Остановил я жеребца, схватил за узду, повис и говорю по-хорошему — слазь, мол, барин, ты себе другую найдешь, а мне без Маши не жить!.. Ну он, известное дело, осерчал, заорал, что есть мочи— вон, басурманская морда! И по глазам меня, плеткой! Тут я не стерпел и башкой его об дерево, он и притих…
— Поймали вас? — Нигматулла слушал товарища с полуоткрытым ртом, почти не дыша.
— Поймали, да не сразу… До осени мы в лесу жили, как звери, в землянке… К зиме в татарскую деревню явились. Маша в нашу веру перешла, Муслимой ее назвали… Но не долго нам пожить пришлось вместе — кто-то донес, и одной ночью меня скрутили — и в Сибирь на каторгу…
— Сослал ее отец куда-то не то в монастырь, не то ей нового мужа нашел — с тех пор следа не найду!..
— Неужели и концы не найти?
— Вот и ищу, как с каторги пришел… Потянул тут за одну веревочку — похоже, знает что-то человек, да помалкивает или не хочет задарма рисковать….
— А давай его припугнем…
— Нет, тут нужно подход иметь… Я и золотом его поманил — намою, мол, все до золотника отдам!..
— А он что? Не мычит, не телится? Пристрелить его, собаку, и пусть ему на том свете шайтан песню поет…
— Горяч ты больно, Нигмат!.. Вот как с этим бараном! — Кулсубай отпихнул от себя шкуру с остатками мяса и костей. — Пока голод за горло брал — ни о чем не думал, лишь бы набить живот и успокоиться… А сейчас смотреть на мясо не могу — кусок в горле застревает!..
— Обожрался, вот тебя и мутит…
— Нет, от совести меня мутит… Если бы я знал, что этот баран от байской отары отбился, мне не жалко, а что, если мы у бедного человека последнее отобрали?
— Ну пошел кишки на кулак мотать! — Нигматулла нахмурился, отбросил жирную кость, провел кулаком по влажным губам. — А самородок кто вчера хотел отобрать? Не ты, что ли?
— Это я из-за Маши. — Кулсубай низко опустил голову. — Да и все равно, старик сказал, что отдаст его баю… Так уж лучше нам, чем в эту бочку без дна!..
Он говорил, казалось, больше убеждая самого себя, чем Нигматуллу, глядя куда-то поверх головы товарища на маленькую рыжую сосну, выбежавшую к речке и застывшую на обрыве. Лицо его с нечесаной, спутанной бородой, словно покрывала пыль, оно было мрачным и изможденным, под глубоко запавшими глазами лежала синева. Он зябко ежился, прикрывая полами худенького казакина просвечивающие сквозь драные штанины голые колени.
— Мне тут зимовать нельзя, — устало выдохнул Кулсубай. — Ни кола ни двора… Кому я здесь нужен? Врагов полные карманы, а друзья все в дырки провалились…
— Куда же ты тогда?
— Пойду к русским! Может, помогут мне Машу отыскать — они все же грамотные люди, не то что мы — чурки с глазами… Да и надоело жить и трястись от страха!.. Последний раз я с тобой ворованное мясо ел! Завязал я с этим де лом, все!
— Не зарекайся! — Нигматулла засмеялся. — И не захочешь, да руки сами потянутся взять чужое…
— А ты не бери, силой тебя никто не заставляет! Лучше обманывать, чем воровать, — говорил мне один старик… Лучше руку протянуть и милостыню попросить, чем каждый раз свою совесть грязью забрасывать!..
Нигматулла сжал было кулаки, но сдержался. Слова Кулсубая, как ножом, резанули по сердцу, он отвернулся. Думаешь, так легко от этого избавиться, Кулсубай? Думаешь, это так просто, когда отец твой вор, и братья воры, и вся деревня знает это, и даже если ты бросил, все равно скажут — это он украл? Только нет дураков, такого никто не скажет в лицо ни мне, ни отцу, ни братьям. Кому хочется лишиться скотины? Ты прав, отец мстит так за любую обиду… А разве я не помогал отцу, когда был еще малаем? Разве не помогали ему братья? Эх, да если уж на то пошло, я раз двадцать хотел бросить! И не смог… Душа тоскует, руки сами к чужому тянутся! Да и не я один, братья тоже… Ты ведь знаешь, яблоко от яблони недалеко падает. Никуда не уйти мне от своей яблони, нет, Кулсубай, не уйти… Всякий раз, когда Нигматулле говорили, что он сын вора и сам вор, он готов был броситься с кулаками на обидчика, но сейчас перед ним стоял тоже вор, не желавший больше брать чужое добро, и он чувствовал себя бессильным.
— Ну как знаешь, — проговорил он, кривя в усмешке губы и вприщур разглядывая Кулсубая, как бы не узнавая его. — А то нам вдвоем было бы сподручно работать…
Кулсубай нагнулся, завязал лапти, потуже затянул пояс и выпрямился.
— Возьми на память, может, пригодится. — Нигматулла сунул руку в карман и вынул блестящий желтый камешек.
— Что это?
— Это медь, но сойдет за золото. — Нигматулла протянул камешек товарищу. — Отдай тому человеку, который знает про твою Машу… Может, поверят?
Кулсубай повертел камешек на ладони, потом вернул его обратно.
— Кто сам хитрее других — его на кривой кобыле не объедешь! А если он увидит, что я обмануть его хотел, меня снова за решетку упрячут!.. Нет, лучше уж по-честному!.. Спасибо, и не поминай лихом!..
Они простились на опушке леса, и Нигматулла чувствовал себя так, как будто на этот раз обокрали его самого.
3
С той минуты, когда Галиахмет-бай услышал, что старый Хайретдин нашел где-то самородок, он не знал покоя. Несколько раз он начинал собираться, чтобы идти к старику и расспросить его о новом золотом месте, но что-то удерживало его. Еще не было случая, чтобы самородки уплывали из его рук, и, может быть, стоило не торопиться, разузнать обо всем стороной и лишь тогда разговаривать с Хайретдином.
Чтобы не испортить дело, Галиахмет-бай не хотел обнаруживать свой явный интерес, но ждать долго тоже было выше его сил, и он, наконец, не выдержал. Он решил сходить в контору и послать на разведку своего управляющего, но едва вышел из дому, как услышал гул на площади, а через минуту увидел старого Хайретдина. За ним, в надежде на легкое угощение, гурьбой шли старатели. Галиахмет-бай видел их возбужденные, темные от загара и грязи лица, серые потные рубахи, перепачканные глиной шапки и штаны. Издали толпа казалась черно-желтой, крикливой, хотя пока нельзя было разобрать ни одного голоса — катился ровный глухой гул.
Галиахмет-бай молча стоял у ворот, опираясь на красную дорогую трость, увитую серебристыми змейками, расшитая бархатная тюбетейка его тоже была украшена серебром, стрелками сверкали по камзолу серебристые нити. Под узким ремешком выпирало небольшое брюшко, обтянутое атласной рубахой. Опираясь на трость, он чуть скособочился, отчего острая козлиная бородка его торчала немного вбок. В неподвижной и грузной фигуре бая, казалось, жили только глаза — маленькие, плутоватые, широко посаженные на скуластом, тяжело обрюзгшем лице. Они быстро пробежали по толпе, от одного лица к другому и замерли на Хайретдине…
Заметив этот пристальный взгляд, старик ускорил шаги, поднял над головой небольшой сверток и крикнул:
— Локотэ! Локотэ!
Старатели, шедшие следом, нестройно подхватили:
— Хазина!.. Хазина!
Из дверей соседних балаганов и землянок выбегали женщины, ребятишки, толпа росла. Самые смелые из них помчались впереди Хайретдина, выкрикивая на разные голоса:
— Локотэ! Хазина!..
Не доходя десяти шагов до бая, старатели стянули с голов шапки и остановились. Галиахмет-бай неожиданно выпрямился и стукнул тростью об землю.
— Чего галдите? Небось, золота на рубль, а крику на всю тысячу!.. Почему бездельничаете. Разве сегодня праздник?..
Толпа притихла, ребятишки испуганно ткнули носы в материнские подолы, старатели потупили головы, недоуменно переглянулись. Что случилось с Галиахметом-баем? Ему принесли золото, а он, вместо того чтобы радоваться, лает на всех, как собака…
Хайретдин вытер шапкой потное лицо и медленно опустился на колени.
— Мы отдаем то, что принадлежит по праву тебе одному!
Узелок дрожал в узловатых руках старика. Бай презрительно отвернулся.
— Галиахмет-бай… Платок, конечно, грязный, как наша земля, из которой мы вышли и в которую уйдем, но посмотри, что я завернул в эту тряпку…
— Развяжи сам! — бай ткнул тростью в узелок.
Это был старый французский платок, неизвестно как очутившийся у старика, но когда Хайретдин развернул его концы, Галиахмет-бай почувствовал, как спину, его охватил радостный озноб. Он сразу понял, что перед ним настоящий самородок, но для виду еще притворялся, пробовал самородок на зуб, недовольно щурился, причмокивал губами.
— Ладно, ладно! Посмотрим!.. Может быть, этот камень блестит только сверху!.. Я дам его на пробу!..
Он сунул камень за пазуху и снова обернулся к толпе. Он понимал, что не может обидеть и оттолкнуть людей, ждавших, когда им поднесут по стакану водки. Они должны уйти отсюда, довольные своим хозяином и благодетелем, и, оглядывая медленным взглядом эти осунувшиеся, будто в рыжей копоти лица, он знал, что сказать изнуренным тяжелой работой старателям, каждому стоявшему здесь.
— Я люблю вас, как отец любит своих сыновей, — тихо начал он, поглаживая свою острую бородку. — Разве отец всегда ласков с детьми? Разве он не ругает и не наказывает их, когда в том есть нужда? Но после этого отец любит их не меньше, а еще больше… Вы для меня, как для нашего великого царя, дети. — Он поднял руку над головой и растопырил толстые короткие пальцы: — Бот пять пальцев. Какой ни укуси — придет боль… Вы все дороги мне, какими бы ни были — маленькими или большими пальцами… Ваше горе — мое горе, ваша радость — моя радость… Но помните — я болею за вас, так и вы болейте за меня и будьте благодарны, что я день и ночь молюсь за вас и думаю, чтоб вам было лучше на этом свете и на том… Сегодня вы принесли в мой дом радость, и я хочу, чтоб и вам было хорошо!.. Я угощу вас на славу! И пусть ни один из вас потом не скажет, что Галиахмет жадный… Не успеете сказать ах, как бочка с водкой будет перед вами!..
Старатели загудели, а те из них, которые стояли, не смея шелохнуться из боязни, теперь осмелели, радостно загалдели, а кто-то из злоязыких даже начал нашептывать и посмеиваться:
— Сразу почуял, как золотом запахло!..
— Живо за пазуху упрятал!..
— Губа не дура, язык не лопатка — знает, где сладко!..
— Да тише вы, черти… Услышит — и не видать вам угощения, как своих ушей…
Они смотрели, как уходил в контору бай, в красных своих сапожках, переваливаясь, как откормленный гусь. Не прошло и нескольких минут, как два байских работника выкатили из ворот бочку.
— Станови-ись! — зычно закричал один из работников, размахивая над головой березовым половником. — Бай угощает вас от всего сердца!.. Подходите по очереди и не давите друг друга— достанется всем!.. — Он отыскал в толпе Хайретдина и кивнул ему: — Тебя бай к себе зовет на угощение!.. Иди, иди! Не каждому выпадает такая честь!
Гомон все усиливался, вокруг бочки толпились старатели, задрав головы, выпивали до дна половник, вытирали подолами губы, быстро хмелели, садились на землю и затягивали песни. Иные, похитрее, старались пробиться к бочке второй раз, но удавалось не всем—работник бил половником по затылку и отгонял прочь Площадь гудела.
— Вы говорите — бай скупой, жадюга, а он вон какой молодец — выкрикивал рослый кудрявый парень, крутившийся около бочки. — Целую бочку не пожалел! А надо будет — и другую выкатит!
— Брось, Хисматулла! — увещевал его другой, уже пьяный голос. — За эту бочку он из нас десять бочек крови высосет… Он, браток, как тот паук — все в свою паутину тащит…
— Пошевеливайся! — орал работник. — Раз вязали языки, неблагодарные! Вам бы только хлебнуть, а там никого не пощадите! Выходит, водка для языка, а не для ноздрей! — Он поднес половник к лицу, понюхал. — Хорошо! А ну, кто еще не опробовал? Ты, Хисматулла?
Парень подошел к бочке одним из первых, однако не решался пить, потому что еще ни разу не пробовал водки, но сейчас, побоявшись, что старатели засмеют его, крепко зажмурился и опрокинул в себя половник. Он тут же закашлялся, поперхнувшись, и схватился руками за вспыхнувшее горло, но сзади уже теснила толпа, кто-то сильно толкнул его в спину, и Хисматулла, вылетев из очереди, схватился за ворота. Отерев слезы, выступившие на глазах, он отошел в сторону, голова его тихо закружилась, в желудке стало тепло.
Недалеко на траве кучкой расселись старатели, и Хисматулла прибился к ним. Ему вдруг стало очень весело, захотелось говорить и петь, но здесь тоже кто-то ругал бая, и Хисматулла потянул за рукав немолодого сутулого старателя с угрюмым лицом:
— Ты зачем такие слова говоришь? Так ты платишь за добро?
— Вот молокосос! — одернул его назад старатель. — Ты что, поглупел от одного половника? Нашелся защитник!
— Дай ему разок по шее, чтоб он слюни не распускал!
— Не связывайся, он еще недоумок!..
Мимо старателей проходила молодая, женщина, и сутулый попросил ее:
— Гульямал! Забери этого сосунка!.. А то он нам все веселье испортит…
Но Хисматулла, увидев женщину, сам рванулся к ней, замахал бестолково руками.
— Гульямал-енга, ты не за мной тут следишь? Не за мной по пятам ходишь? — заплетающимся языком спросил он.
— Больно мне интересно смотреть за то бой! — Гульямал рассмеялась. — Ты взрослый и красивый мужчина, а я бедная вдова, жена твое го брата! Пристало ли мне за тобой доглядывать!
Она взяла молодого деверя под руку и повела. Хисматулла шел, покачиваясь, часто упираясь и не желая идти дальше, но после уговоров опять шагал, бормоча что-то себе под нос.
— А откуда ты взялась, Гульямал? Кто тебя послал? — все продолжал выпытывать он, но тут же забывал, о чем спрашивал. — Давай споем что-нибудь, а?
Из распахнутых дверей кабака, куда теперь перекинулась вся гульба, вырвалась песня, и Хисматулла подхватил ее протяжный и заунывный мотив:
Опять поднимусь я таежной горой,
Пущу у березки коня —
Как рано увянет подснежник живой,
Так жизнь увядает моя…
Это была старинная башкирская песня, полная светлой тоски и сожаления о несбывшемся счастье, она всегда сжимала сердце Хисматуллы, и он готов был плакать, когда слышал ее. Вот и сейчас, стоило им отойти от поселка, как он опустился на траву и заплакал.
— Может быть, и мне вместе с тобой пореветь? — спросила Гульямал и рассмеялась.
— Тише, Гульямал!.. Тише! Не дай бог, услышит мулла — плохо мне будет…
— Ты еще и муллы боишься?
— А ты никого не боишься, что ли? Как стала вдовой, так все тебе нипочем?.. Разве ты не слышала, как мулла вчера побил сына Ягуды-агая, что живет на самом краю деревни? Ударил палкой и ухо до крови обтрепал, — ты, говорит, своим криком шайтана зовешь!.. А ты думаешь, наверное, раз я выпил, то и ум потерял? Не-е-ет, я все помню… Раз бай угощал — я не мог отказаться, верно? А теперь тихо!.. Да и мать заругается, если узнает!..
— Может, ты не мужчина вовсе, а баба? — Гульямал расхохоталась прямо в лицо парню. — Тогда где же твоя юбка?.. Иди я тебя приласкаю!
Она хотела обнять Хисматуллу, но парень освободился от ее рук, и до самой деревни они шли молча, не проронив больше ни слова.
4
Увидев на пороге Хайретдина, бай молча показал ему на стул.
Но старик остался стоять в дверях, прислонясь к косяку и теребя в руках шапку-ушанку. Он несмело заглядывал в комнату и дивился тому, что видели его глаза. Мягкие кожаные сиденья, на стенах красивые ковры с летящими на них птицами, а на полу, под ногами, ковер, похожий на мох, словно усыпанный живыми цветами. У большого окна, за которым синело небо и качались деревья, держался на львиных лапах огромный стол, с массивной литой чернильницей и хрустальным стаканом, из которого веером торчали разноцветные карандаши.
— Ну что ж ты? Проходи, — сказал Галиахмет-бай.
Хайретдин никогда не бывал в такой богатой комнате и так сробел, что страшился переступить порог и ступить своими пыльными лаптями по ковру и крашенному в золотистый цвет полу. Пол так блестел, что в него можно было смотреться, как в зеркало.
— Я лучше тут постою, — тихо сказал Хайретдин. — Запачкаю здесь все…
— Запачкаешь — есть кому вымыть! Не бойся!..
Его смешила и забавляла робость старика, не привыкшего видеть такую роскошь, и, по правде, даже было немного приятно, что он сумел поразить его своим жильем.
— Ты, господин-бай, скажи мне, зачем меня позвал, я послушаю и пойду домой… Сын у меня болеет, и старуха заждалась! Отпусти, если нет ко мне особого дела, — я гулять не привык…
— Мусульманину грех разговаривать стоя, — бай приветливо улыбался, ему по душе был этот смиренный и послушный старик. — Садись, будешь моим гостем… Сейчас принесут самовар, чаю с тобой попьем…
Еще не до конца веря своим ушам, Хайретдин осторожно двинулся в лаптях по скользкому, как лед, полу, добрался до стула, присел на его краешек, подвернул немного ковер, чтобы не касаться его ногами. Хоть и красиво было тут, в этих хоромах, но вместе с тем и тревожно и боязно чего-то, словно он вошел туда, где ему не положено быть со дня своего рождения. Но ослушаться бая старик не смел.
А Галиахмет-бай, развалясь в кресле, продолжал ласково улыбаться, поглаживать бородку и смотреть на старика с таким участием, что Хайретдину казалось, что перед ним совсем другой человек, не тот, что кричал па старателей у ворот, вскидывал над головой короткие и толстые пальцы, брызгал от гнева слюной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— Поймали вас? — Нигматулла слушал товарища с полуоткрытым ртом, почти не дыша.
— Поймали, да не сразу… До осени мы в лесу жили, как звери, в землянке… К зиме в татарскую деревню явились. Маша в нашу веру перешла, Муслимой ее назвали… Но не долго нам пожить пришлось вместе — кто-то донес, и одной ночью меня скрутили — и в Сибирь на каторгу…
— Сослал ее отец куда-то не то в монастырь, не то ей нового мужа нашел — с тех пор следа не найду!..
— Неужели и концы не найти?
— Вот и ищу, как с каторги пришел… Потянул тут за одну веревочку — похоже, знает что-то человек, да помалкивает или не хочет задарма рисковать….
— А давай его припугнем…
— Нет, тут нужно подход иметь… Я и золотом его поманил — намою, мол, все до золотника отдам!..
— А он что? Не мычит, не телится? Пристрелить его, собаку, и пусть ему на том свете шайтан песню поет…
— Горяч ты больно, Нигмат!.. Вот как с этим бараном! — Кулсубай отпихнул от себя шкуру с остатками мяса и костей. — Пока голод за горло брал — ни о чем не думал, лишь бы набить живот и успокоиться… А сейчас смотреть на мясо не могу — кусок в горле застревает!..
— Обожрался, вот тебя и мутит…
— Нет, от совести меня мутит… Если бы я знал, что этот баран от байской отары отбился, мне не жалко, а что, если мы у бедного человека последнее отобрали?
— Ну пошел кишки на кулак мотать! — Нигматулла нахмурился, отбросил жирную кость, провел кулаком по влажным губам. — А самородок кто вчера хотел отобрать? Не ты, что ли?
— Это я из-за Маши. — Кулсубай низко опустил голову. — Да и все равно, старик сказал, что отдаст его баю… Так уж лучше нам, чем в эту бочку без дна!..
Он говорил, казалось, больше убеждая самого себя, чем Нигматуллу, глядя куда-то поверх головы товарища на маленькую рыжую сосну, выбежавшую к речке и застывшую на обрыве. Лицо его с нечесаной, спутанной бородой, словно покрывала пыль, оно было мрачным и изможденным, под глубоко запавшими глазами лежала синева. Он зябко ежился, прикрывая полами худенького казакина просвечивающие сквозь драные штанины голые колени.
— Мне тут зимовать нельзя, — устало выдохнул Кулсубай. — Ни кола ни двора… Кому я здесь нужен? Врагов полные карманы, а друзья все в дырки провалились…
— Куда же ты тогда?
— Пойду к русским! Может, помогут мне Машу отыскать — они все же грамотные люди, не то что мы — чурки с глазами… Да и надоело жить и трястись от страха!.. Последний раз я с тобой ворованное мясо ел! Завязал я с этим де лом, все!
— Не зарекайся! — Нигматулла засмеялся. — И не захочешь, да руки сами потянутся взять чужое…
— А ты не бери, силой тебя никто не заставляет! Лучше обманывать, чем воровать, — говорил мне один старик… Лучше руку протянуть и милостыню попросить, чем каждый раз свою совесть грязью забрасывать!..
Нигматулла сжал было кулаки, но сдержался. Слова Кулсубая, как ножом, резанули по сердцу, он отвернулся. Думаешь, так легко от этого избавиться, Кулсубай? Думаешь, это так просто, когда отец твой вор, и братья воры, и вся деревня знает это, и даже если ты бросил, все равно скажут — это он украл? Только нет дураков, такого никто не скажет в лицо ни мне, ни отцу, ни братьям. Кому хочется лишиться скотины? Ты прав, отец мстит так за любую обиду… А разве я не помогал отцу, когда был еще малаем? Разве не помогали ему братья? Эх, да если уж на то пошло, я раз двадцать хотел бросить! И не смог… Душа тоскует, руки сами к чужому тянутся! Да и не я один, братья тоже… Ты ведь знаешь, яблоко от яблони недалеко падает. Никуда не уйти мне от своей яблони, нет, Кулсубай, не уйти… Всякий раз, когда Нигматулле говорили, что он сын вора и сам вор, он готов был броситься с кулаками на обидчика, но сейчас перед ним стоял тоже вор, не желавший больше брать чужое добро, и он чувствовал себя бессильным.
— Ну как знаешь, — проговорил он, кривя в усмешке губы и вприщур разглядывая Кулсубая, как бы не узнавая его. — А то нам вдвоем было бы сподручно работать…
Кулсубай нагнулся, завязал лапти, потуже затянул пояс и выпрямился.
— Возьми на память, может, пригодится. — Нигматулла сунул руку в карман и вынул блестящий желтый камешек.
— Что это?
— Это медь, но сойдет за золото. — Нигматулла протянул камешек товарищу. — Отдай тому человеку, который знает про твою Машу… Может, поверят?
Кулсубай повертел камешек на ладони, потом вернул его обратно.
— Кто сам хитрее других — его на кривой кобыле не объедешь! А если он увидит, что я обмануть его хотел, меня снова за решетку упрячут!.. Нет, лучше уж по-честному!.. Спасибо, и не поминай лихом!..
Они простились на опушке леса, и Нигматулла чувствовал себя так, как будто на этот раз обокрали его самого.
3
С той минуты, когда Галиахмет-бай услышал, что старый Хайретдин нашел где-то самородок, он не знал покоя. Несколько раз он начинал собираться, чтобы идти к старику и расспросить его о новом золотом месте, но что-то удерживало его. Еще не было случая, чтобы самородки уплывали из его рук, и, может быть, стоило не торопиться, разузнать обо всем стороной и лишь тогда разговаривать с Хайретдином.
Чтобы не испортить дело, Галиахмет-бай не хотел обнаруживать свой явный интерес, но ждать долго тоже было выше его сил, и он, наконец, не выдержал. Он решил сходить в контору и послать на разведку своего управляющего, но едва вышел из дому, как услышал гул на площади, а через минуту увидел старого Хайретдина. За ним, в надежде на легкое угощение, гурьбой шли старатели. Галиахмет-бай видел их возбужденные, темные от загара и грязи лица, серые потные рубахи, перепачканные глиной шапки и штаны. Издали толпа казалась черно-желтой, крикливой, хотя пока нельзя было разобрать ни одного голоса — катился ровный глухой гул.
Галиахмет-бай молча стоял у ворот, опираясь на красную дорогую трость, увитую серебристыми змейками, расшитая бархатная тюбетейка его тоже была украшена серебром, стрелками сверкали по камзолу серебристые нити. Под узким ремешком выпирало небольшое брюшко, обтянутое атласной рубахой. Опираясь на трость, он чуть скособочился, отчего острая козлиная бородка его торчала немного вбок. В неподвижной и грузной фигуре бая, казалось, жили только глаза — маленькие, плутоватые, широко посаженные на скуластом, тяжело обрюзгшем лице. Они быстро пробежали по толпе, от одного лица к другому и замерли на Хайретдине…
Заметив этот пристальный взгляд, старик ускорил шаги, поднял над головой небольшой сверток и крикнул:
— Локотэ! Локотэ!
Старатели, шедшие следом, нестройно подхватили:
— Хазина!.. Хазина!
Из дверей соседних балаганов и землянок выбегали женщины, ребятишки, толпа росла. Самые смелые из них помчались впереди Хайретдина, выкрикивая на разные голоса:
— Локотэ! Хазина!..
Не доходя десяти шагов до бая, старатели стянули с голов шапки и остановились. Галиахмет-бай неожиданно выпрямился и стукнул тростью об землю.
— Чего галдите? Небось, золота на рубль, а крику на всю тысячу!.. Почему бездельничаете. Разве сегодня праздник?..
Толпа притихла, ребятишки испуганно ткнули носы в материнские подолы, старатели потупили головы, недоуменно переглянулись. Что случилось с Галиахметом-баем? Ему принесли золото, а он, вместо того чтобы радоваться, лает на всех, как собака…
Хайретдин вытер шапкой потное лицо и медленно опустился на колени.
— Мы отдаем то, что принадлежит по праву тебе одному!
Узелок дрожал в узловатых руках старика. Бай презрительно отвернулся.
— Галиахмет-бай… Платок, конечно, грязный, как наша земля, из которой мы вышли и в которую уйдем, но посмотри, что я завернул в эту тряпку…
— Развяжи сам! — бай ткнул тростью в узелок.
Это был старый французский платок, неизвестно как очутившийся у старика, но когда Хайретдин развернул его концы, Галиахмет-бай почувствовал, как спину, его охватил радостный озноб. Он сразу понял, что перед ним настоящий самородок, но для виду еще притворялся, пробовал самородок на зуб, недовольно щурился, причмокивал губами.
— Ладно, ладно! Посмотрим!.. Может быть, этот камень блестит только сверху!.. Я дам его на пробу!..
Он сунул камень за пазуху и снова обернулся к толпе. Он понимал, что не может обидеть и оттолкнуть людей, ждавших, когда им поднесут по стакану водки. Они должны уйти отсюда, довольные своим хозяином и благодетелем, и, оглядывая медленным взглядом эти осунувшиеся, будто в рыжей копоти лица, он знал, что сказать изнуренным тяжелой работой старателям, каждому стоявшему здесь.
— Я люблю вас, как отец любит своих сыновей, — тихо начал он, поглаживая свою острую бородку. — Разве отец всегда ласков с детьми? Разве он не ругает и не наказывает их, когда в том есть нужда? Но после этого отец любит их не меньше, а еще больше… Вы для меня, как для нашего великого царя, дети. — Он поднял руку над головой и растопырил толстые короткие пальцы: — Бот пять пальцев. Какой ни укуси — придет боль… Вы все дороги мне, какими бы ни были — маленькими или большими пальцами… Ваше горе — мое горе, ваша радость — моя радость… Но помните — я болею за вас, так и вы болейте за меня и будьте благодарны, что я день и ночь молюсь за вас и думаю, чтоб вам было лучше на этом свете и на том… Сегодня вы принесли в мой дом радость, и я хочу, чтоб и вам было хорошо!.. Я угощу вас на славу! И пусть ни один из вас потом не скажет, что Галиахмет жадный… Не успеете сказать ах, как бочка с водкой будет перед вами!..
Старатели загудели, а те из них, которые стояли, не смея шелохнуться из боязни, теперь осмелели, радостно загалдели, а кто-то из злоязыких даже начал нашептывать и посмеиваться:
— Сразу почуял, как золотом запахло!..
— Живо за пазуху упрятал!..
— Губа не дура, язык не лопатка — знает, где сладко!..
— Да тише вы, черти… Услышит — и не видать вам угощения, как своих ушей…
Они смотрели, как уходил в контору бай, в красных своих сапожках, переваливаясь, как откормленный гусь. Не прошло и нескольких минут, как два байских работника выкатили из ворот бочку.
— Станови-ись! — зычно закричал один из работников, размахивая над головой березовым половником. — Бай угощает вас от всего сердца!.. Подходите по очереди и не давите друг друга— достанется всем!.. — Он отыскал в толпе Хайретдина и кивнул ему: — Тебя бай к себе зовет на угощение!.. Иди, иди! Не каждому выпадает такая честь!
Гомон все усиливался, вокруг бочки толпились старатели, задрав головы, выпивали до дна половник, вытирали подолами губы, быстро хмелели, садились на землю и затягивали песни. Иные, похитрее, старались пробиться к бочке второй раз, но удавалось не всем—работник бил половником по затылку и отгонял прочь Площадь гудела.
— Вы говорите — бай скупой, жадюга, а он вон какой молодец — выкрикивал рослый кудрявый парень, крутившийся около бочки. — Целую бочку не пожалел! А надо будет — и другую выкатит!
— Брось, Хисматулла! — увещевал его другой, уже пьяный голос. — За эту бочку он из нас десять бочек крови высосет… Он, браток, как тот паук — все в свою паутину тащит…
— Пошевеливайся! — орал работник. — Раз вязали языки, неблагодарные! Вам бы только хлебнуть, а там никого не пощадите! Выходит, водка для языка, а не для ноздрей! — Он поднес половник к лицу, понюхал. — Хорошо! А ну, кто еще не опробовал? Ты, Хисматулла?
Парень подошел к бочке одним из первых, однако не решался пить, потому что еще ни разу не пробовал водки, но сейчас, побоявшись, что старатели засмеют его, крепко зажмурился и опрокинул в себя половник. Он тут же закашлялся, поперхнувшись, и схватился руками за вспыхнувшее горло, но сзади уже теснила толпа, кто-то сильно толкнул его в спину, и Хисматулла, вылетев из очереди, схватился за ворота. Отерев слезы, выступившие на глазах, он отошел в сторону, голова его тихо закружилась, в желудке стало тепло.
Недалеко на траве кучкой расселись старатели, и Хисматулла прибился к ним. Ему вдруг стало очень весело, захотелось говорить и петь, но здесь тоже кто-то ругал бая, и Хисматулла потянул за рукав немолодого сутулого старателя с угрюмым лицом:
— Ты зачем такие слова говоришь? Так ты платишь за добро?
— Вот молокосос! — одернул его назад старатель. — Ты что, поглупел от одного половника? Нашелся защитник!
— Дай ему разок по шее, чтоб он слюни не распускал!
— Не связывайся, он еще недоумок!..
Мимо старателей проходила молодая, женщина, и сутулый попросил ее:
— Гульямал! Забери этого сосунка!.. А то он нам все веселье испортит…
Но Хисматулла, увидев женщину, сам рванулся к ней, замахал бестолково руками.
— Гульямал-енга, ты не за мной тут следишь? Не за мной по пятам ходишь? — заплетающимся языком спросил он.
— Больно мне интересно смотреть за то бой! — Гульямал рассмеялась. — Ты взрослый и красивый мужчина, а я бедная вдова, жена твое го брата! Пристало ли мне за тобой доглядывать!
Она взяла молодого деверя под руку и повела. Хисматулла шел, покачиваясь, часто упираясь и не желая идти дальше, но после уговоров опять шагал, бормоча что-то себе под нос.
— А откуда ты взялась, Гульямал? Кто тебя послал? — все продолжал выпытывать он, но тут же забывал, о чем спрашивал. — Давай споем что-нибудь, а?
Из распахнутых дверей кабака, куда теперь перекинулась вся гульба, вырвалась песня, и Хисматулла подхватил ее протяжный и заунывный мотив:
Опять поднимусь я таежной горой,
Пущу у березки коня —
Как рано увянет подснежник живой,
Так жизнь увядает моя…
Это была старинная башкирская песня, полная светлой тоски и сожаления о несбывшемся счастье, она всегда сжимала сердце Хисматуллы, и он готов был плакать, когда слышал ее. Вот и сейчас, стоило им отойти от поселка, как он опустился на траву и заплакал.
— Может быть, и мне вместе с тобой пореветь? — спросила Гульямал и рассмеялась.
— Тише, Гульямал!.. Тише! Не дай бог, услышит мулла — плохо мне будет…
— Ты еще и муллы боишься?
— А ты никого не боишься, что ли? Как стала вдовой, так все тебе нипочем?.. Разве ты не слышала, как мулла вчера побил сына Ягуды-агая, что живет на самом краю деревни? Ударил палкой и ухо до крови обтрепал, — ты, говорит, своим криком шайтана зовешь!.. А ты думаешь, наверное, раз я выпил, то и ум потерял? Не-е-ет, я все помню… Раз бай угощал — я не мог отказаться, верно? А теперь тихо!.. Да и мать заругается, если узнает!..
— Может, ты не мужчина вовсе, а баба? — Гульямал расхохоталась прямо в лицо парню. — Тогда где же твоя юбка?.. Иди я тебя приласкаю!
Она хотела обнять Хисматуллу, но парень освободился от ее рук, и до самой деревни они шли молча, не проронив больше ни слова.
4
Увидев на пороге Хайретдина, бай молча показал ему на стул.
Но старик остался стоять в дверях, прислонясь к косяку и теребя в руках шапку-ушанку. Он несмело заглядывал в комнату и дивился тому, что видели его глаза. Мягкие кожаные сиденья, на стенах красивые ковры с летящими на них птицами, а на полу, под ногами, ковер, похожий на мох, словно усыпанный живыми цветами. У большого окна, за которым синело небо и качались деревья, держался на львиных лапах огромный стол, с массивной литой чернильницей и хрустальным стаканом, из которого веером торчали разноцветные карандаши.
— Ну что ж ты? Проходи, — сказал Галиахмет-бай.
Хайретдин никогда не бывал в такой богатой комнате и так сробел, что страшился переступить порог и ступить своими пыльными лаптями по ковру и крашенному в золотистый цвет полу. Пол так блестел, что в него можно было смотреться, как в зеркало.
— Я лучше тут постою, — тихо сказал Хайретдин. — Запачкаю здесь все…
— Запачкаешь — есть кому вымыть! Не бойся!..
Его смешила и забавляла робость старика, не привыкшего видеть такую роскошь, и, по правде, даже было немного приятно, что он сумел поразить его своим жильем.
— Ты, господин-бай, скажи мне, зачем меня позвал, я послушаю и пойду домой… Сын у меня болеет, и старуха заждалась! Отпусти, если нет ко мне особого дела, — я гулять не привык…
— Мусульманину грех разговаривать стоя, — бай приветливо улыбался, ему по душе был этот смиренный и послушный старик. — Садись, будешь моим гостем… Сейчас принесут самовар, чаю с тобой попьем…
Еще не до конца веря своим ушам, Хайретдин осторожно двинулся в лаптях по скользкому, как лед, полу, добрался до стула, присел на его краешек, подвернул немного ковер, чтобы не касаться его ногами. Хоть и красиво было тут, в этих хоромах, но вместе с тем и тревожно и боязно чего-то, словно он вошел туда, где ему не положено быть со дня своего рождения. Но ослушаться бая старик не смел.
А Галиахмет-бай, развалясь в кресле, продолжал ласково улыбаться, поглаживать бородку и смотреть на старика с таким участием, что Хайретдину казалось, что перед ним совсем другой человек, не тот, что кричал па старателей у ворот, вскидывал над головой короткие и толстые пальцы, брызгал от гнева слюной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45