— серьезно спросила она. — И пожалуйста, не отделывайся шуточками. Я не хитрая, о чем ты и сам отлично знаешь. И меня в самом деле беспокоит, что мы часто не договариваем до конца. А чтобы сдвинуться с мертвой точки, скажу, почему я иногда так… ну, скажем, не очень приветливо отношусь к Ольфу.
— Почему?
— Да все очень просто — завидую ему, а точнее — вашим отношениям.
— Завидуешь? — удивился я.
— Да, самая элементарная бабская зависть. Потому что вы можете позволить себе все, даже наорать друг на друга, и все-таки на ваших отношениях это в конце концов никак не скажется. Совсем никак, — убежденно повела она головой. — А вот со мной ты не можешь позволить себе ничего, и вообще — наши с тобой отношения меня далеко не во всем устраивают. Я понимаю, тебя настораживают некоторые эпизоды, вроде моего прошлогоднего предложения вместе поехать в отпуск…
— Или того вечера, когда я просил тебя остаться.
— Ты был пьян.
— А что это меняет?
— Ну, кое-что все-таки меняет.
— Нет. Потому что и потом мне не раз хотелось, чтобы ты осталась. Особенно когда Ася была в Англии.
Наверно, мне не нужно было этого говорить. Жанна пристально посмотрела на меня, словно хотела спросить о чем-то и не решалась. Я продолжал:
— А впрочем, об этом-то уж точно не стоит говорить. Незачем все усложнять.
— Вот как… — неопределенно отозвалась Жанна, отводя взгляд. — Ну, не надо так не надо. Давай ужинать.
Глядя на нее, я вдруг почувствовал то, что принято называть угрызениями совести. Очень приблизительное выражение, но как сказать иначе, я не знаю. Ведь я относился к Жанне гораздо лучше, чем ей казалось, но я боялся показывать это и ей и другим. И если уж говорить честно, меня настораживали вовсе не те эпизоды, о которых говорила она. Наоборот, они радовали меня. И сегодняшнее ее признание в том, что ее не во всем устраивают наши отношения, — тоже… Потому что я и сам хотел большей близости. Хотел — и боялся этого… Понимает ли это Жанна? Иногда я был уверен — да, понимает. А на меня самого порой находили какие-то периоды полнейшего непонимания, когда я не мог воспринимать ничего, кроме буквального смысла ее слов. И так было не только с ней, но и с Асей. Вот и сегодня я никак не мог понять, что хочется Асе: чтобы я остался или уехал? Или ей безразлично? Почему она не спросила, не смогу ли я остаться?
— Ешь, а то остынет, — сказала Жанна.
Я молча принялся за еду и словно со стороны увидел нас обоих: мужчина и женщина за кухонным столом, почти совсем как муж и жена, и молчание могло означать короткую размолвку, а как это покажется на взгляд постороннего? Или на взгляд Аси? Что она думает о моих отношениях с Жанной? Она никогда не выказывала ни малейших признаков ревности — почему? Полностью доверяет мне? Она ведь знает, что мы встречаемся ежедневно и часто по вечерам сидим вдвоем, неужели это ничуть не беспокоит ее? Если действительно так, то почему? А что бы чувствовал я на ее месте?
Мне вдруг стало совсем скверно от мысли о своей беспомощности, от своего неумения — или неспособности? — разбираться в людях, и в первую очередь в самом себе… Откуда это непонимание? Вот сидит Жанна, о чем она думает? Может быть, ее обидели мои слова или она ждет, когда я что-то скажу ей, а что я должен сказать? Или ничего этого нет — ни обиды, ни ожидания, просто сидят двое — мужчина и женщина, хорошие товарищи, коллеги по работе, — и молча ужинают. Почему молча?
— Знаешь, — сказала вдруг Жанна, — иногда мне очень хочется, чтобы ты расспросил меня о моем прошлом. Но ты так ни разу и не заговорил об этом. Почему? Ведь не потому, что это тебе неинтересно?
— Нет, конечно, — сказал я.
Конечно, нет. И все-таки я действительно ни разу не спрашивал ее о том, как она жила раньше, до нашей встречи, а сама она никогда не заговаривала об этом, и все мои сведения о ее прошлом ограничивались анкетными данными: родилась в Ленинграде, сестра в Киеве, замужем не была… А почему, собственно, не спрашивал? Наверно, просто потому, что когда-то взял на вооружение одну из «бесспорных» аксиом — надо быть тактичным, не вмешиваться в чужие дела; если человек сам не говорит о своем прошлом, значит, ему не хочется вспоминать о нем… Но ведь и Жанна может рассуждать точно так же: если ее не спрашивают, незачем пускаться в откровения… И вот через три года постоянного общения выясняется, что обоим нам хочется одного и того же: поговорить друг о друге. Жанне, наверно, тоже хотелось бы узнать обо мне больше того, что ей известно, и деликатность-то оказывается ложная. Выходит, что Жанна права — настоящей, дружеской близости между нами нет? А возможна ли она? А что же может помешать этому, если оба мы хотим одного и того же? Ее красота?
Я попытался посмотреть на Жанну как бы со стороны, глазами тех, кто видит ее несколько минут в день, вспомнил, как сам смотрел на нее при первой встрече, и необычайное совершенство ее красоты вновь поразило меня. А Жанна вдруг забеспокоилась под моим взглядом, спросила:
— Что ты?
— Да так… Очень уж красивая ты. Вроде бы и привык к этому, а иногда посмотрю — и как открытие твоя красота для меня.
Жанна помрачнела. Молча убрала тарелку, налила чай и, глядя куда-то мимо меня, нехотя заговорила:
— Когда мне было шестнадцать лет, мать повезла меня к бабушке в деревню. Бабушка никогда не видела меня, была она уже совсем старая, глухая, горбатая, настоящая баба-яга с клюкой. Весь вечер она так внимательно разглядывала меня, что мне не по себе стало. А она все смотрит — и молчит. И наконец, словно про себя, ни к кому не обращаясь, говорит: «Господи, и за что такое наказание человеку выпало. Хлебнешь горя с такой красотой». Я, конечно, ее слова за шутку приняла, мать рассердилась, бабка замолчала и уползла в угол. Мудрая была старуха — как в воду глядела… Часто я ее слова вспоминаю, действительно, наказание какое-то. Даже горьковскую Алину Телепневу вспоминаю, к себе ее судьбу примеряю — и ведь кое-что сходится…
— Да ты что? — испугался я, глядя на ее лицо.
— Что? — не поняла Жанна.
— Говоришь как-то странно…
— Что тут странного? Ты думаешь, красота эта — в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… — Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: — А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! — грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: — Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
— Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота — клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или — что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
49
И день этот никак не хотел заканчиваться. Не было еще и девяти часов, и я не мог найти себе места. Хотелось видеть Ольфа, но я помнил, как он обиделся сегодня, и не шел к нему. А когда он заявился ко мне, рот у меня сам собой расплылся в широчайшей улыбке.
— Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
— Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность — чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету — через полчаса он был уже шесть — ноль в его пользу, — Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило — я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
— Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
— Во-первых, не поругался, а поссорился, — невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. — Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, — почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
— По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
— Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
— В том-то и дело, что нет.
— Ты серьезно?
— Да.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему не ссоритесь?
— Не знаю.
— Скверно… Какой счет?
— Двенадцать — ноль.
— Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
— Да иди ты… А что скверно — что не знаю или что не ссоримся?
— И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
— Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
— Обязаны. — Ольф со стуком перевел часы. — Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
— Есть еще третий вариант.
— Какой?
— Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
— У вас не тот вариант.
— Надеюсь.
— У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. — Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: — Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
— Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь — все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
— Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
— Но ведь там работы месяца на два.
— Вот и хорошо.
— А как на это Светлана посмотрит?
— Отрицательно, — спокойно сказал Ольф.
— Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
— Поедем позже.
— Зачем тебе это нужно?
— Значит, нужно.
— Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
— Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
— Иногда мне кажется, что да.
— Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, — с нажимом сказал Ольф, — что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
— Извини. Если тебе неприятно — не будем говорить об этом.
— Ну почему же, — не слишком уверенно сказал я. — Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
— Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
— Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
— Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, — неловко сказал Ольф. — Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
— Естественно?
— Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
— Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
— Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
— Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
— Если тебе не хочется говорить об этом — давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
— Ну что ж, — не сразу сказал я, — давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
— Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет — внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное — у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас — это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
— Что ты имеешь в виду? Детей?
— Не только, хотя это, я думаю, главное.
— Значит, дети — это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
— Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… — Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: — превращается просто в сожительство.
— Даже так…
— Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, — они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа — лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос:
— …и вот что меня беспокоит — мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» — точнее вряд ли скажешь.
— Может быть, я и ошибаюсь, — Ольф смешался под моим взглядом, — или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
— Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
— А ну-ка давай в постель, — тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: — Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
— Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» — подумал я и сказал:
— Нет.
50
Через восемь лет после бабкиного предсказания о том, что хлебнет она горя с такой красотой, приснилась Жанне пустыня — белая, горячая, жутко проваливающаяся под ее слабыми ногами. Жанна шла по ней в какую-то невидимую бесконечность, по колено увязая в песке, и его жесткие струйки больно царапали влажную кожу, стекая при каждом ее шаге на землю, торопясь соединиться с ней. Куда и зачем шла она, Жанна не знала, но что-то подсказывало ей, что надо идти, нельзя остановиться даже на минуту, иначе песчаное море тут же поглотит ее. И вдруг заметила она, что идет совсем голая, и краска стыда опалила ее, и Жанна сразу остановилась, плотно сдвинула ноги и согнулась, закрывая руками грудь. И стала медленно проваливаться в вязкую горячую глубь земли. Она беспомощно огляделась и увидела, что никого нет кругом и не от кого скрывать свою наготу, — только огромное солнечное око равнодушно смотрело на нее с раскаленного белого неба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Почему?
— Да все очень просто — завидую ему, а точнее — вашим отношениям.
— Завидуешь? — удивился я.
— Да, самая элементарная бабская зависть. Потому что вы можете позволить себе все, даже наорать друг на друга, и все-таки на ваших отношениях это в конце концов никак не скажется. Совсем никак, — убежденно повела она головой. — А вот со мной ты не можешь позволить себе ничего, и вообще — наши с тобой отношения меня далеко не во всем устраивают. Я понимаю, тебя настораживают некоторые эпизоды, вроде моего прошлогоднего предложения вместе поехать в отпуск…
— Или того вечера, когда я просил тебя остаться.
— Ты был пьян.
— А что это меняет?
— Ну, кое-что все-таки меняет.
— Нет. Потому что и потом мне не раз хотелось, чтобы ты осталась. Особенно когда Ася была в Англии.
Наверно, мне не нужно было этого говорить. Жанна пристально посмотрела на меня, словно хотела спросить о чем-то и не решалась. Я продолжал:
— А впрочем, об этом-то уж точно не стоит говорить. Незачем все усложнять.
— Вот как… — неопределенно отозвалась Жанна, отводя взгляд. — Ну, не надо так не надо. Давай ужинать.
Глядя на нее, я вдруг почувствовал то, что принято называть угрызениями совести. Очень приблизительное выражение, но как сказать иначе, я не знаю. Ведь я относился к Жанне гораздо лучше, чем ей казалось, но я боялся показывать это и ей и другим. И если уж говорить честно, меня настораживали вовсе не те эпизоды, о которых говорила она. Наоборот, они радовали меня. И сегодняшнее ее признание в том, что ее не во всем устраивают наши отношения, — тоже… Потому что я и сам хотел большей близости. Хотел — и боялся этого… Понимает ли это Жанна? Иногда я был уверен — да, понимает. А на меня самого порой находили какие-то периоды полнейшего непонимания, когда я не мог воспринимать ничего, кроме буквального смысла ее слов. И так было не только с ней, но и с Асей. Вот и сегодня я никак не мог понять, что хочется Асе: чтобы я остался или уехал? Или ей безразлично? Почему она не спросила, не смогу ли я остаться?
— Ешь, а то остынет, — сказала Жанна.
Я молча принялся за еду и словно со стороны увидел нас обоих: мужчина и женщина за кухонным столом, почти совсем как муж и жена, и молчание могло означать короткую размолвку, а как это покажется на взгляд постороннего? Или на взгляд Аси? Что она думает о моих отношениях с Жанной? Она никогда не выказывала ни малейших признаков ревности — почему? Полностью доверяет мне? Она ведь знает, что мы встречаемся ежедневно и часто по вечерам сидим вдвоем, неужели это ничуть не беспокоит ее? Если действительно так, то почему? А что бы чувствовал я на ее месте?
Мне вдруг стало совсем скверно от мысли о своей беспомощности, от своего неумения — или неспособности? — разбираться в людях, и в первую очередь в самом себе… Откуда это непонимание? Вот сидит Жанна, о чем она думает? Может быть, ее обидели мои слова или она ждет, когда я что-то скажу ей, а что я должен сказать? Или ничего этого нет — ни обиды, ни ожидания, просто сидят двое — мужчина и женщина, хорошие товарищи, коллеги по работе, — и молча ужинают. Почему молча?
— Знаешь, — сказала вдруг Жанна, — иногда мне очень хочется, чтобы ты расспросил меня о моем прошлом. Но ты так ни разу и не заговорил об этом. Почему? Ведь не потому, что это тебе неинтересно?
— Нет, конечно, — сказал я.
Конечно, нет. И все-таки я действительно ни разу не спрашивал ее о том, как она жила раньше, до нашей встречи, а сама она никогда не заговаривала об этом, и все мои сведения о ее прошлом ограничивались анкетными данными: родилась в Ленинграде, сестра в Киеве, замужем не была… А почему, собственно, не спрашивал? Наверно, просто потому, что когда-то взял на вооружение одну из «бесспорных» аксиом — надо быть тактичным, не вмешиваться в чужие дела; если человек сам не говорит о своем прошлом, значит, ему не хочется вспоминать о нем… Но ведь и Жанна может рассуждать точно так же: если ее не спрашивают, незачем пускаться в откровения… И вот через три года постоянного общения выясняется, что обоим нам хочется одного и того же: поговорить друг о друге. Жанне, наверно, тоже хотелось бы узнать обо мне больше того, что ей известно, и деликатность-то оказывается ложная. Выходит, что Жанна права — настоящей, дружеской близости между нами нет? А возможна ли она? А что же может помешать этому, если оба мы хотим одного и того же? Ее красота?
Я попытался посмотреть на Жанну как бы со стороны, глазами тех, кто видит ее несколько минут в день, вспомнил, как сам смотрел на нее при первой встрече, и необычайное совершенство ее красоты вновь поразило меня. А Жанна вдруг забеспокоилась под моим взглядом, спросила:
— Что ты?
— Да так… Очень уж красивая ты. Вроде бы и привык к этому, а иногда посмотрю — и как открытие твоя красота для меня.
Жанна помрачнела. Молча убрала тарелку, налила чай и, глядя куда-то мимо меня, нехотя заговорила:
— Когда мне было шестнадцать лет, мать повезла меня к бабушке в деревню. Бабушка никогда не видела меня, была она уже совсем старая, глухая, горбатая, настоящая баба-яга с клюкой. Весь вечер она так внимательно разглядывала меня, что мне не по себе стало. А она все смотрит — и молчит. И наконец, словно про себя, ни к кому не обращаясь, говорит: «Господи, и за что такое наказание человеку выпало. Хлебнешь горя с такой красотой». Я, конечно, ее слова за шутку приняла, мать рассердилась, бабка замолчала и уползла в угол. Мудрая была старуха — как в воду глядела… Часто я ее слова вспоминаю, действительно, наказание какое-то. Даже горьковскую Алину Телепневу вспоминаю, к себе ее судьбу примеряю — и ведь кое-что сходится…
— Да ты что? — испугался я, глядя на ее лицо.
— Что? — не поняла Жанна.
— Говоришь как-то странно…
— Что тут странного? Ты думаешь, красота эта — в радость мне? Была в радость, пока маленькая и глупенькая была, а как поумнела… — Жанна посмотрела на меня и с досадой сказала: — А впрочем, все равно не поймешь, для этого надо с таким клеймом, вроде моей красоты, родиться… Что ты так смотришь? Думаешь, рисуюсь? Черта лысого! — грубо сказала Жанна и, совсем расстроившись, попросила: — Хоть ты-то мне о красоте моей не говори, неприятно мне это…
Она встала и, зябко поводя плечами, тихо сказала:
— Пойду я. Что-то сегодня расклеилась… А словам моим не удивляйся, если подумать как следует, так и быть должно.
И она ушла. Я принялся убирать со стола, а странные слова Жанны не выходили из головы. Красота — клеймо, наказание? Чепуха какая-то… Человечество тысячи лет только и делало, что поклонялось красоте, на все лады воспевало ее, и вдруг такие слова… Только ли слова? Я вспомнил лицо Жанны, когда она говорила это, она вовсе не шутила. Но ведь и правдой ее слова быть как будто не могут… А почему, собственно, не могут? Сколько тысяч взглядов бросалось на Жанну, сколько было таких, как Шумилов и Мелентьев, готовых на все ради того, чтобы добиться ее благосклонности? А зачем ей это? Жанна слишком умна, чтобы не понимать истинную цену этим тысячам взглядов… Жить под таким постоянным надзором, вероятно, не слишком-то уютно… Это имела в виду Жанна? Или — что-то еще, чего я не понимаю?
Я почувствовал, что опять безнадежно запутываюсь в своих шатких рассуждениях. Видно, такой уж сегодня выдался день, что мне постоянно приходится расписываться в своей несостоятельности.
49
И день этот никак не хотел заканчиваться. Не было еще и девяти часов, и я не мог найти себе места. Хотелось видеть Ольфа, но я помнил, как он обиделся сегодня, и не шел к нему. А когда он заявился ко мне, рот у меня сам собой расплылся в широчайшей улыбке.
— Ну что, Матильда, сгоняем в блиц?
— Давай.
Ольф играл гораздо лучше меня и, как правило, давал мне минуту форы. На таких условиях я обычно с трудом выигрывал у него одну партию из трех. У Ольфа была одна странная особенность — чем хуже у него было настроение, тем сильнее он играл. Сегодня, если судить по счету — через полчаса он был уже шесть — ноль в его пользу, — Ольф был настроен, как никогда, скверно. Выиграв восьмую партию, он молча добавил мне еще минуту, но и это ничего не изменило — я проиграл еще четыре партии и, получив очередной мат, остановил часы и смешал фигуры.
— Озверел ты, что ли? Опять со Светкой поругался?
— Во-первых, не поругался, а поссорился, — невозмутимо сказал Ольф, заново расставляя фигуры. — Ругаются мужики, алкоголики и домоуправы, а интеллигенты, тем более кандидаты наук, только ссорятся. О докторах я уже не говорю, те вообще выясняют отношения почтительным шепотом. Особенно Шумилов. А во-вторых, — почему «опять»? Тебе кажется, что мы слишком часто ссоримся?
— По-моему, не так уж и редко, если судить по вашим физиономиям.
— Можно подумать, что вы с Асей совсем не ссоритесь.
— В том-то и дело, что нет.
— Ты серьезно?
— Да.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему не ссоритесь?
— Не знаю.
— Скверно… Какой счет?
— Двенадцать — ноль.
— Давай еще сгоняем, авось какую-нибудь хилую половинку и заработаешь.
— Да иди ты… А что скверно — что не знаю или что не ссоримся?
— И то и другое… Давай-давай, садись, ставь.
— Ладно, только последнюю… Ты что, всерьез думаешь, что муж и жена должны ссориться?
— Обязаны. — Ольф со стуком перевел часы. — Не ссорятся только люди идеальные или ненормальные. Впрочем, это почти одно и то же.
— Есть еще третий вариант.
— Какой?
— Когда муж и жена равнодушны друг к другу. Не совсем, конечно, но более или менее.
— У вас не тот вариант.
— Надеюсь.
— У тебя конь висит… Что значит «надеюсь»?.. — Ольф внимательно посмотрел на меня и спросил: — Кстати, ты уже наметил, кого посылать в Новосибирск?
— Еще нет.
В Новосибирске была группа, работавшая над сравнительно близкой нам темой, и мы поддерживали с ней постоянную связь — все время приходилось следить, чтобы не залезть на чужую территорию. Однажды я уже ненадолго летал в Новосибирск. А после эксперимента, чем бы он ни закончился, предстояло основательно увязать все результаты. Я уже решил, что сначала поедет кто-то из ребят, скорее всего Савин или Воронов, а потом, если нужно будет, полечу сам. И вот Ольф сказал мне:
— Знаешь что, давай-ка я поеду туда.
— Но ведь там работы месяца на два.
— Вот и хорошо.
— А как на это Светлана посмотрит?
— Отрицательно, — спокойно сказал Ольф.
— Вы же собирались вместе поехать в отпуск.
— Поедем позже.
— Зачем тебе это нужно?
— Значит, нужно.
— Что, так плохо у вас?
Ольф закурил и, разглядывая меня так, словно я был каким-то недоразвитым эмбрионом, спросил:
— Слушай, Матильда, уж не решил ли ты, что мне крупно не повезло в семейной жизни? Только честно.
— Иногда мне кажется, что да.
— Так вот пусть тебе не кажется. И уж если говорить прямо, иногда мне кажется, — с нажимом сказал Ольф, — что у вас с Асей куда менее благополучно, чем у нас, несмотря на всю вашу внешнюю идиллию и наши ссоры.
Его слова неожиданно сильно задели меня. Ольф, видимо, заметил это и примирительно сказал:
— Извини. Если тебе неприятно — не будем говорить об этом.
— Ну почему же, — не слишком уверенно сказал я. — Просто не понимаю, с чего это пришло тебе в голову.
— Ничего конкретного, если не считать, что я довольно хорошо знаю тебя. И вижу кое-что, чего другие не видят.
— Что именно?
Ольф помолчал и уклончиво сказал:
— Об этом потом, сначала я объясню, почему мне нужно уехать. Вовсе не потому, что у нас так плохо складываются отношения, как ты думаешь. Просто иногда полезно ненадолго разъехаться, а то слишком уж… привыкаешь ко всему. Но из этого вовсе не следует, что мы надоели… или разлюбили друг друга, — неловко сказал Ольф. — Хотя сейчас понятие «любовь», естественно, выглядит несколько иначе, чем в первый год нашей жизни.
— Естественно?
— Вот именно. Мы почему-то ни разу толком не говорили об этом, и зря, наверно…
Ольф так внимательно смотрел на меня, что я понял: к этому разговору он готовился давно и беспокоят его действительно не свои семейные дела, а именно мои.
— Значит, ты считаешь, что как раз у тебя все нормально, а у меня нет?
— Не совсем так… Но я знаю, когда и что у нас не ладится и во что это может вылиться… И что надо делать. А ты, похоже, не знаешь.
— Вот как… И ты решил поучить меня уму-разуму…
— Если тебе не хочется говорить об этом — давай не будем.
Мне действительно не хотелось заводить этот разговор, но интонация Ольфа насторожила меня. Кажется, он и в самом деле считал, что мои дела неважны. Открытие не слишком приятное…
— Ну что ж, — не сразу сказал я, — давай поговорим… Почему ты думаешь, что у нас с Асей… не все ладно?
— Я не знаю, Димыч. Я уже говорил, что никаких конкретных доказательств у меня нет — внешне ваши отношения выглядят идеально. Но даже это меня настораживает. А главное — у меня часто бывает ощущение, что ты… не очень-то счастлив. И что дело здесь именно в ваших с Асей отношениях. Ваша идеальная, архимодерновая семья, с полным доверяем друг к другу, без всяких намеков на ревность, с почти абсолютной самостоятельностью каждого из вас — это вовсе не семья. У вас, мне кажется, нет того самого главного, что должно связывать любящих друг друга людей…
— Что ты имеешь в виду? Детей?
— Не только, хотя это, я думаю, главное.
— Значит, дети — это и есть то самое главное, что связывает все семьи?
— Я этого не сказал. Но, по-видимому, без детей семья теряет половину смысла. Я думаю, рано или поздно семья без детей… — Ольф замялся, подыскивая слово, и твердо закончил: — превращается просто в сожительство.
— Даже так…
— Я не знаю, как объяснить, Димыч. Я сам понял это только после рождения Игорька. И теперь я знаю, что какие бы неурядицы у нас ни случились, но главного, что связывает нас, и связывает очень прочно, я не сомневаюсь в этом, — они не затронут. И Светлана это тоже хорошо чувствует.
Я слушал Ольфа — лицо у него было очень серьезное, и то отвратительное чувство беспомощности, которое сегодня уже не раз приходило ко мне, снова овладело мной. И я даже не успел удивиться, что так ошибался в отношении Ольфа и Светланы, потому что тут же возник неприятный вопрос: в чем я еще ошибаюсь? На несколько секунд я совсем перестал слышать Ольфа, и вдруг словно издалека донесся его голос:
— …и вот что меня беспокоит — мне кажется, что ни ты, ни Ася не то что не понимаете, что вам надо менять свою жизнь, а… не видите необходимости в каких-то изменениях. Вы словно в каком-то промежуточном состоянии…
Я прямо-таки уставился на Ольфа, удивленный его проницательностью. «В промежуточном состоянии» — точнее вряд ли скажешь.
— Может быть, я и ошибаюсь, — Ольф смешался под моим взглядом, — или слишком упрощаю, но иначе я никак не могу объяснить, почему вы так долго не можете устроить свою жизнь.
А действительно, чем это еще можно объяснить?
Лицо Ольфа вдруг стало расплываться передо мной, голос зазвучал невнятно, а фигура его сделалась большой и бесформенной. Я испугался этого непонятного помрачения, резко дернулся в кресле и увидел, как быстро и бесшумно поднялась эта большая фигура, и рука Ольфа крепко ухватила меня за плечо.
— Да что с тобой?
Громкий, встревоженный голос Ольфа неприятно ударил в уши, я чувствовал, как все мое лицо безудержно кривится в какой-то отвратительной гримасе, и взялся за него руками, сжал ладонями виски, ломившиеся от большой, во всю голову, тяжелой боли.
— А ну-ка давай в постель, — тихо сказал Ольф и, обняв меня за плечи, легко поднял из кресла и отвел на диван. Он принес из спальни подушку, укрыл меня одеялом и спросил: — Где у тебя снотворное?
Я молча показал ему на столик, он нашел таблетки и принес воды. Я выпил две таблетки и отвернулся к стене. Ольф спросил:
— Может, позвать Жанну?
«Почему Жанну?» — подумал я и сказал:
— Нет.
50
Через восемь лет после бабкиного предсказания о том, что хлебнет она горя с такой красотой, приснилась Жанне пустыня — белая, горячая, жутко проваливающаяся под ее слабыми ногами. Жанна шла по ней в какую-то невидимую бесконечность, по колено увязая в песке, и его жесткие струйки больно царапали влажную кожу, стекая при каждом ее шаге на землю, торопясь соединиться с ней. Куда и зачем шла она, Жанна не знала, но что-то подсказывало ей, что надо идти, нельзя остановиться даже на минуту, иначе песчаное море тут же поглотит ее. И вдруг заметила она, что идет совсем голая, и краска стыда опалила ее, и Жанна сразу остановилась, плотно сдвинула ноги и согнулась, закрывая руками грудь. И стала медленно проваливаться в вязкую горячую глубь земли. Она беспомощно огляделась и увидела, что никого нет кругом и не от кого скрывать свою наготу, — только огромное солнечное око равнодушно смотрело на нее с раскаленного белого неба.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50