— Лошадей своих искал, кардаш. Так и не нашел, а ведь я совсем недалеко спутал их. Роса нынче сильная, весь промок. — Шарифулла посмотрел на свои холщовые, мокрые до колен штаны.
Нигматулла тоже оглядел их. Плохие штаны, старые. Да и вообще вид не ахти — между пальцами босых ног торчит трава, на рубахе — огромная заплата, а из-под нее, словно цепь от часов, свисает грязная веревка. Малахай потемнел от пота и стерся по краям.
— А я к тебе, агай…
Шарифулла вопросительно поглядел на Нигматуллу, и косые глаза его, казалось, от этого еще больше закосили.
— Дело есть. Айда в дом, там скажу.
Шарифулла, переваливаясь, зашагал за Нигматуллой. У ворот они остановились, словно Шарифулла не знал еще, впускать ему непрошеного гостя в дом или повременить, потом толкнул ногой ворота и вошел во двор.
Выбрав самое солнечное место, он неторопясь развесил сушить свои сапоги и портянки поближе к сеням, затем, не снимая, отжал мокрые штаны.
Нигматулла нетерпеливо следил за ним глазами.
— Что ты так копаешься?
— А как же! Сапоги надо беречь. Я всегда так поступаю. Сапоги только в гости надеваю, по будним дням не треплю. А то не успеешь оглянуться, а они уже сгнили.
— Ничего, Шарифулла-агай, ты богатый, можешь себе новую пару купить!
— Могу-то могу, а какой с того прок, если я буду каждый год сапоги менять? Вот эту пару знаешь сколько я уже ношу? И смотри — они как новенькие. Не будешь беречь и копейки считать — ничего в хозяйстве не прибавится. Слава аллаху, пока я ни в чем не нуждаюсь. Две лошади, корова, скоро кобыла ожеребится — тогда будет еще лошадь…
Шарифулла мечтал иметь свой табун и ради этого отказывал себе во всем — голодал, одевался хуже всех в деревне, лишь бы прикупить еще одну лошадь.
— Я проголодался, покорми меня, — сказал Нигматулла и, не ожидая приглашения, распахнул дверь. В ведре тут же загремел ковшик. Половицы были сильно расшатаны и, когда кто-нибудь входил в дом, ковшик бился о стенки ведра.
Хауда, увидев в окно, что муж кого-то ведет, нацепила на босые ноги башмаки, одернула подол платья, накинула на волосы платок и, завязав его под подбородком, стала поспешно прибирать в доме. Большие серебряные монеты, вплетенные в косу, при каждом движении ударялись друг о друга и звенели. Не успел Нигматулла открыть дверь, как Хауда поправила дерюгу на нарах и бросила подушки на коврики, грудой сложенные у стены.
— Здравствуй, енга!
— Здравствуй, — негромко ответила Хауда. Голос у нее был мягкий, теплый. Гости редко заходили в дом Шарифуллы, и, застеснявшись, женщина закрыла лицо платком.
Нигматулла огляделся по сторонам.
— А вы и в самом деле неплохо живете, стол и стулья завели. Ого, даже стекло вместо брюшины!
— Слава аллаху, не хуже, чем в байских домах, — ответил Шарифулла. — Мать, налей-ка нам кислого молока.
Хауда налила в чашку катык, взболтала ложкой и поставила на нары между гостем и мужем.
— Угощайся. — Шарифулла попробовал катык: — Пресноват немного, но ничего.
— С каких это пор катык едят без хлеба?
Хауда опять покраснела.
— Взяла я в долг фунт ржи, да смолоть не успела, — робко сказала она. — Ручка у нашего жернова сломалась. Вот я и толку рожь в ступе, хоть суп с крупой сварю…
— Ну и богатство у вас, однако! Верно про тебя судачат, агай: «Шарифулла с голоду еле ноги таскает, жена его за уши от земли поднимает». Как же так? Лошади есть — ты пешком ходишь, башмаки есть — босиком шлепаешь, деньги есть — без хлеба ешь! Ну ладно, как говорится, угощают — пей и воду. Попьем хоть кислого молока в «байском» доме. — Нигматулла хихикнул и придвинулся ближе к чашке.
— Погоди смеяться. Смеется тот, кто смеется последний, — обиделся Шарифулла.
— Смейся не смейся, а пока дела твои плохи. — Нигматулла повертел в руках крашеную деревянную ложку: — Аллах, где вы такую достали? Не иначе как с того света. Этой ложкой только клин ведьме в затылок забивать. Я не ведьма. Такой, ложкой есть не буду. Другой, нет?
— Нет, — буркнул Шарифулла. — Корот есть.
Хауда залезла в широкую посудину, висящую на деревянном крючке, вытащила жесткий, покрытый плесенью кружок сухого творога и положила перед мужем. Шарифулла ножом разрезал корот на маленькие кусочки и предложил гостю. Нигматулла взял один кусочек и положил его в рот. Обросшее щетиной лицо его тут же исказилось.
— Кислее не могли найти?
— Обижайся не обижайся, а угощать тебя больше печем.
— Ну что ж, видно, придется мне тебе помочь.
Нигматулла сдвинул шапку на лоб. Вытащил кисет. Свернул папироску.
Горький серый дым пополз по стене к потолку, Хауда прикрыла нос кончиком платка.
— Очень хочешь разбогатеть, агай?
Шарифулла не ответил.
— Я спрашиваю, разбогатеть хочешь?
— Слава аллаху и за то, что есть. Мне хватает.
— Ха, разве это богатство? Я спрашиваю, хочешь ли ты быть таким же богатым, как Хажисултан-бай? — Нигматулла понизил голос до шепота: — Только тебе скажу. Место нашел. Сколько золота — всему миру хватило бы!
Шарифулла продолжал молча смотреть в окно. Видя, что слова не действуют, Нигматулла вытащил из кармана казакина мешочек, развязал его и высыпал на ладонь блестящие желтые кусочки.
— Видал?
— Что? — Шарифулла недоверчиво скосил глаза.
— Золото никогда не видел, что ли?
— Видел. Ну и что?
— Продаю. Купи.
— Что я с ним делать буду?
— Ха, нашел над чем голову ломать! Да продашь. Я же с тебя и полцены не запрошу, только потому и продаю так дешево, что деньги нужны во как, — Нигматулла провел ладонью по шее, — позарез. Если б не это, сам бы продал за настоящую цену!
— А почему мне? Я ж ни цены ему не знаю, ни толку… Нет, продай уж кому-нибудь другому.
— Какой тебе еще толк? Богатство само в руки лезет, а ты отказываешься!
Шарифулла задумался.
— Не берешь? Ну смотри, дело твое. Да и некогда мне тут с тобой разговоры вести, надо скорей компанию собирать — золото мыть. Не купишь — найду другого, с руками оторвет.
Нигматулла встал и пошел к двери.
— Погоди, кустым. — Шарифулла заколебался. Его и пугала мысль о том, что он может ли шиться годами накопленных денег, и манила возможность легкого обогащения. Он представил себе табун лошадей. Стройные кони с длинными гривами, чуткие нервные лошади с пышущими ноздрями, тонконогие нежные жеребята… «Чей это табун?» — «Шарифуллы-бая!» — отвечает пастух. А почему «табун»? Может быть, табуны? Не один, не два, а пять, десять, много табунов! Если дело выгорит, так оно и будет, а если нет…
— Ну, мать, что будем делать?
— Не знаю, отец…
— Так я и думал, что ты ответишь не знаю. — Хозяин махнул рукой: — Женщинам что? Ты хоть разорвись, а им и горя мало! Беззаботная баба…
— И у меня есть забота, — неловко улыбнувшись, сказала Хауда.
— Целыми днями дома сидишь, какая у тебя забота?
— Все думаю, когда наш сын подрастет, на ноги встанет…
— Нашла о чем горевать! Дерево само растет вверх, никто не горюет — когда оно вырастет. Если ты такая хорошая мать, присматривала бы получше за дочерью. Невеста уже, как бы не начала баловать…
— Я уже и так ее вчера совсем заругала.
— Ну-ну, мать, как же ты ее ругала?
— Говорила, слушайся, Гульбостан, слушайся…
Нигматулла, с любопытством ожидавший, чем кончится спор, громко засмеялся.
— Какая ты сердитая, оказывается! Все «слушайся» да «слушайся»… Ха-ха-ха! — И, посмеявшись вдоволь над робкой женщиной, спрятавшейся от смущения за занавеску, снова повернулся к Шарифулле: — Ну так как?
— Что будем делать, мать?
Шарифулла жалко и потерянно улыбался жене. У него было такое чувство, словно он шел по краю глубокого оврага, над пропастью, и стоило ему сделать одно неосторожное движение, и он окажется внизу.
— Что ж ты молчишь? Где твой язык, которым ты с утра до вечера облизываешь свою дочь?
Хауда долго не отвечала, потом неожиданно вспылила:
— Если ты трус, то не спрашивай, как тебе поступить, у своей жены! Разве умный мужчина советуется с женщиной? Много ты у меня спрашивал, когда копил свои деньги?
— Ну ладно, покричала — и хватит! — Шарифулла властным жестом оборвал жену. — А то соседи подумают, что в нашем доме нет хозяина!.. Иди к своим горшкам, я обойдусь без тебя!
Хауда покорно отошла к чувалу, а Шарифулла почесал пятерней затылок.
— Значит, так… Сколько вот этот большой кусок?
— Ты хочешь знать, сколько он весит? Фунта два, не меньше. Если есть безмен — давай проверим…
— Нет, я говорю — сколько стоит?
— Маленький кусок — сто рублей, а вот этот крупный самородок — пятьсот…
— Да ты в своем уме? — Шарифулла вытаращил глаза и с минуту стоял с полуоткрытым ртом. — Ты смеешься надо мной? Где же мне взять такие деньги? Если я даже отдам в придачу всех вшей, то и тогда мне не набрать столько!..
— Сразу видать, какой ты серый человек!.. Если бы ты хоть немного в этом деле разбирался, то понял, что за такой самородок ты взял бы не меньше шестисот рублей…
— А почему ты сам не выручишь за него шестьсот?
— Опять двадцать пять! — Нигматулла раз вел руками, как бы поражаясь чужой бестолковости. — Мне деньги сейчас нужны, позарез! А если не торопиться, то я бы за этот кусок и побольше выторговал…
— Конечно, знаючи можно рисковать… А вдруг ты меня обведешь вокруг пальца — и ищи ветра в поле?
Нигматулла посуровел в лице, сдвинул косматые брови.
— Тебе, дураку, счастье суют в руки, а ты упираешься, как баран, которого резать ведут… Думаешь, если в нашем роду были воры и обманщики, то и я такой?.. Как хочешь, я силой тебя заставлять не буду, даже обиду забуду, что ты меня за вора считаешь!..
— Постой! — Шарифулла ухватил гостя за рукав. — Может, покажем твое золото знающему человеку?..
— Хочешь, чтобы я золотого места лишился? Нет, так дело не пойдет. Я и так жалею, что лишнего тебе наговорил… Но смотри, пикнешь одно слово — пеняй на себя! Голову сниму — понял?
— Все понял, кустым, все понял, — Шарифулла испуганно закивал, приложил руки к груди — И я и енга будем молчать, как рыбы… Ну, допустим, возьму я твое золото, что я буду с ним делать?
— Чудак человек!.. Подвернется покупатель, и сбудешь по хорошей Цене!.. А пока, если уж на то пошло, я дам тебе немного рассыпного золота — можешь проверить, что я тебя не обманываю. А дней через семь принесу самородок…
Шарифулла окунул пальцы в матерчатый мешочек, захватил щепотку золотых песчинок, высыпал на бумажку.
— Спрячь хорошенько, это золото с того самого места, что я нашел… Если ты дашь мне деньги для оборота, я, может быть, тогда и тебя в пай возьму…
— А хозяина горы там нету? — спросил Шарифулла, и голос его понизился до шепота. — А то как бы и с нами не подучилось, как с Хайретдином…
— А что с ним? — спокойно поинтересовался Нигматулла, точно впервые слышал об этом.
Шарифулла с жаром начал рассказывать о том, о чем давно знала вся деревня.
— Из мальчишки выгнали албасты, но он не поправился. Старик отвез его в Оренбург — говорят, там получше есть знахарь… В один день разорился, стал нищим — ни лошади, ни телки… Одной охотой семью кормит…
— Да, албасты надо опасаться и обходить стороной… Но тебе бояться нечего — не ты золото нашел, а я, — значит, мне первому и ответ держать… А я и от нечистого духа откуплюсь!.. Давай неси задаток, и я побегу!
— Какой задаток?
— А ты думаешь, я дал тебе золото просто так, чтоб ты его нюхал и меня вспоминал? Я тоже не такой простак, чтобы одному слову, верить! Неси, неси, не упирайся… Теперь мы с тобой одной веревкой связаны.
8
Сайдеямал поставила тяжелую плетеную корзину с бельем на камни и тут же устало опустилась на песок. Стертые до красноты, опухшие от долгой стирки руки дрожали и горели огнем. Чтобы унять жар, она приложила ладони к мокрому и прохладному песку и сидела так, наслаждаясь охватившим душу покоем, расслабленная и тихая, и, полузакрыв глаза, слушала как играет и плещется у ее ног беспокойная Кэжэн.
Это она с виду такая тихоня, эта речка, то порою кажется, что она вовсе и не течет, а лениво нежится, но если хорошенько всмотреться, то поймешь, что она очень веселая и быстрая и вся светится и переливается солнечными блестками. А если открыть глаза пошире, то увидишь на том берегу тоненькую березу. Она всегда застенчива, как невеста, и стоит, не отрывается от зеркала воды, смотрится в него, не наглядится, как будто не верит, что она так хороша и молода, и каждый листик на ней трепещет и звенит, будто это и не листья вовсе, а мониста из золотых монет. Ветер иногда срывает одну монетку, бросает ее в речку, и Кэжэн несет ее неведомо куда, чтобы где-то и в другом месте увидели чьи-то глаза эту красоту…
Когда-то и сама Сайдеямал была, как эта березка, беззаботна и весела, но теперь даже трудно поверить, что она была молодой и красивой, что ею любовались все. Любовались до тех пор, пока бай не надругался над нею. Но и потом, когда к ней пришла любовь и дети и душевные раны ее затянулись, как ожоги на молодом теле, она была счастлива и готова была одарить своим счастьем всех, кто был обделен и обездолен. Она приходила на помощь каждому, как могла утешала, отдавала все, что имела, но годы, и нужда, и ушедшие один за другим в могилу и муж и трое детей, казалось, навсегда лишили ее радости. Теперь она жила давно не своей жизнью, а жизнью сына, с тревогой всматриваясь в его лицо, стоило ему появиться в доме, искала на нем следы радости или печали. Но часто его лицо не говорило ей ни о чем, и Сайдеямал терялась и пугалась, словно таилось за этой замкнутостью что-то неведомое и опасное и для сына, и для нее самой…
Выбрав место почище, где вода не была такой мутной, Сайдеямал подоткнула подол, забрела по колено в речку и стала полоскать белье. Оно лежало ворохом на камне, а чистое, отжав, она бросала снова в корзину. Рукам от холодной воды сразу полегчало, после отдыха не так болела спина, и Сайдеямал сильными рывками била мокрым полотном по воде, струя вытягивала по течению белоснежные полотнища, за ними сочились голубоватые мыльные полосы, похожие на разлившееся в реке молоко.
«Все было бы хорошо, если бы он не скрывал, что у него на душе, — думала она, привычными и размеренными движениями разворачивая тяжелые жгуты белья. — Ворочается на своей постели и вздыхает, как старик. Может, кто-то уже поселился в его сердце, а он не сознается ни той, которая заняла свое место, ни своей родной матери. Молчит, и все. А молчание ложится на сердце как камень — его просто так не сбросишь, не столкнешь Но если у него есть кто-то на примете, почему он не собирает калым? Почему не бережлив? Где же он найдет невесту, чтобы ее отдали без калыма?»
Текла мимо река, обмывая босые ноги, но думы не иссякали, а словно прибавлялись от тревоги.
Но вот она бросила последний отжатый комок белья, вытерла подолом вспотевшее лицо, хотела было еще присесть и отдохнуть, но солнце уже спешило спрятаться за Карматау, и надо было торопиться. Нужно было еще засветло развесить белье байских жен, дорогое белье из белого батиста, развесить, ничего не повредив, не оставив на рубашках и сорочках случайного пятнышка. Тогда беды не оберешься — и мало дадут за работу, а то и вовсе откажут и уже нельзя будет брать белье в стирку и прирабатывать что-то к заработку сына. А ведь на одни его деньги не проживешь.
Она не заметила, как вернулся Хисматулла и уже вешала последние вещи на веревку, когда увидела его понуро сидевшим на пороге.
— Встань сейчас же, Хисмат! — сказала Сайдеямал. — Ты что забыл? Кто сидит на пороге, тот никогда не разбогатеет…
Сын поднял голову, усмехнулся, и глаза у него были усталые и печальные.
— Мы никогда не будем богатыми, мать, — тихо сказал он и поднялся. — Хлеб у нас есть?
— Новую квашню я не заводила — соскребла со стенок и замесила лепешку, чтоб завтрашнему хлебу дорогу не перебивать, да пошлет нам его аллах!
В землянке уже начинало темнеть, синие тени ложились на чувал, собирались в углах.
Сайдеямал налила в измятый медный самовар воды, бросила в трубу несколько лучинок и кусочек подожженной березовой коры, пустившей черную ленту дыма. Около ручки самовар протекал, и она залепила смолой крохотную дырочку, сквозь которую сочилась вода. Опустившись на колени, она до слез дула в трубу, в поддувало, пока не разгорелись лучинки и можно было на сыпать на них сверху две горсти угля. Самовар быстро потеплел и скоро запел — тоненько и плаксиво.
Сайдеямал подгребла к одной стенке чувала золу, вынула щипцами хлебец величиной с чайное блюдце, отломила половину и протянула сыну. Завернув другую половинку в чистую тряпку, она хотела было спрятать ее в кадку, но, взглянув на Хисматуллу, на его перепачканные глиной штаны и лапти, на худое загорелое лицо с ввалившимися щеками, отломила еще четвертинку и отдала сыну. Она могла бы отломить кусочек — для себя, но подавила это желание.
Когда сын немного насытился, она робко спросила:
— Ты почему такой хмурый, Хисмат? Что с тобой?
— Ничего, мама, — устал, наверно. — Он по молчал, словно не решаясь сказать о том, что томило его душу, потом порылся в кармане, до стал скрученный в узелок платок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45