Тело было в бешенстве. Оно злилось, что пахало весь день из последних сил, корячилось, а он, поганец, как всегда, обманул.
— Зачем тебе доза, придурок? Все равно скоро подохнешь. Сколько я таких видел!.. Вы, белые, слабаки. Тьфу, пустое место, дерьмо. — Джо поставил перед ним на пол миску с бобами в соусе и легонько пнул его ногой. — Только скажи завтра, что я взять твою дозу. Ломка есть легкий массаж, как мы тебя отделать. — Старый мекс говорил отрывочно, с трудом подыскивая слова и злясь на Германа за эти лингвистические мучения. Потом глянул еще раз на скрюченную у его ног фигурку и смягчился. — Ладно. Вот, пожуй, полегчает. — Порывшись в кожаном пестром мешочке, зацепленном за пояс, протянул ему какие-то сухие корочки, оказавшиеся тремя узенькими сушеными поганками.
Герман дрожащими руками поднес драгоценное подаяние к запекшимся губам и осторожно спрятал под язык, как сердечник — спасительный нитроглицерин. Но сколько бы он ни ласкал их, ни оглаживал языком, ни рассасывал, словно леденец, осторожно дробя нежную ткань зубами, облегчения не наступало. Разве что сам процесс остервенелого жевания немного успокоил и отвлек его. Умирающему от голода бросили со стола крошку. Эта маленькая золотая крошка стала прыгать перед ним по полу, как живая искрящаяся блошка, и нежно щекотать его глаза, нос, уши. Герман счастливо засмеялся, и золотая блошка ускакала. Он проследил за ней взглядом и увидел, что солнечная искорка вспрыгнула на подоконник. За окном шел снег. Большие белые хлопья падали с неба, застилая молочной белизной крыши соседних домов и голые ветки деревьев. Золотая блошка метнулась дальше, сквозь стекло, и скрылась за снежной пеленой. Герман задумчиво разглядывал пургу за окном. Отрывочные бессвязные воспоминания, как клочья стекловаты, носились в его воспаленном мозгу и кололи миллионом маленьких иголочек его израненное нутро. Так началась новая жизнь.
Потянулись дни тупого, бессмысленного рабства. Он бы покончил с собой, но для этого тоже нужны силы. Так прошел месяц, два, может, три или пять. Время и пространство давно потеряли свой цвет, вкус и протяженность. Однажды, разбирая машины, он подобрал отломанное ветровое зеркальце и поднес его к лицу, как обезьяна подносит заинтересовавший ее предмет. И долго вглядывался в бородатое, худое, с глубокими прорезями морщин лицо незнакомого злого старикашки с блеклыми, слезящимися глазами. Теперь он думал только о том, что еще один день прошел без дозы. Жизнь возвращалась. Тупая, безвкусная, черно-белая жизнь, плоская и бессмысленная, не отбрасывающая тени. Как грубо намалеванный задник в театре. Немая. Совершенно немая жизнь. Он словно оглох. В его раздавленный мир не проникал ни один звук. Герман даже не мог припомнить, что когда-то музыка заполняла его до краев.
Он еще не понимал, зачем нужно жить, но боль, невыносимая зубная боль во всем теле, уже отпустила, хотя и не ушла, а затаилась, как зверь. Злые твари потихоньку истаяли. Руки и кишки перестали дрожать, предметы уже не прыгали перед глазами, как взбесившиеся кузнечики, а мысли могли цепляться друг за друга, пока еще как калеки костылями.
Хуже всего было во сне. Там, в этих бесконечных лабиринтах небытия, он, как падишах, имел все. Возлежал на мягком шелковистом ложе в тенистом саду. На ветках раскидистых деревьев грациозные птицы покачивали своими переливающимися хвостами в такт легкому ветерку. А в руках он держал хрустальную стрекозу. Нет, не стрекозу, а шприц. Он делал легкое движение, спрыскивая из иглы пробную каплю, подносил драгоценную ношу к раскрытому сгибу руки, и в тот самый великий момент, когда тонкое жальце иглы должно было лизнуть изголодавшуюся вену, кто-то грубо тряс его за плечо, и он просыпался. В слезах, с бешено бьющимся сердцем. Не находя рядом никого. Это был его персональный соглядатай, его мучитель, смотритель райских садов, прогоняющий из этих светоносных кущ всякое ворье. Садист.
Однажды Герман наконец услышал. Он так удивился, что даже потрогал свои уши. Раньше он не задумывался, что эти мягкие оттопыренные тряпочки для чего-то нужны. Это была песня «Битлз» «Хей, Джу», которую мерзкий мексиканский Джо любил так, словно Маккартни написал ее специально в его честь. Джо крутанул ручку магнитолы, и песня, хрипя и ныряя среди помех, хлынула из динамиков старенького радиоприемника. Герман удивленно слушал эти незнакомые звуки и вдруг вспомнил все. Водопадом хлынули на него свежие и цветные воспоминания: концерт Маккартни в Окленде; консерваторский дворик; задумчивая сероглазая девушка с пепельной косой и тонким, вытянутым лицом испанской инфанты; без всякой причины продырявленный маминым шилом «Девятый вал» и родное, усталое лицо старика с благородной седой гривой. Он стоял как громом пораженный: «Господи, какая же я скотина! Спасибо тебе, что наказал меня так жестоко. Я клянусь, больше никогда, ни грамма, ни понюшки, ничего! Только дай мне вернуться, дай вырваться из этого ада. Господи, если ты есть на свете, помоги мне, идиоту».
Потом он отчетливо, хоть и пунктирно, вспомнил, как оказался на свалке, как мчались они с Флором по извилистой дороге. Как Флор вытаскивал его из машины, как заплетающимся языком о чем-то спорил с огромным мексом у каких-то сараев. Потом Флор наклонился к другу и прокричал: «Прости меня. Ты все равно скоро умрешь. Это хуже, чем больница, но лучше, чем тюрьма. Я не могу вешать на себя твои долги». Герман почти не слушал приятеля, он глупо улыбался и пребывал в приподнятом настроении. Золотые рыбки недавнего прихода скользили по краям его сознания и нежно щекотали внутренности. Он знал, что за подкладкой куртки у него спрятано сокровище. Чистейший кок с чистейшим «герычем». Он Гера, и тот гера. Они друзья. Вам и не снилось покачаться на таких качелях. Восторг — отрешенность. И снова восторг — отрешенность. Это для избранных.
Кто-то втащил Германа в сарай и бросил одного. Пленник змеей отполз в дальний угол, достал шприц и, лихорадочно перетягивая руку, даже засмеялся в предвкушении прихода. Вперед! Сто тысяч раз! Восторг отрешенность. И снова восторг — отрешенность. Вдруг посреди этого великолепия все наполнилось страшным гулом, словно на комнату спикировал гигантский реактивный истребитель. Ветхая стена сарая рассыпалась трухой, в пролом синхронно впрыгнули два стройных черных воина без лица и легко двинулись к распростертому на полу Герману. Ужас страшными судорогами прошел по телу несчастного, но оно ему уже не принадлежало. Один из грозных пришельцев скользнул к его ногам и сомкнул их железной хваткой своих черных ступней, а второй с черным копьем в руках ловко зажал голову Германа, наступив ему на волосы и не давая шелохнуться; он сосредоточенно примерился и замахнулся, метя огненным наконечником копья прямо в сердце этого маленького, никчемного человечишки. Но на самом пике этого смертоносного взмаха, когда держащая копье рука уже готова была грянуть вниз и вонзиться в сжатое ужасом бедное человеческое существо, мрачный посланец дрогнул, словно услышал чей-то приказ, нехотя отвел копье и переглянулся, хотя на их лицах не было глаз, с напарником. В ту же секунду оба отступили, повернулись и пружинистой походкой близнецов разом двинулись к пролому в стене и скрылись в кромешной тьме преисподней, так газанув на прощание, наверное, с досады, своим реактивным двигателем, что у Германа лопнули перепонки. С тех самых пор он и не мог услышать ни одного звука, кроме противной человеческой речи, мерзкого кваканья поганых двуногих придурков. В комнату вбежали обеспокоенные шумом мексы, но увидели только корчащегося в судорогах и бьющего ногами по полу изможденного, жилистого нарка. Даже пролом в стене ловко затянулся сам собой. Тот, кто прислал ему свою черную метку, был уже снова далеко.
Герман опустился среди жарких вонючих покрышек на колени и заплакал. Он вспомнил, что он человек, вспомнил, как его зовут. Смутно и томительно сделалось ему на душе.
Картина мира была еще не закончена. В ней, как в недособранной картонной мозаике, отсутствовали некоторые пазлы. Он начал приглядываться к другим труженикам свалки и даже попытался заговорить с ними, но мексиканцы держались обособленно и, кроме односложного «угу», в разговоры не вступали. Он стал прислушиваться, приноравливаться ко всем звукам вокруг, к шуму большого города за стенами свалки, к гулу самолетов в небе, к тягучему, порой похожему на песню испанскому говору вокруг. Английский здесь знал только Джо, который был старожилом свалки, ее ветераном, охранником и боссом.
По вечерам Герман стал выходить из барака, чтобы послушать радио, примостившись у открытых дверей сарайчика, где жил бригадир. То, что он услышал, потрясло его. На свете шел 1993 год от Рождества Христова. Он был в затмении, в плену у кока с герычем и в рабстве у свалки больше двух лет!
Об изменениях, происшедших с ним, быстро доложили какому-то неведомому начальству, и на свалку пожаловал старший бригадир — красивый, холеный молодой мексиканский джентльмен в белоснежной рубашке с короткими рукавами, светло-серых брюках и легких кожаных мокасинах. Он о чем-то лениво перебросился с Джо, подозвал Германа, спросил его, кто он и откуда, озадаченно почесал затылок и уехал. С этого дня его стали лучше кормить, и однажды Джо повел его под душ, вернее под шланг. Мылся ли он хоть раз за это время? Герман не мог припомнить. Сунутый ему в руки огрызок мыла вдруг страшно рассмешил его. Герман с таким наслаждением мылся и фыркал, что даже, не осознавая того, запел во весь голос от счастья. Его тело пело и играло, оно жадно дышало всеми открывшимися порами и звало к жизни. Остальные бросили работу и слушали его песню на неизвестном варварском языке, смеялись и показывали на него пальцем, как на диковинного зверя, который вдруг заголосил явно человеческим голосом: «Скажите девушки подружке ва-ашей, что я ночей не сплю, о ней мечта-а-ю. Что всех краса-а-виц она милей и кр-а-аше, давно хотел призн-а-аться ей, да слов я не наше-ел!»
— Марьячи! Марьячи!note 2 — радостно кричали свалочники и хлопали в ладоши. С тех пор молодые мексы стали часто с ним заговаривать на испанском, улыбаться, называть его сеньором марьячи и угощать самопальными сигаретами, в которых табак был перетерт с какой-то галлюциногенной травой или кактусами. Жить стало лучше, жить стало веселее. Ему выдали довольно чистые джинсы и майку, а на ноги мягкие плетеные сандалии. Язвы, натертые старыми кроссовками, начали потихоньку заживать.
А через три недели его перевели на новый бизнес. Теперь Герман жил где-то в пригороде Сан-Жозе в легких фанерных бараках, оставшихся от сезонных рабочих еще со времен Второй мировой войны. Это Гера вычитал на чудом сохранившейся табличке над притолокой в своем новом пристанище. У него были теперь своя койка с ситцевым синтепоновым тюфяком, покрывало, подушка и тумбочка, а также двухразовая мексиканская жратва и пара пачек самопального «Мальборо» в неделю. Появилась и роскошь — мыло, зубная щетка без пасты, расческа, тупая бритва и застиранная тряпица вместо полотенца. В бараке жили, кроме него, еще десять мексиканцев, ни один из которых не говорил по-английски. Германа они презирали и чурались. Вечерами много шумели, быстро приходили в ярость и лезли в драку, хватаясь за ножи, но до смертоубийства никогда не доходило.
Все они приезжали на левые заработки и страшно боялись попасться на глаза властям. Ели большей частью вареные куски кукурузного теста, обернутые кукурузным же листом и политые очень острым кетчупом. Работали день и ночь. Кто сколько продержится. У края поселка часто дежурила полицейская машина. О редких облавах мексы знали заранее и сдавали одного-двух из своих по жребию. Счастливчикам удавалось прожить нелегалами лет пять и вернуться домой состоятельными людьми, подняв из нищеты свои семьи. Других вездесущая служба эмиграции и натурализации рано или поздно вылавливала и депортировала на родину, но на смену выкинутым, как тараканы, лезли новые полчища мексов.
Лагерем заправлял приезжавший поглазеть на Германа красавчик Хуан, вернее сеньор Хуан. Певуче растягивая слова, он объяснил Герману:
— Хозяин оказал тебе огромное доверие. Войдешь в серьезное дело. Он заплатил за тебя очень большие деньги, и ты должен много работать, чтобы расплатиться.
— В Америке надо много, работать, — вяло согласился Герман.
— Тебя никто не спрашивает, белый урод, — вдруг вскинулся сеньор Хуан, — попробуешь сбежать — тебе конец!
Наутро в маленьком крытом грузовичке его вместе с двумя другими мексиканцами привезли оформлять внутренний дворик новенького, еще пахнущего краской коттеджа. С хозяевами, двумя пожилыми полнозадыми американцами в широких шортах и цветастых майках (двое из ларца, одинаковых с лица), ему было запрещено разговаривать. По заранее обговоренному с сеньором Хуаном плану они засыпали землей клумбы, посадили кусты и засеяли газон.
Потом с другой бригадой Герман отпиливал ветки в Марин-каунти, которыми обросли провода, тянущиеся вдоль поля для гольфа. Обрезки деревьев они тут же бросали в маленький ненасытный агрегат на колесах, моментально превращавший их в опилки. Герману нравилось работать с землей и деревьями. Он был как тяжелобольной, который делает первые шаги после чудесного выздоровления от смертельного недуга. Иногда на него наваливалась страшная тоска, и все тело исходило долгой мучительной тягой к зелью. Сердце начинало ныть и колотиться, и тогда было так худо, что хотелось встать на четвереньки и скулить, настолько было невмоготу. И никакие листья и кактусы не помогали. А когда удавалось этот пик перевалить, боль притуплялась, и следующие несколько дней он чувствовал себя несчастным и разбитым стариком. Ел и пил по привычке. Казалось, что в его мозгу выжжены целые участки, как бывают выжжены весной пригорки со старой прошлогодней травой, и эти участки мозга не реагировали ни на радость, ни на свет, ни на любовь. Как-то в барачном городке появился старый Джо — проведать приехавшую родню, пятиюродных братьев троюродного дедушки по материнской линии. Увидев сидящего на ступеньках Германа, он подошел ближе:
— Слушай, марьячи, ты счастливчик. Я слышу, хозяин тебя завтра опять повысит. О том, что ты у меня видишь — ни слова. (А что он мог такое видеть?) Я тебя из-под земли достану! — Джо сделал зверское лицо и злые глаза, словно в дурацкой детской игре. — Ты мне должник до конца жизни: я тебя с иглы снял.
Герман еще не совсем преодолел апатию и внутреннюю безжизненность, поэтому отнесся к новости о своем повышении и к угрозам старого Джо совершенно спокойно, тем более что он уже знал, что мексиканцы не в ладах со временем и их «завтра» (манана) могло значить что угодно, вплоть до «когда-нибудь». Во многом он продолжал еще жить, как робот, стараясь не задумываться о будущем, и новую работу воспринял, как солдат-смертник из штрафбата выслушивает команду идти в очередную атаку. В общем-то его и брали как смертника. При любых осложнениях его просто сдавали полиции в жертву, как самую негодную пешку.
Неведомые хозяева зарегистрировали очень дорогой платный телефон эротических услуг, купили Гериной бригаде форму разносчиков пиццы и выдали мотороллеры с пустыми коробками из-под пицц на багажнике. Прикинувшись доставщиками пицц по вызову, они разъезжали по крупным компаниям, пытаясь всучить ничего не подозревающим сотрудникам свою стряпню, а когда те отказывались, мошенники извинялись за ошибку и просили разрешения позвонить на свою фирму и уточнить адрес. Звонили на свой платный телефон, якобы уточняли заказ, снова извинялись и уезжали. Все очень культурно. В общем балансе затрат фирмы один короткий, хоть и дорогой, звонок никогда не проверялся, а совершенно чистые деньги падали на счет культурной мексиканской мафии.
Первый выезд в город потряс его. Он снова увидел оживленные городские улицы, яхты на заливах, океанский прибой, орлов, парящих над горами Калифорнии. Впервые за долгое время он был счастлив, бездумно и просто. Жизнь возвращалась к нему по капле. Только через месяц ему пришла в голову простая мысль, что он может набрать не номер сексуслуг по телефону, а вообще любой номер, например московский.
Набрать номер. Кому? Но пальцы уже сами, вслепую, выстукивали на клавишах ее знакомый номер. Не соединило. Еще раз. Длинные гудки… и заспанный любимый голос: «Алло! Алло!» Гера бросил трубку. «Господи! Там же сейчас ночь».
Теперь он возвращался не в бараки на окраине Сан-Жозе, а во вполне пристойную дыру в Окленде, в легкие домики с комнатами на шестерых. Все его подельники пусть и плохо, но изъяснялись по-английски, хотя с ним, как с чужаком, неохотно. Герман узнал также, что некоторые из мексов считают Калифорнию своей землей, а америкосов оккупантами, потому что, оказывается, эта часть Америки входила в состав Мексики и перешла к Штатам только в середине 19 века после долгой кровопролитной войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
— Зачем тебе доза, придурок? Все равно скоро подохнешь. Сколько я таких видел!.. Вы, белые, слабаки. Тьфу, пустое место, дерьмо. — Джо поставил перед ним на пол миску с бобами в соусе и легонько пнул его ногой. — Только скажи завтра, что я взять твою дозу. Ломка есть легкий массаж, как мы тебя отделать. — Старый мекс говорил отрывочно, с трудом подыскивая слова и злясь на Германа за эти лингвистические мучения. Потом глянул еще раз на скрюченную у его ног фигурку и смягчился. — Ладно. Вот, пожуй, полегчает. — Порывшись в кожаном пестром мешочке, зацепленном за пояс, протянул ему какие-то сухие корочки, оказавшиеся тремя узенькими сушеными поганками.
Герман дрожащими руками поднес драгоценное подаяние к запекшимся губам и осторожно спрятал под язык, как сердечник — спасительный нитроглицерин. Но сколько бы он ни ласкал их, ни оглаживал языком, ни рассасывал, словно леденец, осторожно дробя нежную ткань зубами, облегчения не наступало. Разве что сам процесс остервенелого жевания немного успокоил и отвлек его. Умирающему от голода бросили со стола крошку. Эта маленькая золотая крошка стала прыгать перед ним по полу, как живая искрящаяся блошка, и нежно щекотать его глаза, нос, уши. Герман счастливо засмеялся, и золотая блошка ускакала. Он проследил за ней взглядом и увидел, что солнечная искорка вспрыгнула на подоконник. За окном шел снег. Большие белые хлопья падали с неба, застилая молочной белизной крыши соседних домов и голые ветки деревьев. Золотая блошка метнулась дальше, сквозь стекло, и скрылась за снежной пеленой. Герман задумчиво разглядывал пургу за окном. Отрывочные бессвязные воспоминания, как клочья стекловаты, носились в его воспаленном мозгу и кололи миллионом маленьких иголочек его израненное нутро. Так началась новая жизнь.
Потянулись дни тупого, бессмысленного рабства. Он бы покончил с собой, но для этого тоже нужны силы. Так прошел месяц, два, может, три или пять. Время и пространство давно потеряли свой цвет, вкус и протяженность. Однажды, разбирая машины, он подобрал отломанное ветровое зеркальце и поднес его к лицу, как обезьяна подносит заинтересовавший ее предмет. И долго вглядывался в бородатое, худое, с глубокими прорезями морщин лицо незнакомого злого старикашки с блеклыми, слезящимися глазами. Теперь он думал только о том, что еще один день прошел без дозы. Жизнь возвращалась. Тупая, безвкусная, черно-белая жизнь, плоская и бессмысленная, не отбрасывающая тени. Как грубо намалеванный задник в театре. Немая. Совершенно немая жизнь. Он словно оглох. В его раздавленный мир не проникал ни один звук. Герман даже не мог припомнить, что когда-то музыка заполняла его до краев.
Он еще не понимал, зачем нужно жить, но боль, невыносимая зубная боль во всем теле, уже отпустила, хотя и не ушла, а затаилась, как зверь. Злые твари потихоньку истаяли. Руки и кишки перестали дрожать, предметы уже не прыгали перед глазами, как взбесившиеся кузнечики, а мысли могли цепляться друг за друга, пока еще как калеки костылями.
Хуже всего было во сне. Там, в этих бесконечных лабиринтах небытия, он, как падишах, имел все. Возлежал на мягком шелковистом ложе в тенистом саду. На ветках раскидистых деревьев грациозные птицы покачивали своими переливающимися хвостами в такт легкому ветерку. А в руках он держал хрустальную стрекозу. Нет, не стрекозу, а шприц. Он делал легкое движение, спрыскивая из иглы пробную каплю, подносил драгоценную ношу к раскрытому сгибу руки, и в тот самый великий момент, когда тонкое жальце иглы должно было лизнуть изголодавшуюся вену, кто-то грубо тряс его за плечо, и он просыпался. В слезах, с бешено бьющимся сердцем. Не находя рядом никого. Это был его персональный соглядатай, его мучитель, смотритель райских садов, прогоняющий из этих светоносных кущ всякое ворье. Садист.
Однажды Герман наконец услышал. Он так удивился, что даже потрогал свои уши. Раньше он не задумывался, что эти мягкие оттопыренные тряпочки для чего-то нужны. Это была песня «Битлз» «Хей, Джу», которую мерзкий мексиканский Джо любил так, словно Маккартни написал ее специально в его честь. Джо крутанул ручку магнитолы, и песня, хрипя и ныряя среди помех, хлынула из динамиков старенького радиоприемника. Герман удивленно слушал эти незнакомые звуки и вдруг вспомнил все. Водопадом хлынули на него свежие и цветные воспоминания: концерт Маккартни в Окленде; консерваторский дворик; задумчивая сероглазая девушка с пепельной косой и тонким, вытянутым лицом испанской инфанты; без всякой причины продырявленный маминым шилом «Девятый вал» и родное, усталое лицо старика с благородной седой гривой. Он стоял как громом пораженный: «Господи, какая же я скотина! Спасибо тебе, что наказал меня так жестоко. Я клянусь, больше никогда, ни грамма, ни понюшки, ничего! Только дай мне вернуться, дай вырваться из этого ада. Господи, если ты есть на свете, помоги мне, идиоту».
Потом он отчетливо, хоть и пунктирно, вспомнил, как оказался на свалке, как мчались они с Флором по извилистой дороге. Как Флор вытаскивал его из машины, как заплетающимся языком о чем-то спорил с огромным мексом у каких-то сараев. Потом Флор наклонился к другу и прокричал: «Прости меня. Ты все равно скоро умрешь. Это хуже, чем больница, но лучше, чем тюрьма. Я не могу вешать на себя твои долги». Герман почти не слушал приятеля, он глупо улыбался и пребывал в приподнятом настроении. Золотые рыбки недавнего прихода скользили по краям его сознания и нежно щекотали внутренности. Он знал, что за подкладкой куртки у него спрятано сокровище. Чистейший кок с чистейшим «герычем». Он Гера, и тот гера. Они друзья. Вам и не снилось покачаться на таких качелях. Восторг — отрешенность. И снова восторг — отрешенность. Это для избранных.
Кто-то втащил Германа в сарай и бросил одного. Пленник змеей отполз в дальний угол, достал шприц и, лихорадочно перетягивая руку, даже засмеялся в предвкушении прихода. Вперед! Сто тысяч раз! Восторг отрешенность. И снова восторг — отрешенность. Вдруг посреди этого великолепия все наполнилось страшным гулом, словно на комнату спикировал гигантский реактивный истребитель. Ветхая стена сарая рассыпалась трухой, в пролом синхронно впрыгнули два стройных черных воина без лица и легко двинулись к распростертому на полу Герману. Ужас страшными судорогами прошел по телу несчастного, но оно ему уже не принадлежало. Один из грозных пришельцев скользнул к его ногам и сомкнул их железной хваткой своих черных ступней, а второй с черным копьем в руках ловко зажал голову Германа, наступив ему на волосы и не давая шелохнуться; он сосредоточенно примерился и замахнулся, метя огненным наконечником копья прямо в сердце этого маленького, никчемного человечишки. Но на самом пике этого смертоносного взмаха, когда держащая копье рука уже готова была грянуть вниз и вонзиться в сжатое ужасом бедное человеческое существо, мрачный посланец дрогнул, словно услышал чей-то приказ, нехотя отвел копье и переглянулся, хотя на их лицах не было глаз, с напарником. В ту же секунду оба отступили, повернулись и пружинистой походкой близнецов разом двинулись к пролому в стене и скрылись в кромешной тьме преисподней, так газанув на прощание, наверное, с досады, своим реактивным двигателем, что у Германа лопнули перепонки. С тех самых пор он и не мог услышать ни одного звука, кроме противной человеческой речи, мерзкого кваканья поганых двуногих придурков. В комнату вбежали обеспокоенные шумом мексы, но увидели только корчащегося в судорогах и бьющего ногами по полу изможденного, жилистого нарка. Даже пролом в стене ловко затянулся сам собой. Тот, кто прислал ему свою черную метку, был уже снова далеко.
Герман опустился среди жарких вонючих покрышек на колени и заплакал. Он вспомнил, что он человек, вспомнил, как его зовут. Смутно и томительно сделалось ему на душе.
Картина мира была еще не закончена. В ней, как в недособранной картонной мозаике, отсутствовали некоторые пазлы. Он начал приглядываться к другим труженикам свалки и даже попытался заговорить с ними, но мексиканцы держались обособленно и, кроме односложного «угу», в разговоры не вступали. Он стал прислушиваться, приноравливаться ко всем звукам вокруг, к шуму большого города за стенами свалки, к гулу самолетов в небе, к тягучему, порой похожему на песню испанскому говору вокруг. Английский здесь знал только Джо, который был старожилом свалки, ее ветераном, охранником и боссом.
По вечерам Герман стал выходить из барака, чтобы послушать радио, примостившись у открытых дверей сарайчика, где жил бригадир. То, что он услышал, потрясло его. На свете шел 1993 год от Рождества Христова. Он был в затмении, в плену у кока с герычем и в рабстве у свалки больше двух лет!
Об изменениях, происшедших с ним, быстро доложили какому-то неведомому начальству, и на свалку пожаловал старший бригадир — красивый, холеный молодой мексиканский джентльмен в белоснежной рубашке с короткими рукавами, светло-серых брюках и легких кожаных мокасинах. Он о чем-то лениво перебросился с Джо, подозвал Германа, спросил его, кто он и откуда, озадаченно почесал затылок и уехал. С этого дня его стали лучше кормить, и однажды Джо повел его под душ, вернее под шланг. Мылся ли он хоть раз за это время? Герман не мог припомнить. Сунутый ему в руки огрызок мыла вдруг страшно рассмешил его. Герман с таким наслаждением мылся и фыркал, что даже, не осознавая того, запел во весь голос от счастья. Его тело пело и играло, оно жадно дышало всеми открывшимися порами и звало к жизни. Остальные бросили работу и слушали его песню на неизвестном варварском языке, смеялись и показывали на него пальцем, как на диковинного зверя, который вдруг заголосил явно человеческим голосом: «Скажите девушки подружке ва-ашей, что я ночей не сплю, о ней мечта-а-ю. Что всех краса-а-виц она милей и кр-а-аше, давно хотел призн-а-аться ей, да слов я не наше-ел!»
— Марьячи! Марьячи!note 2 — радостно кричали свалочники и хлопали в ладоши. С тех пор молодые мексы стали часто с ним заговаривать на испанском, улыбаться, называть его сеньором марьячи и угощать самопальными сигаретами, в которых табак был перетерт с какой-то галлюциногенной травой или кактусами. Жить стало лучше, жить стало веселее. Ему выдали довольно чистые джинсы и майку, а на ноги мягкие плетеные сандалии. Язвы, натертые старыми кроссовками, начали потихоньку заживать.
А через три недели его перевели на новый бизнес. Теперь Герман жил где-то в пригороде Сан-Жозе в легких фанерных бараках, оставшихся от сезонных рабочих еще со времен Второй мировой войны. Это Гера вычитал на чудом сохранившейся табличке над притолокой в своем новом пристанище. У него были теперь своя койка с ситцевым синтепоновым тюфяком, покрывало, подушка и тумбочка, а также двухразовая мексиканская жратва и пара пачек самопального «Мальборо» в неделю. Появилась и роскошь — мыло, зубная щетка без пасты, расческа, тупая бритва и застиранная тряпица вместо полотенца. В бараке жили, кроме него, еще десять мексиканцев, ни один из которых не говорил по-английски. Германа они презирали и чурались. Вечерами много шумели, быстро приходили в ярость и лезли в драку, хватаясь за ножи, но до смертоубийства никогда не доходило.
Все они приезжали на левые заработки и страшно боялись попасться на глаза властям. Ели большей частью вареные куски кукурузного теста, обернутые кукурузным же листом и политые очень острым кетчупом. Работали день и ночь. Кто сколько продержится. У края поселка часто дежурила полицейская машина. О редких облавах мексы знали заранее и сдавали одного-двух из своих по жребию. Счастливчикам удавалось прожить нелегалами лет пять и вернуться домой состоятельными людьми, подняв из нищеты свои семьи. Других вездесущая служба эмиграции и натурализации рано или поздно вылавливала и депортировала на родину, но на смену выкинутым, как тараканы, лезли новые полчища мексов.
Лагерем заправлял приезжавший поглазеть на Германа красавчик Хуан, вернее сеньор Хуан. Певуче растягивая слова, он объяснил Герману:
— Хозяин оказал тебе огромное доверие. Войдешь в серьезное дело. Он заплатил за тебя очень большие деньги, и ты должен много работать, чтобы расплатиться.
— В Америке надо много, работать, — вяло согласился Герман.
— Тебя никто не спрашивает, белый урод, — вдруг вскинулся сеньор Хуан, — попробуешь сбежать — тебе конец!
Наутро в маленьком крытом грузовичке его вместе с двумя другими мексиканцами привезли оформлять внутренний дворик новенького, еще пахнущего краской коттеджа. С хозяевами, двумя пожилыми полнозадыми американцами в широких шортах и цветастых майках (двое из ларца, одинаковых с лица), ему было запрещено разговаривать. По заранее обговоренному с сеньором Хуаном плану они засыпали землей клумбы, посадили кусты и засеяли газон.
Потом с другой бригадой Герман отпиливал ветки в Марин-каунти, которыми обросли провода, тянущиеся вдоль поля для гольфа. Обрезки деревьев они тут же бросали в маленький ненасытный агрегат на колесах, моментально превращавший их в опилки. Герману нравилось работать с землей и деревьями. Он был как тяжелобольной, который делает первые шаги после чудесного выздоровления от смертельного недуга. Иногда на него наваливалась страшная тоска, и все тело исходило долгой мучительной тягой к зелью. Сердце начинало ныть и колотиться, и тогда было так худо, что хотелось встать на четвереньки и скулить, настолько было невмоготу. И никакие листья и кактусы не помогали. А когда удавалось этот пик перевалить, боль притуплялась, и следующие несколько дней он чувствовал себя несчастным и разбитым стариком. Ел и пил по привычке. Казалось, что в его мозгу выжжены целые участки, как бывают выжжены весной пригорки со старой прошлогодней травой, и эти участки мозга не реагировали ни на радость, ни на свет, ни на любовь. Как-то в барачном городке появился старый Джо — проведать приехавшую родню, пятиюродных братьев троюродного дедушки по материнской линии. Увидев сидящего на ступеньках Германа, он подошел ближе:
— Слушай, марьячи, ты счастливчик. Я слышу, хозяин тебя завтра опять повысит. О том, что ты у меня видишь — ни слова. (А что он мог такое видеть?) Я тебя из-под земли достану! — Джо сделал зверское лицо и злые глаза, словно в дурацкой детской игре. — Ты мне должник до конца жизни: я тебя с иглы снял.
Герман еще не совсем преодолел апатию и внутреннюю безжизненность, поэтому отнесся к новости о своем повышении и к угрозам старого Джо совершенно спокойно, тем более что он уже знал, что мексиканцы не в ладах со временем и их «завтра» (манана) могло значить что угодно, вплоть до «когда-нибудь». Во многом он продолжал еще жить, как робот, стараясь не задумываться о будущем, и новую работу воспринял, как солдат-смертник из штрафбата выслушивает команду идти в очередную атаку. В общем-то его и брали как смертника. При любых осложнениях его просто сдавали полиции в жертву, как самую негодную пешку.
Неведомые хозяева зарегистрировали очень дорогой платный телефон эротических услуг, купили Гериной бригаде форму разносчиков пиццы и выдали мотороллеры с пустыми коробками из-под пицц на багажнике. Прикинувшись доставщиками пицц по вызову, они разъезжали по крупным компаниям, пытаясь всучить ничего не подозревающим сотрудникам свою стряпню, а когда те отказывались, мошенники извинялись за ошибку и просили разрешения позвонить на свою фирму и уточнить адрес. Звонили на свой платный телефон, якобы уточняли заказ, снова извинялись и уезжали. Все очень культурно. В общем балансе затрат фирмы один короткий, хоть и дорогой, звонок никогда не проверялся, а совершенно чистые деньги падали на счет культурной мексиканской мафии.
Первый выезд в город потряс его. Он снова увидел оживленные городские улицы, яхты на заливах, океанский прибой, орлов, парящих над горами Калифорнии. Впервые за долгое время он был счастлив, бездумно и просто. Жизнь возвращалась к нему по капле. Только через месяц ему пришла в голову простая мысль, что он может набрать не номер сексуслуг по телефону, а вообще любой номер, например московский.
Набрать номер. Кому? Но пальцы уже сами, вслепую, выстукивали на клавишах ее знакомый номер. Не соединило. Еще раз. Длинные гудки… и заспанный любимый голос: «Алло! Алло!» Гера бросил трубку. «Господи! Там же сейчас ночь».
Теперь он возвращался не в бараки на окраине Сан-Жозе, а во вполне пристойную дыру в Окленде, в легкие домики с комнатами на шестерых. Все его подельники пусть и плохо, но изъяснялись по-английски, хотя с ним, как с чужаком, неохотно. Герман узнал также, что некоторые из мексов считают Калифорнию своей землей, а америкосов оккупантами, потому что, оказывается, эта часть Америки входила в состав Мексики и перешла к Штатам только в середине 19 века после долгой кровопролитной войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31