Но нет, это Нью-Йорк, это все еще Нью-Йорк тянется пощекотать наши сердца своими толстыми сильными пальцами. Злостно нарушая все предупреждения, я встал и теннисным мячиком упрыгал в хвост, к сортиру.
Я никогда еще не чувствовал себя настолько пустым, как когда гарцевал на этом толчке, свесив подбородок в раковину. Сто кило? Да во мне и ста грамм не наберется. Я мертвый зуб на едком шипунке. Все что у меня есть рвется на свободу, рушится вслед пластмассовым стаканчикам, хобцам и объедкам авиапищи, вслед спешке, страху и пресеченному наведению, падает в погоду и черноту Атлантики... Самолет наконец перестало колотить. Меня тоже. Снова прозвучал голос пилота. Глотая слезы, я тоже пересчитал травмы и потери, подвел итог ущербу. У пилота свои проблемы — а у кого их нет? Пусть вгонит этот гроб хоть в Северный полюс, мне-то что. Вверху и слева опять полыхала боль. При помощи боли природа сообщает нам: что-то не так. Боль повторяет это снова и снова, хотя мы давно уже усвоили сообщение. Зуб мертв, сообщили мне, — ему уже ничего не светит. Зуб мертв, но я-то еще жив. И зазвучало второе сообщение. Деваться было некуда, пришлось выслушать.
— Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что... Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э... уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание.
Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают.
* * *
К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро — лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий.
— Ну да, ну да, — проговорил я. — Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что.
— Все отменяется.
— Угу. А откуда ты знаешь?
— К этому же все и шло. Разве не понятно?
Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, — Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»...
— Зачем? — спросил я. — Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами — ну точно запомнил бы.
Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил:
— Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали.
— Серьезно? Тогда же это бессмысленно.
— Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу — что, много мотивировки увидите?
— Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня?
— Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени.
— А что такое с именем?
— Имя — это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится.
— Вы-то можете смеяться, — сказал я. — Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину.
— Ятак ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите — забирайте.
— Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще.
— Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие.
Я смотрел на него, пока он не сказал:
— Это все актеры.
Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба — какая, черт побери, силища! — торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать... Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый».
Вы, кстати, заметили, как громко стали сейчас говорить в закусочных и в кино, как бездари, барабанщики, свистуны со свистульками, соперничающие транзисторы сотрясают отлогие задние садики, как на автобусных остановках под призраками облаков видишь и слышишь язык знаков и проклятия высокой сексуальной драмы, как вообще жизнь переместилась на улицу? А в кабаках морщатся старожилы, и пиво льется рекой. Мы говорим громче, чтобы нас услышали. Скоро все мы станем крикунами.
На нас влияет телевидение. Кино тоже. Как именно, мы пока не уверены. Но мы ждем и считаем симптомы. Все знают, что с реализмом есть проблема. Некоторые считают, будто телевидение реально. А как же тогда реальность? Каждому подавай, каждый требует ярких персонажей, личную мыльную оперу, уличный театр, каждому вынь да положь хоть немного искусства в жизни... Наша жизнь тяготеет к системе, к художественной целостности, и мы хотим выявить эту систему — правда, телепаемся лишь во всех подробностях, с ключами, банными приспособлениями, кофейными чашками, ящиком рубашек, чековыми книжками, бельем, прической, карнизами, гарантией на холодильник, шариковыми ручками, пуговицами, деньгами...
Я ищу деньги. Ищу не покладая рук. Дайте мне немного денег. Ну же, ну. Прочь колебания. «На, бери»... Сегодня утром я попытался обналичить чек. Все шло без сучка, без задоринки до самой последней минуты, когда телка влепила отказ, всего-то раз мотнула головой над частоколом. Я перерыл всю квартиру. Я ожидал найти мятые фунты в старых теннисных шортах, пятерки в карманах джинсов, десятки под диванной подушкой, двадцатки в баночке на полке. Итого я нашел девяносто пять пенсов. За рулем нервно взбрыкивающего «фиаско» (бензин почти на нуле) я подъехал в Сохо к Лайнексу и Карбюртону. Не знаю уж, что день грядущий мне готовит, но дабы защититься от этого, мне позарез нужны деньги. Иначе в любой момент сверху спланирует какое-нибудь финансовое божество и зубами выдерет из моей шевелюры очередной клок. Я зашел в берлогу к Терри Лайнексу и сказал:
— Гони выходное пособие. Где мои пятьдесят кусков?
Терри обещал, что мне причитается сумма «наполовину шестизначная». И Терри сдержал свое слово. Ему, кстати, тоже было о чем беспокоиться. Объясняя ситуацию, он извел на меня бутылку скотча. Налоговая проверка, замораживание счетов — я толком и не въехал, что там и как. Мы пожали руки. Он выписал мне чек, датированный сильно задним числом. Терри обещал, что выплата будет наполовину шестизначной. Так оно и было. Сумма оказалась трехзначной. Сто двадцать пять фунтов.
Через час я пил прошлогоднее шерри-бренди на кухне у Алека Ллуэллина. Мы сидели, ссутулившись, как картежники, за квадратным столом. Ритуал многократно отработанный. Мы почти не говорили, говорить было почти и не о чем. Алек Ллуэллин должен мне несколько тысяч фунтов. Ну что сказать? Деньгами тут и не пахло, это я сразу понял. Только красные деньги, минус-деньги. Я ничего про это не сказал. Но он и так понял. От его острого чувственного лица мало что оставалось, но старый радар функционировал по-прежнему. Алек знал, зачем я пришел, и он меня боялся.
Это последний страх, который мне удастся ему внушить; дальше явно не светит. Я откинулся на спинку. Атмосфера, к моей радости, сгущалась.
Вы, наверно, теряетесь в догадках, как я покинул Нью-Йорк. Я тоже, в некотором смысле, теряюсь. Вы, наверно, ломаете голову, кто купил мне билет. Мартина? Нет. Увы, нет, не Мартина.
«Эртрак» без затей выгрузил нас в здании аэровокзала в полпервого ночи. Имела место картина маслом (кисти неизвестного художника двадцатого века — без вариантов, двадцатого): всепланетная паника, фоторепортеры, люди с папками и бэджами, истошное горе беженцев. Позаботилась ли народная авиалиния о других билетах для своего народа? Хрена лысого. В качестве компенсации нам выдали талоны на лимонад и карточки на пончики. В любом случае я был уже готов хлопнуться с копыт долой, как вдруг увидел — кого бы вы думали? Беспорядочное мельтешение разрезал человек и атомоход Биг-Бруно, в кильватер за ним пристроился Хоррис Толчок. Вот и славно. Берите меня, подумал я, сдаюсь. Но я опять сорвался в бега, увиливая от Бруно, Хорриса, полиции денег, увиливая от всей Америки... На ночь я затихарился в сортире павильона «Пак-эр». Каждые несколько секунд я слабо икал и ждал очередной подлянки от своего зуба. Там был автомат, торгующий аспирином, прямо в туалете. Но у меня не было монет. Ни единой. Если бы я мог покончить с собой тогда ночью, то обязательно покончил бы. Но самоубийство, как и аспирин, как и все остальное, стоит денег, а денег у меня не было. Накладная штука самоубийство, если вы, конечно, не настоящий герой. Я пробовал глотать мартинины таблетки. Желудок отказывался их удерживать. И ни капли бухла, чтобы запить. Часам к пяти утра я достиг точки, когда стал искренне сострадать бедному зубу, который, в конце концов, испытывал смертные муки, погибал во цвете лет насильственной смертью от своей руки.
В восемь я позвонил в «Бартлби», коллектом. Самое трудное было уговорить дежурную поступиться принципами компании и принять мой звонок. Селина Стрит приехала в аэропорт немедленно; настоящая героиня. Она забрала меня из «Бритиш альбигойца» (павильон прибытия — мне казалось, там безопаснее), с ветерком умыкнула на завтрак в «Уэлкам-ин» близ «Ла Гардии». Ей достаточно было взглянуть на меня, и она все поняла. И восхитилась. Не сводя глаз с едва прикрытой сарафанчиком умопомрачительно подрагивающей крепкой попки, я нырнул вслед за Селиной в полумрак гостиничной забегаловки. Горечи я не испытывал. Кто, я?
— Вчера, с Мартиной, — произнес я, извлекая кабачковые, арбузные дольки и сельдерей из первой «кровавой мэри». — Это же была подстава, верно. Ты меня подставила.
— Да, — ответила она. — Извини.
— Но как?
— Очень просто.
Это действительно было очень просто. Мартина и Осси договорились встретиться в полчетвертого в его номере. Чисто деловая встреча. Селина же сказала ему, что якобы звонила Мартина и просила об отсрочке. Потом она отправила Осси на встречу с его адвокатами и позвонила мне. Мартина, как всегда, была пунктуальна. Мартина очень пунктуальна. Это все знают.
— Но зачем?
Как это для нее типично, подумал я. Подстава элементарная, но сыграно было грандиозно... Нет, не грандиозно. Строго в рамках необходимого. В рамках порнографии. Всего-то и надо было, что показать мне ее Восьмую авеню, средоточие мягкой эротики. Остальное я сделал сам.
— Прикольное занятие — парить людям мозги, — сказала она и закурила, что делала редко. — Тебе не понять, ты с этого не прикалываешься. У тебя к этому никаких способностей. Если ты врешь, получается даже не смешно. Но как мы с Осси прикалывались, когда вас сводили. Ловко, а? Иначе пришлось бы следить за вами по отдельности. Он был просто в ужасе, как все в итоге повернулось. Мы оба были в ужасе.
— Но каждый по-своему.
Официанток в этой темной пещере заставили втиснуться в бордельный прикид— наколки, чулки, опять двадцать пять. Явно не обошлось без маркетингового исследования, показавшего, что это самый распространенный мужской фетиш. Еще они все время говорили «добрый день», «приятного аппетита» и «пожалуйста, пожалуйста». Все думают, что это обычная американская придурь, врожденное обаяние. Бред собачий. Это политика компании, только и всего. Их специально учат. Программируют. Короче, все дело опять же в деньгах. Ненавижу. Домой хочу.
— И, сэр, десерт? После бифштекса?
— Спасибо, но я...
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Лучше просто бренди.
— Полегче, — сказала Селина.
— А ты меня любила? Наверно, должна была быть какая-то любовь, хоть чуть-чуть, чтобы так.
— Не обязательно. Можно и прикола ради, а меня хлебом не корми, дай только... — Она пожала плечами, не безразлично, а скорее воинственно. — Не могу же я допустить, чтобы ты был счастлив с кем-то еще. Тем более с ней. Да и вообще, что она в тебе нашла?
— Не в курсе.
— Извини. Это было жестоко. А ты был бы с нею счастлив?
— Не в курсе.
Потом она сказала еще что-то... то, что я не в силах воспроизвести, по крайней мере, пока. Я быстро тонул во всей этой лжи, прямоте и темноте. Селина абонировала номер и отвела меня туда за ручку, словно маленького мальчика. Не исключено, что я попытался склонить ее к какому-то совместному акту утешения или мести — секс, битье, плач, изнасилование, точно не помню, да и какая, собственно, разница. Я рухнул на матрас и отрубился уже на втором такте пружинного скрипа.
Так я и вернулся домой. Когда я встал, оказалось, что прошло полтора дня, прошло мимо; еще выяснилось, что Селина заплатила по счету и оставила мне денег на билет из брони, плюс, умница моя, тридцать баксов на бухло. В «Джей-Эф-Кей» никто больше за мной не гонялся, отбой тревоги. Я полетел «Транс-американ», как и все. Одна железная труба доставила меня из «Кеннеди» в Англию, другая — из Хитроу в Квинсуэй, и, поднявшись по эскалатору, я ощутил на лице плотоядное дыхание лондонского утра. У парадной, с пакетом молока и газетой, меня поджидал Мартин Эмис.
И вот я дома. Дома, но все еще в бегах.
— До меня вдруг дошла одна очевидная вещь, — с удовольствием и некоторой тревогой произнес Алек Ллуэллин. — Вот ты сидишь тут, как воды в рот набрал, и пот градом. За деньгами своими пришел. Тебе нужны твои деньги. Допустим. Денег у меня ни гроша, но допустим. И тут я спрашиваю себя: а зачем тебе деньги?
Я закашлялся и наконец ответил:
— Да хрен с ними, с деньгами. Отдашь как-нибудь при случае. Давай, рассказывай, у тебя-то что и как.
— Что и как у меня. Ладно. Ну-ка, посмотрим, что и как у меня. Я сижу дома. Три недели уже во рту ни капли. Погудел как следует, когда только из тюряги выбрался, и все. Тем, что сижу здесь, я нарушаю, наверно, добрую дюжину судебных запретов. Стоит мне только вскрыть банку сидра или слишком долго задержаться в ванной, или не удовлетворить ее ночью — она может набрать три девятки, и я снова за решеткой... Не пойми меня неправильно, я в диком восторге от того, что сижу здесь. Япытаюсь найти работу, но кто не пытается? Работа отсутствует как класс. Элла вкалывает, а я так, по дому. Курю и матерюсь, а больше заняться и нечем. Домохозяин, мать их так! Смотри, сейчас передник нацеплю, ребятишкам ленч сготовить.
Что он и сделал, когда услышал на лестнице Эллу с детьми. С приходом семьи все изменилось и осложнилось, предстало в новом свете: Элла, обкорнавшая свою легендарную шевелюру до мальчишеского ежика, дабы показать, что жизнь нынче не сахар, крошка Мандолина, моя крестная, зеленоглазая, острая на язык киса, а замыкал строй Эндрю. У Эндрю были сложности. Были, есть и всегда будут. Его пожилое и в то же время удивительно свежее личико говорило: я тут новенький, и как-то у вас не фонтан. Никто мне ничего не объяснил. Нет чтобы сказать заранее, предупредить. Хочу обратно. Не поможете?
Я встал со стула. Обычно мы чмокнули бы друг друга в щечку, обменялись бы парой-тройкой телячьих нежностей, словами утешения. В конце концов, я же вставил ей как-то раз, на лестнице, ну когда Алек уже отрубился. Знает ли об этом Алек? Сомневаюсь, потому что Элла об этом тоже не знает — уже не знает. В новой редакции этот эпизод отсутствовал. Жизнь не сахар. Так что какие уж там телячьи нежности. Ни поцелуев, ни улыбки, ни ленточек в волосах, ни провинциальных оборок на юбке, как прежде. Теперь она носит брюки — длинные штанишки.
— Ну и как наш киномагнат поживает? — спросила она.
— Не так чтобы очень.
— Выглядишь ты ужасно.
— Да ну.
— Поздоровайся с Джоном, — сказал Алек Мандолине, бочком придвигавшейся к нам. В руках у нее был сломанный зонтик.
— Здрасьте. Починить можешь? Он новый, — поинтересовалась она, вручая мне дохлую тварь. — Мне уже десять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Я никогда еще не чувствовал себя настолько пустым, как когда гарцевал на этом толчке, свесив подбородок в раковину. Сто кило? Да во мне и ста грамм не наберется. Я мертвый зуб на едком шипунке. Все что у меня есть рвется на свободу, рушится вслед пластмассовым стаканчикам, хобцам и объедкам авиапищи, вслед спешке, страху и пресеченному наведению, падает в погоду и черноту Атлантики... Самолет наконец перестало колотить. Меня тоже. Снова прозвучал голос пилота. Глотая слезы, я тоже пересчитал травмы и потери, подвел итог ущербу. У пилота свои проблемы — а у кого их нет? Пусть вгонит этот гроб хоть в Северный полюс, мне-то что. Вверху и слева опять полыхала боль. При помощи боли природа сообщает нам: что-то не так. Боль повторяет это снова и снова, хотя мы давно уже усвоили сообщение. Зуб мертв, сообщили мне, — ему уже ничего не светит. Зуб мертв, но я-то еще жив. И зазвучало второе сообщение. Деваться было некуда, пришлось выслушать.
— Как нетрудно заметить, мы начинаем разворот. Похоже, и я теперь безработный, так что... Дамы и господа, вынужден сообщить, что это последний рейс «Эр-трака». Все, накрылась лавочка. Возвращаясь в «Джей-Эф-Кей», мы снова встретим ту же турбулентность. Пожалуйста, пристегните ремни и, э-э... уберите все курительные принадлежности. Спасибо за внимание.
Я вернулся к своему месту, когда мы пронзили небо над заливом, и как раз успел увидеть тугие серебряные дуги и дряблые золотые петли, ажурную сетку улиц, о которой те даже не подозревают.
* * *
К концу романа у вас появляется ощущение какой-то небрежности. Может быть, вы просто устали страницы листать. Люди читают так быстро — лишь бы поскорее достичь конца, поскорее от вас избавиться. Я их понимаю. На как долго можно погрузиться в чужую жизнь? Минут на пять, но не на пять часов. Это требует серьезных усилий.
— Ну да, ну да, — проговорил я. — Мартин, послушай, а. Неудобно, аж жуть. Знаешь что.
— Все отменяется.
— Угу. А откуда ты знаешь?
— К этому же все и шло. Разве не понятно?
Тут-то я и выплакался, выложил все подчистую, в произвольном порядке, — Филдинг, телефонный Франк, драка за порносалоном, безжизненный номер в «Каравае»...
— Зачем? — спросил я. — Зачем он это сделал? Какой у него мотив? По телефону он всегда говорил, что из-за меня его жизнь пошла прахом. Как это могло быть? Я бы запомнил. Даже с провалами памяти, со всеми этими делами — ну точно запомнил бы.
Мартин задумался. Я ощутил прилив сердечности, когда он ответил:
— Думаю, это для отвода глаз. Вы ему ничего не сделали.
— Серьезно? Тогда же это бессмысленно.
— Ой ли? В наши-то дни? Порой мне кажется, что как руководящая сила в человеческих отношениях мотивировка изрядно поистрепалась. На то, чтобы мотивировать, ее уже не хватает. Выйдите на улицу — что, много мотивировки увидите?
— Почему меня? Это и не дает мне покоя. Почему именно меня?
— Ну, вы подходили по многим параметрам. Но интуиция мне подсказывает, что дело в вашем имени.
— А что такое с именем?
— Имя — это очень важно. Ладно, вам уже, наверно, пора бежать. Давайте я немного подумаю, а потом, если хотите, встретимся, обсудим. Не волнуйтесь. В конце концов все выяснится.
— Вы-то можете смеяться, — сказал я. — Вы-то свои деньги получили. Или хотя бы половину.
— Ятак ничего с этим чеком и не сделал. Где-то он у меня тут валяется. Хотите — забирайте.
— Черт возьми, ну лох лохом. Подождите еще какое-то время, не выбрасывайте чек. Вдруг кто-нибудь из тех толстосумов и в натуре был толстосум. Вдруг какие-никакие деньги, а всплывут еще.
— Ничего-то вы не поняли. Никаких денег у толстосумов тоже не было. Очевидно же, кто они такие.
Я смотрел на него, пока он не сказал:
— Это все актеры.
Улицы поют. Честное слово. Неужели не слышите? Улицы вопят благим матом. Нам прожужжали все уши об уличной культуре. Но никакой уличной культуры нет. В том-то и дело. Тут-то и каюк. Где кончается песня и начинается вопль? В сольных супермаркетах и хоровых проулках западного Лондона певцы вопят, а крикуны поют. Их овевает выдох вентиляционных решеток круглосуточного зала игровых автоматов, круглосуточного магазина, средиземноморского гипокауста круглосуточного города. Как и заведения, возле которых зависают, все крикуны тоже круглосуточные, двадцатичетырехчасовые, без перерывов на обед и выходных. Выходных у них нет. Та вот смуглоногая баба — какая, черт побери, силища! — торчит в дверях в любое время, в любую погоду. Как и прочие хористы, она вечно репетирует свою единственную претензию, единственный заговор, единственное предательство. Кончается все матерщиной и лихорадочной спешкой, как будто она не в силах больше терпеть собственное соседство, так себя ненавидит. Ну мать-мать-мать... Песня, которую поют крикуны, посвящена тому, чего они больше не могут вынести; песня определяет и имитирует смысл слова «невыносимый».
Вы, кстати, заметили, как громко стали сейчас говорить в закусочных и в кино, как бездари, барабанщики, свистуны со свистульками, соперничающие транзисторы сотрясают отлогие задние садики, как на автобусных остановках под призраками облаков видишь и слышишь язык знаков и проклятия высокой сексуальной драмы, как вообще жизнь переместилась на улицу? А в кабаках морщатся старожилы, и пиво льется рекой. Мы говорим громче, чтобы нас услышали. Скоро все мы станем крикунами.
На нас влияет телевидение. Кино тоже. Как именно, мы пока не уверены. Но мы ждем и считаем симптомы. Все знают, что с реализмом есть проблема. Некоторые считают, будто телевидение реально. А как же тогда реальность? Каждому подавай, каждый требует ярких персонажей, личную мыльную оперу, уличный театр, каждому вынь да положь хоть немного искусства в жизни... Наша жизнь тяготеет к системе, к художественной целостности, и мы хотим выявить эту систему — правда, телепаемся лишь во всех подробностях, с ключами, банными приспособлениями, кофейными чашками, ящиком рубашек, чековыми книжками, бельем, прической, карнизами, гарантией на холодильник, шариковыми ручками, пуговицами, деньгами...
Я ищу деньги. Ищу не покладая рук. Дайте мне немного денег. Ну же, ну. Прочь колебания. «На, бери»... Сегодня утром я попытался обналичить чек. Все шло без сучка, без задоринки до самой последней минуты, когда телка влепила отказ, всего-то раз мотнула головой над частоколом. Я перерыл всю квартиру. Я ожидал найти мятые фунты в старых теннисных шортах, пятерки в карманах джинсов, десятки под диванной подушкой, двадцатки в баночке на полке. Итого я нашел девяносто пять пенсов. За рулем нервно взбрыкивающего «фиаско» (бензин почти на нуле) я подъехал в Сохо к Лайнексу и Карбюртону. Не знаю уж, что день грядущий мне готовит, но дабы защититься от этого, мне позарез нужны деньги. Иначе в любой момент сверху спланирует какое-нибудь финансовое божество и зубами выдерет из моей шевелюры очередной клок. Я зашел в берлогу к Терри Лайнексу и сказал:
— Гони выходное пособие. Где мои пятьдесят кусков?
Терри обещал, что мне причитается сумма «наполовину шестизначная». И Терри сдержал свое слово. Ему, кстати, тоже было о чем беспокоиться. Объясняя ситуацию, он извел на меня бутылку скотча. Налоговая проверка, замораживание счетов — я толком и не въехал, что там и как. Мы пожали руки. Он выписал мне чек, датированный сильно задним числом. Терри обещал, что выплата будет наполовину шестизначной. Так оно и было. Сумма оказалась трехзначной. Сто двадцать пять фунтов.
Через час я пил прошлогоднее шерри-бренди на кухне у Алека Ллуэллина. Мы сидели, ссутулившись, как картежники, за квадратным столом. Ритуал многократно отработанный. Мы почти не говорили, говорить было почти и не о чем. Алек Ллуэллин должен мне несколько тысяч фунтов. Ну что сказать? Деньгами тут и не пахло, это я сразу понял. Только красные деньги, минус-деньги. Я ничего про это не сказал. Но он и так понял. От его острого чувственного лица мало что оставалось, но старый радар функционировал по-прежнему. Алек знал, зачем я пришел, и он меня боялся.
Это последний страх, который мне удастся ему внушить; дальше явно не светит. Я откинулся на спинку. Атмосфера, к моей радости, сгущалась.
Вы, наверно, теряетесь в догадках, как я покинул Нью-Йорк. Я тоже, в некотором смысле, теряюсь. Вы, наверно, ломаете голову, кто купил мне билет. Мартина? Нет. Увы, нет, не Мартина.
«Эртрак» без затей выгрузил нас в здании аэровокзала в полпервого ночи. Имела место картина маслом (кисти неизвестного художника двадцатого века — без вариантов, двадцатого): всепланетная паника, фоторепортеры, люди с папками и бэджами, истошное горе беженцев. Позаботилась ли народная авиалиния о других билетах для своего народа? Хрена лысого. В качестве компенсации нам выдали талоны на лимонад и карточки на пончики. В любом случае я был уже готов хлопнуться с копыт долой, как вдруг увидел — кого бы вы думали? Беспорядочное мельтешение разрезал человек и атомоход Биг-Бруно, в кильватер за ним пристроился Хоррис Толчок. Вот и славно. Берите меня, подумал я, сдаюсь. Но я опять сорвался в бега, увиливая от Бруно, Хорриса, полиции денег, увиливая от всей Америки... На ночь я затихарился в сортире павильона «Пак-эр». Каждые несколько секунд я слабо икал и ждал очередной подлянки от своего зуба. Там был автомат, торгующий аспирином, прямо в туалете. Но у меня не было монет. Ни единой. Если бы я мог покончить с собой тогда ночью, то обязательно покончил бы. Но самоубийство, как и аспирин, как и все остальное, стоит денег, а денег у меня не было. Накладная штука самоубийство, если вы, конечно, не настоящий герой. Я пробовал глотать мартинины таблетки. Желудок отказывался их удерживать. И ни капли бухла, чтобы запить. Часам к пяти утра я достиг точки, когда стал искренне сострадать бедному зубу, который, в конце концов, испытывал смертные муки, погибал во цвете лет насильственной смертью от своей руки.
В восемь я позвонил в «Бартлби», коллектом. Самое трудное было уговорить дежурную поступиться принципами компании и принять мой звонок. Селина Стрит приехала в аэропорт немедленно; настоящая героиня. Она забрала меня из «Бритиш альбигойца» (павильон прибытия — мне казалось, там безопаснее), с ветерком умыкнула на завтрак в «Уэлкам-ин» близ «Ла Гардии». Ей достаточно было взглянуть на меня, и она все поняла. И восхитилась. Не сводя глаз с едва прикрытой сарафанчиком умопомрачительно подрагивающей крепкой попки, я нырнул вслед за Селиной в полумрак гостиничной забегаловки. Горечи я не испытывал. Кто, я?
— Вчера, с Мартиной, — произнес я, извлекая кабачковые, арбузные дольки и сельдерей из первой «кровавой мэри». — Это же была подстава, верно. Ты меня подставила.
— Да, — ответила она. — Извини.
— Но как?
— Очень просто.
Это действительно было очень просто. Мартина и Осси договорились встретиться в полчетвертого в его номере. Чисто деловая встреча. Селина же сказала ему, что якобы звонила Мартина и просила об отсрочке. Потом она отправила Осси на встречу с его адвокатами и позвонила мне. Мартина, как всегда, была пунктуальна. Мартина очень пунктуальна. Это все знают.
— Но зачем?
Как это для нее типично, подумал я. Подстава элементарная, но сыграно было грандиозно... Нет, не грандиозно. Строго в рамках необходимого. В рамках порнографии. Всего-то и надо было, что показать мне ее Восьмую авеню, средоточие мягкой эротики. Остальное я сделал сам.
— Прикольное занятие — парить людям мозги, — сказала она и закурила, что делала редко. — Тебе не понять, ты с этого не прикалываешься. У тебя к этому никаких способностей. Если ты врешь, получается даже не смешно. Но как мы с Осси прикалывались, когда вас сводили. Ловко, а? Иначе пришлось бы следить за вами по отдельности. Он был просто в ужасе, как все в итоге повернулось. Мы оба были в ужасе.
— Но каждый по-своему.
Официанток в этой темной пещере заставили втиснуться в бордельный прикид— наколки, чулки, опять двадцать пять. Явно не обошлось без маркетингового исследования, показавшего, что это самый распространенный мужской фетиш. Еще они все время говорили «добрый день», «приятного аппетита» и «пожалуйста, пожалуйста». Все думают, что это обычная американская придурь, врожденное обаяние. Бред собачий. Это политика компании, только и всего. Их специально учат. Программируют. Короче, все дело опять же в деньгах. Ненавижу. Домой хочу.
— И, сэр, десерт? После бифштекса?
— Спасибо, но я...
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Лучше просто бренди.
— Полегче, — сказала Селина.
— А ты меня любила? Наверно, должна была быть какая-то любовь, хоть чуть-чуть, чтобы так.
— Не обязательно. Можно и прикола ради, а меня хлебом не корми, дай только... — Она пожала плечами, не безразлично, а скорее воинственно. — Не могу же я допустить, чтобы ты был счастлив с кем-то еще. Тем более с ней. Да и вообще, что она в тебе нашла?
— Не в курсе.
— Извини. Это было жестоко. А ты был бы с нею счастлив?
— Не в курсе.
Потом она сказала еще что-то... то, что я не в силах воспроизвести, по крайней мере, пока. Я быстро тонул во всей этой лжи, прямоте и темноте. Селина абонировала номер и отвела меня туда за ручку, словно маленького мальчика. Не исключено, что я попытался склонить ее к какому-то совместному акту утешения или мести — секс, битье, плач, изнасилование, точно не помню, да и какая, собственно, разница. Я рухнул на матрас и отрубился уже на втором такте пружинного скрипа.
Так я и вернулся домой. Когда я встал, оказалось, что прошло полтора дня, прошло мимо; еще выяснилось, что Селина заплатила по счету и оставила мне денег на билет из брони, плюс, умница моя, тридцать баксов на бухло. В «Джей-Эф-Кей» никто больше за мной не гонялся, отбой тревоги. Я полетел «Транс-американ», как и все. Одна железная труба доставила меня из «Кеннеди» в Англию, другая — из Хитроу в Квинсуэй, и, поднявшись по эскалатору, я ощутил на лице плотоядное дыхание лондонского утра. У парадной, с пакетом молока и газетой, меня поджидал Мартин Эмис.
И вот я дома. Дома, но все еще в бегах.
— До меня вдруг дошла одна очевидная вещь, — с удовольствием и некоторой тревогой произнес Алек Ллуэллин. — Вот ты сидишь тут, как воды в рот набрал, и пот градом. За деньгами своими пришел. Тебе нужны твои деньги. Допустим. Денег у меня ни гроша, но допустим. И тут я спрашиваю себя: а зачем тебе деньги?
Я закашлялся и наконец ответил:
— Да хрен с ними, с деньгами. Отдашь как-нибудь при случае. Давай, рассказывай, у тебя-то что и как.
— Что и как у меня. Ладно. Ну-ка, посмотрим, что и как у меня. Я сижу дома. Три недели уже во рту ни капли. Погудел как следует, когда только из тюряги выбрался, и все. Тем, что сижу здесь, я нарушаю, наверно, добрую дюжину судебных запретов. Стоит мне только вскрыть банку сидра или слишком долго задержаться в ванной, или не удовлетворить ее ночью — она может набрать три девятки, и я снова за решеткой... Не пойми меня неправильно, я в диком восторге от того, что сижу здесь. Япытаюсь найти работу, но кто не пытается? Работа отсутствует как класс. Элла вкалывает, а я так, по дому. Курю и матерюсь, а больше заняться и нечем. Домохозяин, мать их так! Смотри, сейчас передник нацеплю, ребятишкам ленч сготовить.
Что он и сделал, когда услышал на лестнице Эллу с детьми. С приходом семьи все изменилось и осложнилось, предстало в новом свете: Элла, обкорнавшая свою легендарную шевелюру до мальчишеского ежика, дабы показать, что жизнь нынче не сахар, крошка Мандолина, моя крестная, зеленоглазая, острая на язык киса, а замыкал строй Эндрю. У Эндрю были сложности. Были, есть и всегда будут. Его пожилое и в то же время удивительно свежее личико говорило: я тут новенький, и как-то у вас не фонтан. Никто мне ничего не объяснил. Нет чтобы сказать заранее, предупредить. Хочу обратно. Не поможете?
Я встал со стула. Обычно мы чмокнули бы друг друга в щечку, обменялись бы парой-тройкой телячьих нежностей, словами утешения. В конце концов, я же вставил ей как-то раз, на лестнице, ну когда Алек уже отрубился. Знает ли об этом Алек? Сомневаюсь, потому что Элла об этом тоже не знает — уже не знает. В новой редакции этот эпизод отсутствовал. Жизнь не сахар. Так что какие уж там телячьи нежности. Ни поцелуев, ни улыбки, ни ленточек в волосах, ни провинциальных оборок на юбке, как прежде. Теперь она носит брюки — длинные штанишки.
— Ну и как наш киномагнат поживает? — спросила она.
— Не так чтобы очень.
— Выглядишь ты ужасно.
— Да ну.
— Поздоровайся с Джоном, — сказал Алек Мандолине, бочком придвигавшейся к нам. В руках у нее был сломанный зонтик.
— Здрасьте. Починить можешь? Он новый, — поинтересовалась она, вручая мне дохлую тварь. — Мне уже десять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53