило. Меня тоже. Она предложила Фабьене присесть. Выпить. Угостила печеньем. Сообщила, чтобы моей жене не было неловко, что она находится на нейтральной территории: я никогда здесь не был.
– Вы его любили? Можете не отвечать.
Наила не ответила. Она зажгла палочку благовоний, налила по бокалу мартини, и обе стали пить, уставившись в электрокамин.
– Вы верующая, мадам Лормо?
– Честно говоря, не знаю. Я практикующая католичка: молюсь, грешу, исповедуюсь и причащаюсь. А еще я занимаюсь шведской гимнастикой. Когда молюсь, я верю. А когда смотрю на людей, сомневаюсь. Но ведь главное, кажется, раз в неделю посещать Бога в церкви?
– Не знаю. В моей религии очень трудно быть женщиной и сохранять веру. Похоже на такую игру, из которой выбываешь, как только сделаешь хоть одно движение. Я не выполняю никаких правил, но верю. Извините, у меня нет льда для мартини. Можете не пить. Что вы сделали для Жака?
– В каком смысле?
– Надо постирать его одежду в проточной воде. Все, что он носил… Это поможет его душе освободиться.
– Я постирала в машине, – извиняющимся тоном сказала Фабьена.
Наила развела руками, но ободряюще улыбнулась – обойдется и так.
– Надо дать ему время, – продолжала Наила. – Знаете, как начинается рамадан: на заре, когда глаз уже может отличать черную нить от белой. Примерно так же со смертью. Нужно сорок дней, чтобы во всем разобраться. И подготовиться к окончательному уходу. Можете отдать его вещи бедным, это хорошо, но оставьте две-три, которые он особенно любил. Не делайте больших перестановок, не меняйте то, к чему он привык… Чтобы у него остались ориентиры. Оставляйте свет и открытое окно там, где он спал… На случай, если он заблудится. И не плачьте о нем по ночам. Это ему повредит.
– Постараюсь, – пообещала Фабьена и встала, – вообще-то со мной это бывает чаще всего ближе к вечеру. – Как-то вдруг стало видно, до чего она устала. Одернув рукава, она прибавила: – Ну, я пойду. Если вам что-нибудь нужно…
Взгляд по сторонам пояснил, что она имела в виду все, о чем я мог позаботиться, от платы за жилье до мебели.
– Благодарю вас, я зарабатываю достаточно. Они попрощались за руку и немного помедлили.
– Можно я скажу вам одну вещь о Жаке, мадам Лормо?
–Да?
– Со мной в постели он всегда закрывал глаза.
Это неправда, но сказана она из самых добрых побуждений (хотя лично для меня любить Фабьену в теле Наилы значило бы обманывать дважды).
– И напрасно, – с ненаигранным восхищением ответила Фабьена.
С тем мы и ушли.
Не знаю и знать не хочу, что сделает Наила со своим неоконченным портретом. Почти наверняка он угодит в чулан или в подвал, а она так и будет спать с открытым окном. Мне до этого больше нет дела. Но то, что произошло между двумя моими возлюбленными, неоценимо важно. Впервые я горжусь этими своими параллельными связями, которые внезапно объединились. И сейчас для меня важнее всего, чтобы каждая из женщин чувствовала, что я остался ей верен.
* * *
За обедом они сидят вдвоем. Моего прибора нет, но перед моим местом машинально положили плетеную подставку. Люсьен молча ест суп, глядя в тарелку. Он недоволен, что Альфонс заехал за ним в школу на зеленом «ситроене» Одили: ее леопардовые чехлы, плюшевая собачка с болтающейся головой на заднем стекле и идиотские наклейки – это еще хуже, чем бедный фургончик Лормо. За два дня малыш как будто постарел, как может постареть мальчишка: уголки губ опустились, голова вжалась в плечи. Да, траурная повязка защитила его сегодня на переменках от насмешников и рэкетиров, его как сироту отпустили с физкультуры, но все равно – я чувствую – он обижен на меня за то, что меня нет. Обижен, потому что ему кажется, что все слишком быстро научились без меня обходиться. Фабьена после разговора с Наилой как-то успокоилась, ходит с мечтательной улыбкой и затуманенным взглядом. Еще позавчера она каждую минуту делала сыну замечания по поводу того, как он сидит, как держит вилку с ножом и насколько бесшумно ест, теперь же Люсьен взгромоздил на стол локти и хлюпает с каждой ложкой, а матери хоть бы что! Да еще Альфонс: сначала самозванно втерся в толпу ожидающих у школы родителей, потом, неизвестно по какому праву, взял его ранец, пригладил волосы, стал расспрашивать, как прошел день, что сказала учительница, какой столбик таблицы умножения и какое стихотворение задали на дом. И дошел до того, что предложил прийти почитать ему перед сном. Люсьен ледяным тоном, как разговаривают со слугами герои исторических фильмов, ответил спасибо, он не нуждается в том, чтобы кто-нибудь заменял ему отца.
Фабьена оставляет ложку в супе и рассматривает ноготь большого пальца правой руки, на котором откололась эмаль. Люсьен, испытующе глядя на нее, рыгает открытым ртом. Фабьена и ухом не ведет. Она во всех деталях представляет себе меня в объятиях Наилы, эта картина смущает ее, но заставляет томно улыбаться. И даже вгоняет в краску.
– Я рыгнул, – взывает Люсьен.
– Да-да, молодец, – шепчет она в забытьи. Обиженно выпятив губу, Люсьен хватает всей пятерней кусок хлеба и принимается крошить его в суп. Брызги летят во все стороны. Мария вносит второе и обалдело смотрит на это свинство.
– Можете идти спать, – сомнамбулически произносит Фабьена. Мария уносит супницу.
Люсьен молча встает из-за стола и идет следом за домашней работницей (мы приучили его не называть Марию прислугой). Фабьена удивлена, но не замечает, чем вызвана такая выходка. Мальчик расстроен, это нормально, надо бы подняться к нему поговорить. Но из комнаты Люсьена уже слышатся электронные трели и взрывы – разговор можно отложить. И Фабьена снова дает волю воображению.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29