— Щенок! — кричал он. — Ты что о себе думаешь, отродье шайтана? Даже Султангали работает, даже младший сын помогает мне, а ты и пальцем о палец не ударишь, чтобы помочь семье? Разве ты сын бая, чтобы бездельничать? Разве ты не должен мне за хлеб, который ел всю зиму?! — остренькая бородка Хакима гневно тряслась.
Мальчик закрыл голову руками, покорно принимая сыплющиеся на него слова и удары. Он понимал, что виноват, и хотел только, чтобы гнев отца скорее утих.
И действительно, вспыльчивый, но отходчивый Хаким скоро успокоился и сел у очага, хотя и продолжал ворчать на провинившегося сына:
— Не успею проснуться, как его уже— нет! Что, спрашиваю, делает, куда ушел? Никто не знает… Может, думаю, пошел наниматься? Как бы не так! Лататы пошел гонять, лодыря праздновать! Вот что он делал целую неделю!1 И это в самую кумысную пору, когда Хажисултан-бай хоть и прижимает к себе карманы обеими рука ми, а деньги у него все равно сквозь пальцы те кут! Да ведь у него одних только дойных кобыл голов пятьдесят, а тех, что он на летний нагул пускает, вообще не перечесть! А сколько сена, ему для рабочих лошадей заготовить на зиму на до, ты знаешь? Ну, погоди, этим летом ты у меня и на сенокосе поработаешь, даю слово, или не я хозяин этого дома, и пусть шайтан тогда заботится о вас! Я понимаю, еще зимой табунщиков много не надо — если лошади за лето жиру на берут, и у пастбища перезимовать можно, но сейчас, летом, когда только и подрабатывать, ты шляешься без дела и не думаешь, что следующей зимой тебе тоже нужно будет есть… Завтра с утра иди к табунщику Сагитулле, я с ним уже договорился о тебе. Ну, что молчишь, язык проглотил?
На следующий день Загит отправился к Сагитулле и стал помощником табунщика. Днем он приводил кобыл на доение, а ночью уходил с табуном на ночные пастбища. Первое время лошади не слушались его, пугались, и самых бойких ему приходилось ловить с помощью аркана, но с кобылами все же легче было управиться, чем с вожаком — буланым жеребцом, который не подпускал мальчика к косяку. Но постепенно и жеребец и кобылы привыкли к Загиту, и буланый стал мальчику верным помощником.
Загит развел под старой сосной костер, разложил кругом большие белые камни кристаллической соли, и, когда лошади собирались у сосны лизать соль, мальчик отдыхал, прислонившись спиной к дереву и полузакрыв глаза. Иногда ему казалось, что не было в его жизни ни прииска, ни тяжелых голодных дней зимы, что это был дурной сон, и вот он прошел, и все опять хорошо.
Чем дольше мальчик жил в лесу, тем смелее он становился. Он привык к одиночеству, иногда ему казалось, что звери добрее людей; Загит сравнивал их с Хажисултаном и муллой Гилманом и думал, что вожаки зверей лучше, чем вожаки людей. «Вот бы всегда жить в лесу, — мечтал он. — Построить себе на поляне теплый зимний дом, приручить зверей… Летом заготовлять дрова и пищу на зиму, а весной выходить из дома и жить, как тебе хочется! Сам себе хозяин, никто не бьет, не обижает…»
В конце лета, когда дойных кобыл перегнали в лес, поближе к сенокосу, в табун приходили лосиха и олень со своими детенышами. Часто они и ночи проводили среди лошадей, так как здесь они чувствовали себя в большей безопасности от волков и медведей. Иногда из-за кустов выскакивали тонконогие большеглазые косули с длинными ушами и маленькими копытцами. Они долго стояли неподвижно, в недоумении глядя на Загита и лошадей, потом, успокоившись, начинали щипать траву. Самые смелые подходили вместе с лошадьми к соли. Когда это случалось, Загит застывал и задерживал дыхание, чтобы не спугнуть их, зачарованно глядя на лесных гостей.
Часто навещали его и другие лесные жители — почти на каждом шагу мальчику встречались маленькие, лопоухие зайчата, с испуганными черными бисеринками глаз. Завидев Загита, они старались спрятаться в сухом хворосте, но как только рядом появлялась зайчиха, пушистые детеныши бросались к ней, забыв об осторожности, и прилипали мордочками к ее животу, опрокидывались на спину, задирая кверху маленькие мягкие лапки. В такие минуты Загит испытывал столько нежности к этим слабым зверушкам, что слезы выступали на глазах у мальчика.
Часто под маленькими елками на опушках он находил гнезда овсянок с притаившимися слабыми и беззащитными птенцами, которые начинали жалобно и тоненько пищать, когда мальчик обнаруживал маленькую, устланную пухом и волосками ямку, где они лежали…
Загит внимательно разглядывал лесные и луговые цветы — белые и красные пушки клевера, колючий шиповник, цветущие метелки ковыля; ему казалось иногда, что цветам больно, если рвешь их или наступаешь ногой на стебель. Не меньше восхищали мальчика необыкновенные узоры на крыльях бабочек, прозрачные крылья стрекоз, переливающаяся всеми цветами спинка майского жука над пышными гроздьями распустившейся сирени и акации…
Лес стал Загиту родным домом. Только волков не мог признать мальчик, — часто они бродили около табуна, а однажды ему пришлось познакомиться с ними поближе. Дело было вечером. Загит нежно похлопал вожака по шее, постелил рогожу у потухающего костра и лег спать. Однако не успел он задремать, как ему пришлось проснуться, — вожак, стоя над ним, теребил мальчика за рукав мягкими губами.
— А ну тебя! — сказал недовольно Загит и перевернулся на другой бок, но через минуту вожак снова разбудил его и, фыркая, стал бить землю передними копытами.
Когда мальчик встал, жеребец быстро собрал в кучу кобыл и жеребят и снова подбежал к Загиту. Все больше тревожась, Загит вскочил на коня, оглядывая с высоты кусты. Вдруг лошади, насторожившись, подняли уши и все резко бросились к табунщику. Жеребец выгнул шею и кинулся к кустам. Он бил копытами, фыркал и время от времени злобно кричал, отбивая у волков полурастерзанного жеребенка. Но тут подоспел Загит, и волки отступили. После этого Загит и вожак еще больше подружились.
Но чем жарче становились дни, тем ближе чувствовалась осень, тем беспокойнее было на душе у Загита. Ни ягоды, ни цветы, ни звери, ни птицы не могли больше сделать его счастливым. Наоборот, глядя на всю эту лесную красоту, он все больше тосковал о том, что придется оставить ее, что пройдет лето, и снова за осенью наступит безжалостная, холодная зима с ее морозами, вьюгами и жестоким голодом. Загит стал часто вспоминать своего друга Гайзуллу, их разговоры перед отъездом. Пойми, — говорил тогда Гайзулла, — мы не можем быть равнодушными к тому, что происходит вокруг! Раз Хисматулла-агай в тюрьме, мы должны продолжать за него то, что он начал! Ты помнишь, что говорил этот русский, Михаил? Что революционер никогда не должен забывать о том, что он отвечает за все, что делается вокруг него!
Загит старался вспомнить Михаила и то, что он говорил на собраниях, где удалось два раза побывать мальчику. Так и не поняв, что такое революционер, хорошо это или плохо, Загит понял только, что русский агай Михаил и есть один из этих революционеров, о которых он так часто говорит. Но кто такой сам Михаил? Хисматулла-агай его хвалил, баи его ненавидят, мулла его проклинает, все говорят о нем разное, и на чьей стороне правда — неизвестно! И тем более непонятно все, что говорит сам Михаил! Как может бедный стать богатым оттого, что говорит этот русский? И какая ему польза от этого дела, от того, что он будоражит всю округу и часто бывает бит, а теперь и вовсе сидит в тюрьме? И почему все так боятся бумажек, которые они с Гайзуллой наклеивали на стенах и воротах? Или вправду, как говорил мулла, их написала рука шайтана?..
Чем больше Загит думал обо всем этом, тем больше запутывался и никак не мог понять, почему же его все-таки так тянет к этому русскому, и не только его одного, но и Гайзуллу и многих на прииске. Часто мальчик пугался, вспомнив, как однажды отец сказал ему: Когда наступит конец света, люди все больше будут слушать неверных русских, и каждый слушающий их попадет в ад и будет вечно гореть в огне! И Загит плевал в разные стороны, чтобы отогнать от себя наваждение, и говорил, подражая взрослым:
— О аллах, не делай из меня неверного! Не отлучи от веры!
Но заклинания эти не помогли мальчику избавиться от мыслей о Михаиле и Хисматулле, о том, кто же прав, — они или баи и царь. От тоски Загит начинал петь, и пел долго и протяжно, прислушиваясь к лесному эху, повторяющему слова его грустных песен. Он чувствовал, что сердце его разрывается от горя, и, когда боль в груди, поднимаясь все выше, останавливалась у горла, мальчик бросался в высокую траву у подножия деревьев и громко плакал, то призывая на помощь аллаха, то умоляя хозяина горы спасти его, оставить навек при себе в этом лесу вместе с птицами и зверями…
17
Снова погрузив на телеги косы, грабли, деревянные вилы и домашний скарб, люди переехали на сенокос. Опять растянулся по дороге длинный обоз, оводы и слепни тучами взвивались над повозками, лошади размахивали хвостами, испуганно ржали жеребята, плакали маленькие дети.
Те, у кого не было скота, остались жить на старом месте. Хаким со своей семьей тоже не стал переезжать, тем более что их сенокос находился недалеко, а Мугуйя день ото дня чувствовала себя хуже и опять, как зимой, лежала на нарах без движения.
Хажисултан-бай расположился на том и на другом пастбищах. Старшую жену, Хуппинису, часть скота и нескольких работников он оставил на весеннем джайляу, а сам с младшими женами переехал поближе к летнему. Наезжая время от времени на стойбище, он всегда бывал чем-то недоволен и ругал всех подряд — табунщиков, косцов, работниц, доивших кобыл и коров, делающих кумыс, творог и сметану, и прежде всего гнев Хажисултана обрушивался на Хуппинису.
— Куда ты смотрела? — кричал он. — Разве так должна вести себя байбисэ, моя старшая жена? О аллах, да ведь это помои, а не кумыс! Двухлетний ребенок и то лучше следил бы за тем, как работают женщины, а ты уже совсем никуда не годишься — только и знаешь, что лежать на нарах и жиреть!..
Хуппиниса молчала, но потом, когда Хажисултан уезжал, сама часто ругала работниц, не зная, на ком сорвать злость, но делалось все это как-то само собой, не нарочно, а отругав одну из женщин так, что у той от стыда начинали гореть уши, она уходила в летник и плакала. «Хоть бы алла взял меня к себе, — думала старая женщина. — Ведь я никому не нужна на этом свете — ни мужу, ни его женам, ни своим детям… Зачем я живу на свете?» Но мысли эти появлялись и исчезали за домашними хлопотами и заботами, — слишком уж много их было в эту летнюю пору…
Наконец наступил день варки — самый большой праздник для детворы. Как воробьи, кучками собирались они возле работниц, кричали и прыгали, носясь с места на место. Даже Мугуйя в этот день отпустила Аптрахима полакомиться, вместе с Аптрахимом увязалась и Гамиля, хотя отец, уходя, строго-настрого запретил ей отлучаться из дому и велел сидеть возле Мугуйи и ухаживать за ней. Но когда из летников вынесли большие деревянные чаши и бочонки с эркет, кислым молоком, много дней копившимся там, и Аптрахим с радостным визгом кинулся навстречу женщинам вместе с другими ребятишками, Гамиля не выдержала. Сложив руки, девочка повернулась к лежавшей на нарах Мугуйе:
— Пожалуйста, отпусти меня на немного! Вот на столечко, — девочка показала матери мизинец. — Я мигом, только посмотрю — и обратно!
Мугуйя ничего не ответила ей, даже не пошевелилась, и девочка, ступая на цыпочках, вышла из юрты, а через минуту уже мчалась со всех ног туда, где варили эркет, где так весело кричали и прыгали ее сверстники и сверстницы.
Вывалив эркет в большие чаны, женщины начали помешивать густую белую массу. Сверху в чанах глыбами всплывала губчатая легкая пена, и ребятишки, набежавшие с ложками; пробовали ее. Когда же сваренный эркет залили в мешочки и повесили на сучья, от детворы совсем не стало отбоя. Разинув рты, они становились под мешками, стараясь поймать струйку сыворотки, толкая друг друга, пыхтя и испуская победные вопли, если удавалось хоть на секунду перехватить тоненькую голубоватую струйку губами. Но самое интересное — приготовление курута — было впереди. К середине дня сыворотка перестала капать из подвешенных мешков, и женщины, сняв их, принялись месить творог, посыпая его солью. Гамиля подбежала к одной из них:
— Апакай, апакай, дай попробовать немножко курута!
Аптрахим, державшийся возле сестры, тоже заклянчил:
— И мне дай попробовать!
Женщина, не обращая внимания на ребятишек, продолжала месить.
— Видишь, апакай, ты сама не пробуешь и нам не даешь, — лукаво продолжала Гамиля. — А вдруг он слишком кислый получится?
— Да, да, а вдруг получится кислый? — как эхо, повторил Аптрахим.
Работница старалась не смотреть на детишек, но они были так настойчивы и неотвязны, что женщина не выдержала и улыбнулась.
— Вот вы какие попрошайки! — сказала она полусердито-полуласково. — Вам бы лишь живот набить, а если байбисэ увидит!
— Ее нет, она в юрту пошла! — заговорщически прошептала Гамиля. — Дай немножечко, всего один кусочек!
— Один кусочек! — повторил за сестрой Аптрахим.
— Идите, идите отсюда! Только мешаете!
— Ах, какая ты жадина! — крикнула Гамиля, отскочив на безопасное расстояние. — Давно бы уже дала, пока байбисэ нет а ты просто жадина! Жадина!
Быстро оглянувшись и увидев, что Хуппинисы действительно нет поблизости, женщина сунула ребятишкам по кусочку сырого курута. Те закричали:
— Спасибо! Спасибо!
— Ладно, бегите отсюда! — замахала руками женщина. — Ремня на вас нету, попрошайки!
Тем временем работницы вывалили в чаны эркет, и Гамиля с Аптрахимом снова побежали пить сыворотку. Рядом с мешками уже поставили лаш — высокое, на четырех кольях, решето из жердочек и лучинок, связанных между собой; здесь сушились на солнце приготовленные головки курута.
Один из мальчиков схватил целую головку и побежал в чащу. Почти тотчас из дверей юрты выскочила Хуппиниса с кочергой в руке. Размахивая ею, она побежала вслед за мальчиком, громко крича:
— Разбойник! Ну погоди, поймаю тебя, так уши надеру, что до земли отвиснут! И родителям скажу!
Босые пятки мальчугана замелькали еще быстрее, и Хуппиниса, убедившись, что его не догнать, остановилась, все еще размахивая кочергой и тяжело дыша. Но не успела она отдышаться, как ноги сами понесли ее обратно к юрте: на решете с курутом лакомилась целая стая трясогузок. Помахивая хвостиками, они хватали кусочек побольше и быстро улетали прочь. Охая и кляня крылатых воришек, Хуппиниса села у решета и положила кочергу рядом с собой.
— С места не сойду, — проворчала она. — Что же это будет, если курут станет исчезать прямо у меня на глазах, будто его и не было? Может быть, прикажете над очагом лаш устраивать, несмотря на летнее время?! Кому же тогда, интересно, влетит от моего мужа за то, что курут закоптелый, а? Я спрашиваю, кому?! — Она вздохнула, отвернулась от ребятишек и тут же вскочила на ноги с громким криком.
Но было поздно. Коршун камнем упал возле изгороди и тотчас взмыл, держа в клюве цыпленка.
— Ты что, ослепла? — обретя дар речи, завопила Хуппиниса на мгновенно съежившуюся работницу. — Ротозейка! Не можешь даже за цыплятами посмотреть! Да я так по миру с вами пойду! — чуть не плача, причитала она. — Ну, что я опять скажу мужу, когда он приедет? Что я ему скажу?!..
Убежав от Хуппинисы, ребятишки снова собрались вместе. Съев последний кусочек курута, Аптрахим слизал прилипшие к ладоням крошки и сказал, поглядев на сестру:
— Теперь на реку пойду, а ты со мной не ходи, мы там купаться будем!
— Почему это мне с тобой нельзя? — запротестовала Гамиля. — Везде можно, а на речку нельзя!
— Нельзя! — повторил Аптрахим, насупившись. — Тебе отец что велел? Дома сидеть, маму сторожить! А мне везде бегать можно, меня отпустили… — И, не выдержав своей важности, Аптрахим высунул язык.
— А вот и пойду! — тоже высунув язык, за явила Гамиля.
— А я на тебя отцу пожалуюсь! — в тон ей ответил Аптрахим. Он боялся, что мальчишки будут дразнить его за то, что ой ходит с сестрой; и так уже младший сын Ягуды-агая сказал ему сегодня: «А ты, малай, как всегда, с нянькой?» — и засмеялся так ехидно, что Аптрахим покраснел и скорее спрятался за спины других мальчишек.
— Такой, да?.. — обиженно заныла Гамиля. — Как курут тебе давать — так сестричка, сестричка, а как на речку идти — так отцу по жалуюсь! Ну, погоди, сделаю я тебе что-нибудь в следующий раз… Никогда больше ничего не дам!..
— Ну и не давай! — весело сказал Аптрахим, поняв, что сестра не решится идти с ним. — Не дашь — я отцу на тебя пожалуюсь, сама пожалеешь!
— Ябеда! — презрительно сказала Гамиля и передернула худенькими плечиками, на которых стоймя висело длинное темное платье, перешитое еще из маминого — Ябеда-беда, козлиная борода! И не подходи ко мне больше, и не проси у меня ничего понял?
И, круто повернувшись, девочка решительно пошла к стойбищу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45