И гений его не ослабел за это время. Но его мозг был занят непосильной задачей — созданием общей теории поля. Эту теорию он так и не создал. Некоторые физики утверждают, что она не будет создана еще в течение ближайших трехсот лет. Не пришло еще время для создания этой теории. Значит ли это, что Эйнштейн зря потратил сорок лет? Кто может сказать это сейчас? А пришло ли время для создания теории элементарных частиц? Кто знает? Тогда какой смысл в этих словах — «радость творчества»? О каких «радостях творчества» может идти речь, если никто — ни ты сам, ни другие — не в состоянии даже приблизительно определить действительную ценность твоей работы? Разве что история науки когда-нибудь все расставит по своим местам… Когда-нибудь… И какое же место будет у тебя? Что толку от этого «когда-нибудь»? Что толку от твоего так называемого таланта, если он будет растрачен впустую? «Ничтожны твои шансы на успех, но разве только твои?» — вспомнил я слова Аркадия. А разве от этого легче?
Опять возвращаешься к тому, с чего начал, — стоит ли игра свеч. Может, еще не поздно смешать фигуры и начать новую партию? Предпочесть синицу в руках журавлю в небе? Наплевать на все эти «муки и радости творчества», стать исполнителем чьей-то воли, делать что-то конкретное, наверняка полезное и нужное людям, а не тратить себя на радужные химеры.
Если бы можно было не думать об этом, только работать, работать, не тратя сил на бесплодные сомнения. Как те чудаки не от мира сего из лживых легенд об ученых. Как много этих легенд! В этих легендах ученые ходят небритые, забывают о еде, пишут свои гениальные уравнения на салфетках и полях книг, а перед смертью оставляют человечеству яркие афоризмы, свидетельствующие об их одержимости. «Не трогай моих чертежей!» — и возникает легенда о Пифагоре. «А все-таки она вертится!» — и готова легенда о Галилее. Можно подумать, что эти гениальные чудаки жили только ради своих уравнений и формул. Может быть, это и так… Но я-то наверняка не гений. Да и вряд ли это верно. Живое может жить только ради живого, а не ради абстрактных идей. Чтобы жить, надо от кого-то брать, надо отдавать самому. От кого же брать мне? Кому я должен отдавать себя? Людям? Но ведь люди — это прежде всего какой-то конкретный человек, родной, близкий, который нужен тебе и которому ты очень нужен. Кому нужен я? Кто ждет меня в Москве?
Я взмолился кому-то: сделай так, чтобы я всегда, был кому-то нужен! Чтобы мое существование стало для кого-то событием, необходимостью, тем единственным светом в окошке, без которого невозможна жизнь человеческая… Иначе зачем я?
Костер погас. Я надел ботинки и пошел на станцию.
18
В Москве первые два дня я оформлялся в общежитие и отсыпался. Нам дали другой блок, я перетащил все вещи и книги и еще полдня не спеша разбирал их.
Но вот пришло утро, когда все дела были закончены и можно было приниматься за работу.
Я начал с того, что перечитал все, что было сделано раньше.
Читал медленно, делал заметки и ставил на полях вопросительные знаки, заглядывал в книги и справочники и к вечеру дошел до того места, где остановился перед тем, как уехать в Ригу. Прочел самую последнюю строчку своих выкладок и поставил жирную точку. Дальше ничего не было — только чистая белая бумага.
Я встал и прошелся по комнате.
Мне показалось, что я схожу с ума.
Я не верил ничему, что было написано в этой груде бумаг. Ни одному уравнению, ни одной формуле. Все чушь, детский лепет. Нет никакого смысла заниматься этим дальше.
Я закурил и, когда подносил зажженную спичку, увидел, что у меня дрожат пальцы. Спокойно, приказал я себе. Спокойно…
Взял чайник, пачку кофе и пошел на кухню. Я так тщательно проделывал простейшие операции по приготовлению кофе, словно от них зависела моя жизнь. И нес чайник так осторожно, как будто это была бомба.
Выпил стакан кофе и стал думать. Что же, в конце концов, случилось? Ничего. Абсолютно ничего не случилось. Нет никаких оснований для паники. Я не должен не верить. Ведь все это неоднократно проверено — и мной, и Аркадием — и не должно вызывать никаких сомнений. Здесь все правильно. Все? Да, все, если не считать закона сохранения комбинированной четности… Вот в чем все дело. Но ведь с этим тоже решено. Все обдумано вместе с Аркадием, и принято единственно приемлемое, самое разумное решение. Самое разумное… «Достаточно ли безумна эта идея, чтобы быть верной?» Знаменитая фраза Нильса Бора. Подумаем. Итак, если поверить Бору, чтобы добиться действительно чего-то важного, логике разума следует предпочесть логику безумия. В моем случае, следуя этой логике, нужно поверить своим результатам. То есть согласиться с тем, что закон сохранения комбинированной четности неверен. На минутку допустим, что это так. Что дальше? Восстать против закона, принятого всем научным миром, против всей армии физиков, доказать им, что прав я, а все они ошибались…
Я засмеялся. Для этого действительно надо быть сумасшедшим. Но ведь подобные истории уже случались. Когда Дирак вывел свое уравнение для электрона, он получил еще одно, «лишнее» решение, которое не подтверждалось никакими экспериментальными данными. Следуя логике разума, все физики решили, что это просто фокусы математики и «лишнее» решение нужно отбросить. Но Дирак предположил, что это «незаконное» решение описывает какую-то еще неизвестную частицу, и в конце концов оказался прав. Спустя четыре года эта частица — позитрон, первая из ряда античастиц, — была обнаружена. А история с мезонами Юкавы…
Стоп. Аналогия с позитроном не совсем удачная. Ведь Дирак никого не опровергал, он просто открыл новое. Если кто-то и пытался доказать, что позитрон не существует и существовать не может, то это были просто голословные утверждения, ничем не подкрепленные, кроме все той же логики разума. Но в основе закона сохранения комбинированной четности — сложнейшие эксперименты с кобальтом-шестьдесят, проведенные еще в пятьдесят шестом году. С тех пор прошло семь лет, и ни у кого не возникло сомнений в правильности этого закона. В моем случае куда более уместна другая аналогия.
Когда физики обнаружили, что при бета-распаде исчезает энергия, никто всерьез не стал опровергать закон сохранения энергии. Все предпочли логику разума и приписали «украденную» энергию новой элементарной частице — нейтрино. Пришлось ждать двадцать пять лет, прежде чем нейтрино было обнаружено экспериментально, но опять-таки никто не посягнул на закон сохранения энергии. Разум восторжествовал над безумием… Да ведь и Дирак ввел позитрон только потому, что иначе его уравнение противоречило бы закону сохранения энергии! Оказывается, у безумия должны быть какие-то границы…
К черту!
Я отшвырнул листки и встал. Выпил еще стакан кофе и пошел в кино.
Несколько дней потом я просидел в читальном зале. Просмотрел все новые журналы и книги, поступившие в последний месяц. Приступая к очередной статье, не мог избавиться от какого-то странного чувства, очень похожего на страх. Мне казалось, что каждое новое сообщение имеет самое непосредственное отношение к моей теории, и я просто обязан пересмотреть всю свою работу и как-то учесть эти изменения. Вся физика представлялась мне чем-то единым и монолитным, пронизанным миллиардами нервных волокон, и малейшее возбуждение хотя бы одного из них мгновенно передавалось всему этому огромному живому телу и вызывало какие-то неизвестные мне изменения. Я видел связь между вещами, как будто совершенно несвязуемыми. Однажды даже в коротенькой заметке о сверхпроводимости мне почудилось что-то такое, что должно иметь отношение к элементарным частицам. Но самое главное, что не переставало мучить меня, — все тот же закон сохранения комбинированной четности. Снова тщательно перечитывал работы Ли и Янга и отчеты об экспериментах Ву с кобальтом-шестьдесят. Я восхищался их безупречной логикой, и мои построения казались мне все более ничтожными и незначительными…
19
Через два дня приехал Ольф. Я не ожидал его так скоро и удивился, когда он вошел ко мне, — это было в семь часов утра. Он выглядел очень усталым, похудел и даже как будто постарел.
Он сбросил рюкзак и протянул мне руку:
— Привет, Кайданов.
И тяжело сел на диван.
— Есть хочешь? — спросил я.
Он кивнул. Я выложил на стол колбасу, хлеб и пошел на кухню подогреть чай. Когда я вернулся, Ольф спал, уронив голову на руки.
Я принес чайник и тронул Ольфа за плечо. Он вздрогнул, провел рукой по лицу и стал есть. Я ни о чем не стал расспрашивать его. Потом мы закурили, Ольф несколько раз подряд глубоко затянулся, погасил сигарету и встал.
— Пойду спать, старик… Понимаешь, такое дело — двое суток почти не спал.
Я ушел в читалку и просидел там до вечера. В восемь часов пришел Ольф и сказал:
— Пошли.
Я молча поднялся и пошел за ним.
Стол был накрыт в моей комнате. Бутылка сухого вина и закуски. Мы выпили, и Ольф спросил:
— Как ты думаешь, чем закончилась моя поездка?
— Ничем.
Ольф даже побледнел. Несколько секунд он молча смотрел на меня и тихо спросил:
— Почему ты так думаешь?
Я пожал плечами.
— Ты и тогда так думал, что все кончится ничем?
Вид у него был растерянный и какой-то жалкий. Я встревоженно спросил:
— А что случилось?
— Почему ты думал, что это кончится ничем?
— Да что случилось, бога ради? — не на шутку испугался я.
— Да в том-то и дело, что ничего не случилось! — выкрикнул Ольф. — Ничего! Встретились двое, провели несколько веселых деньков и расстались! Но ты так сказал это слово «ничем», как будто ничего не могло и быть! А почему не могло, я тебя спрашиваю? Неужели я такой, что все мои встречи с женщинами должны вот так и кончаться — ничем?
Он уже кричал на меня.
— Почему это так должно кончаться? Разве я не могу кого-то полюбить? Я же нормальный человек, у меня две руки, две ноги, одна голова и одно сердце! Что ты так смотришь на меня?
— Долго не видел, — сказал я.
— Сам знаешь, я не сторонник душевно-кровавых излияний, но сейчас постараюсь высказать тебе все… В общем, то, что было в эти пять дней… Понимаешь, что случилось… То есть ничего не случилось, если, конечно, не считать того, что я понял, что не могу, не умею любить… Я, взрослый двадцатишестилетний мужчина, до сих пор не смог понять того, что для нее, семнадцатилетней девочки, было азбучной истиной. Смешно, да?
— Нет, — сказал я.
— У меня такое ощущение, — с усилием продолжал Ольф, — что эти пять дней рассекли мою жизнь. Надвое, натрое — уж не знаю, но то, что начинается сейчас… для меня как земля неведомая. И куда идти, как жить дальше — не знаю. Без нее не могу, а она… она сказала, что не хочет больше видеть меня. Вот… — Ольф, зажав между колен сцепленные руки и покачиваясь из стороны в сторону, смотрел на меня.
Я тихо сказал:
— Ольф, не надо так.
— А как надо? Скажи, если знаешь.
Я промолчал. Ольф вдруг поднялся и ушел к себе в комнату. Я подождал несколько минут и пошел к нему. Ольф сидел за столом, обхватив голову руками, и мне показалось, что он плачет. Я тронул его за плечо, и он сказал, не поднимая головы:
— Димыч, а тебе не кажется, что мы… неправильно живем?
— Кажется.
— А я вот… только сейчас это начинаю понимать. А как же все-таки правильно-то надо, а?
— Не знаю, — сказал я.
20
С каждым днем мне все труднее становилось работать. Я быстро уставал, чаще ошибался и уже не мог избавиться от гнетущего чувства неуверенности. Иногда я часами просиживал над чистым белым листом бумаги и не мог написать ни строчки. Когда-то этот лист бумаги представлялся мне чем-то вроде экрана, на котором я в конце концов увижу четкие контуры своей новой теории. Теперь экран превратился в обыкновенное матовое стекло, сквозь которое я тщетно пытался что-нибудь рассмотреть. Ничего. Ничего, что подтверждало бы мою правоту или опровергало мои построения. Было такое ощущение, словно я повис в пустоте вместе со своей теорией и мне совершенно не на что опереться. Безразличное равновесие — так это называется в физике, — и достаточно малейшего толчка, чтобы столкнуть меня куда-то. Но куда — к победе или к поражению?
И скоро такой толчок произошел.
В начале октября пришел Аркадий и молча положил передо мной увесистый том. Это был стенографический отчет о Стэнфордской конференции по элементарным частицам. Я с каким-то суеверным страхом посмотрел на него и перевел взгляд на Аркадия:
— Есть что-нибудь новое?
Он как-то странно взглянул на меня.
— Конечно. Иначе за каким дьяволом все эти конференции?
— А именно? — как можно спокойнее спросил я.
— Сам увидишь. Я успел только бегло просмотреть, — уклончиво ответил он, не глядя на меня, и я понял, что дела мои плохи.
— Ну ладно, — сказал я. — Когда вернуть этот кирпич?
— Не к спеху, — проворчал Аркадий, поднимаясь. — Если что — заходи, я весь вечер дома.
Конец веревки, протянутый утопающему. Но ведь давно известно, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих.
Аркадий ушел, а я тут же взялся за отчет. Большинство докладов было на английском языке. Я просмотрел заглавия. Три статьи были отмечены карандашом, — вероятно, это сделал Аркадий. Все три доклада были посвящены теории моделей, основанных на полюсах Редже. Вот, значит, как выглядит мое поражение…
Я принялся за один из этих докладов. Читал спокойно, стараясь ничего не упустить. И, прочитав последнюю строчку, удивился тому, что ничего не испытываю. Никакого разочарования, никакой горечи. А ведь это была настоящая катастрофа. Теория Редже благополучно преставилась, исполнив свое назначение. Она вызвала немало плодотворных идей, помогла возникновению новых теорий — верных, неверных, кто может сказать это сейчас? — и вот ее решительно отбрасывают прочь, как ненужный хлам. Упокой, господи, душу твою. Аминь.
Ну, а мне тоже говорить «аминь»? Ведь я тоже использовал теорию Редже в своих расчетах, и не раз… О мертвецах не принято говорить плохо. Их надо хоронить с подобающими почестями и возложением венков. Что ж, на Стэнфордской конференции теории Редже отслужили великолепную заупокойную обедню. Там много говорили о заслугах покойного. Теперь этим придется заняться мне. Конечно, погребение будет куда более скромным. А может быть, еще не все потеряно?
Я посмотрел другие статьи. Нет, все то же.
Оставалось еще одно слабое утешение. Нужно просмотреть все сначала, всю работу, и, если необходимо, заменить теорию Редже чем-нибудь другим. Ведь это же всего один из инструментов, которыми я пользовался. Очень важный и изрядно сложный инструмент, но в принципе вполне заменимый. Нужно только как следует поработать, чтобы найти полноценную замену. Может быть, заменить теорию Редже методом дисперсионных соотношений. Он ведь уже не раз выручал меня. Я усмехнулся. Как следует поработать! Сейчас даже трудно представить, как много будет этой работы. А все-таки — сколько? Год? Вполне возможно. Всего один год — много это или мало? Чтобы вернуться к тому, на чем остановился сейчас, — убийственно много. А там будет еще одна конференция и, может быть, еще одно сообщение о кончине теории имярек. А что, собственно, в этом странного? Такова жизнь. Такова научная жизнь. Ведь все это в интересах Науки, «из сотни путей, ведущих к истине, еще один испытан и отброшен, и осталось только девяносто девять» — так, кажется, говорили герои одного очень современного фильма об очень современных физиках. Блестящая формула — такова жизнь! И да здравствует, если она такова! Неважно, что в конце концов она может оказаться безрезультатной. Зато она «творческая», «всегда в поиске», «насыщенная событиями», «захватывающая», «интересная». Так любят писать в книгах об ученых и в статьях об одержимых наукой. А что, может быть, это и верно? Виват, молодые исследователи! Так держать! Не падать духом! Самое главное — не падать духом. Ведь вы борцы, бесстрашные искатели истины. Ну, а если все-таки страшно? Страшно, что когда-нибудь начнешь подводить итоги этой «творческой и захватывающей» жизни и увидишь, что все время шел по этим девяноста девяти путям, которые вели к истине и не привели к ней?
Я машинально перелистывал отчет, иногда читал две-три строчки, приглядывался к формулам, и мне было как-то уж очень спокойно. Как будто и не случилось ничего…
Взгляд мой скользнул по картинке. Странно было видеть ее после сотен формул, уравнений, графиков… Я стал разглядывать ее. Семь человеческих фигур с лопатами в руках на дне разрытой ими ямы. Все окружили небольшую пирамиду и задумчиво смотрели на нее. И подпись: «Если это то, что я думаю, то давайте засыплем и забудем все». Я стал читать весь текст. Это было заключительное слово председателя конференции. А картинка символически изображала настроение, царившее в Стэнфорде. Пирамида — это и была теория элементарных частиц. «Если это то, что я думаю, то давайте засыплем и забудем все».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Опять возвращаешься к тому, с чего начал, — стоит ли игра свеч. Может, еще не поздно смешать фигуры и начать новую партию? Предпочесть синицу в руках журавлю в небе? Наплевать на все эти «муки и радости творчества», стать исполнителем чьей-то воли, делать что-то конкретное, наверняка полезное и нужное людям, а не тратить себя на радужные химеры.
Если бы можно было не думать об этом, только работать, работать, не тратя сил на бесплодные сомнения. Как те чудаки не от мира сего из лживых легенд об ученых. Как много этих легенд! В этих легендах ученые ходят небритые, забывают о еде, пишут свои гениальные уравнения на салфетках и полях книг, а перед смертью оставляют человечеству яркие афоризмы, свидетельствующие об их одержимости. «Не трогай моих чертежей!» — и возникает легенда о Пифагоре. «А все-таки она вертится!» — и готова легенда о Галилее. Можно подумать, что эти гениальные чудаки жили только ради своих уравнений и формул. Может быть, это и так… Но я-то наверняка не гений. Да и вряд ли это верно. Живое может жить только ради живого, а не ради абстрактных идей. Чтобы жить, надо от кого-то брать, надо отдавать самому. От кого же брать мне? Кому я должен отдавать себя? Людям? Но ведь люди — это прежде всего какой-то конкретный человек, родной, близкий, который нужен тебе и которому ты очень нужен. Кому нужен я? Кто ждет меня в Москве?
Я взмолился кому-то: сделай так, чтобы я всегда, был кому-то нужен! Чтобы мое существование стало для кого-то событием, необходимостью, тем единственным светом в окошке, без которого невозможна жизнь человеческая… Иначе зачем я?
Костер погас. Я надел ботинки и пошел на станцию.
18
В Москве первые два дня я оформлялся в общежитие и отсыпался. Нам дали другой блок, я перетащил все вещи и книги и еще полдня не спеша разбирал их.
Но вот пришло утро, когда все дела были закончены и можно было приниматься за работу.
Я начал с того, что перечитал все, что было сделано раньше.
Читал медленно, делал заметки и ставил на полях вопросительные знаки, заглядывал в книги и справочники и к вечеру дошел до того места, где остановился перед тем, как уехать в Ригу. Прочел самую последнюю строчку своих выкладок и поставил жирную точку. Дальше ничего не было — только чистая белая бумага.
Я встал и прошелся по комнате.
Мне показалось, что я схожу с ума.
Я не верил ничему, что было написано в этой груде бумаг. Ни одному уравнению, ни одной формуле. Все чушь, детский лепет. Нет никакого смысла заниматься этим дальше.
Я закурил и, когда подносил зажженную спичку, увидел, что у меня дрожат пальцы. Спокойно, приказал я себе. Спокойно…
Взял чайник, пачку кофе и пошел на кухню. Я так тщательно проделывал простейшие операции по приготовлению кофе, словно от них зависела моя жизнь. И нес чайник так осторожно, как будто это была бомба.
Выпил стакан кофе и стал думать. Что же, в конце концов, случилось? Ничего. Абсолютно ничего не случилось. Нет никаких оснований для паники. Я не должен не верить. Ведь все это неоднократно проверено — и мной, и Аркадием — и не должно вызывать никаких сомнений. Здесь все правильно. Все? Да, все, если не считать закона сохранения комбинированной четности… Вот в чем все дело. Но ведь с этим тоже решено. Все обдумано вместе с Аркадием, и принято единственно приемлемое, самое разумное решение. Самое разумное… «Достаточно ли безумна эта идея, чтобы быть верной?» Знаменитая фраза Нильса Бора. Подумаем. Итак, если поверить Бору, чтобы добиться действительно чего-то важного, логике разума следует предпочесть логику безумия. В моем случае, следуя этой логике, нужно поверить своим результатам. То есть согласиться с тем, что закон сохранения комбинированной четности неверен. На минутку допустим, что это так. Что дальше? Восстать против закона, принятого всем научным миром, против всей армии физиков, доказать им, что прав я, а все они ошибались…
Я засмеялся. Для этого действительно надо быть сумасшедшим. Но ведь подобные истории уже случались. Когда Дирак вывел свое уравнение для электрона, он получил еще одно, «лишнее» решение, которое не подтверждалось никакими экспериментальными данными. Следуя логике разума, все физики решили, что это просто фокусы математики и «лишнее» решение нужно отбросить. Но Дирак предположил, что это «незаконное» решение описывает какую-то еще неизвестную частицу, и в конце концов оказался прав. Спустя четыре года эта частица — позитрон, первая из ряда античастиц, — была обнаружена. А история с мезонами Юкавы…
Стоп. Аналогия с позитроном не совсем удачная. Ведь Дирак никого не опровергал, он просто открыл новое. Если кто-то и пытался доказать, что позитрон не существует и существовать не может, то это были просто голословные утверждения, ничем не подкрепленные, кроме все той же логики разума. Но в основе закона сохранения комбинированной четности — сложнейшие эксперименты с кобальтом-шестьдесят, проведенные еще в пятьдесят шестом году. С тех пор прошло семь лет, и ни у кого не возникло сомнений в правильности этого закона. В моем случае куда более уместна другая аналогия.
Когда физики обнаружили, что при бета-распаде исчезает энергия, никто всерьез не стал опровергать закон сохранения энергии. Все предпочли логику разума и приписали «украденную» энергию новой элементарной частице — нейтрино. Пришлось ждать двадцать пять лет, прежде чем нейтрино было обнаружено экспериментально, но опять-таки никто не посягнул на закон сохранения энергии. Разум восторжествовал над безумием… Да ведь и Дирак ввел позитрон только потому, что иначе его уравнение противоречило бы закону сохранения энергии! Оказывается, у безумия должны быть какие-то границы…
К черту!
Я отшвырнул листки и встал. Выпил еще стакан кофе и пошел в кино.
Несколько дней потом я просидел в читальном зале. Просмотрел все новые журналы и книги, поступившие в последний месяц. Приступая к очередной статье, не мог избавиться от какого-то странного чувства, очень похожего на страх. Мне казалось, что каждое новое сообщение имеет самое непосредственное отношение к моей теории, и я просто обязан пересмотреть всю свою работу и как-то учесть эти изменения. Вся физика представлялась мне чем-то единым и монолитным, пронизанным миллиардами нервных волокон, и малейшее возбуждение хотя бы одного из них мгновенно передавалось всему этому огромному живому телу и вызывало какие-то неизвестные мне изменения. Я видел связь между вещами, как будто совершенно несвязуемыми. Однажды даже в коротенькой заметке о сверхпроводимости мне почудилось что-то такое, что должно иметь отношение к элементарным частицам. Но самое главное, что не переставало мучить меня, — все тот же закон сохранения комбинированной четности. Снова тщательно перечитывал работы Ли и Янга и отчеты об экспериментах Ву с кобальтом-шестьдесят. Я восхищался их безупречной логикой, и мои построения казались мне все более ничтожными и незначительными…
19
Через два дня приехал Ольф. Я не ожидал его так скоро и удивился, когда он вошел ко мне, — это было в семь часов утра. Он выглядел очень усталым, похудел и даже как будто постарел.
Он сбросил рюкзак и протянул мне руку:
— Привет, Кайданов.
И тяжело сел на диван.
— Есть хочешь? — спросил я.
Он кивнул. Я выложил на стол колбасу, хлеб и пошел на кухню подогреть чай. Когда я вернулся, Ольф спал, уронив голову на руки.
Я принес чайник и тронул Ольфа за плечо. Он вздрогнул, провел рукой по лицу и стал есть. Я ни о чем не стал расспрашивать его. Потом мы закурили, Ольф несколько раз подряд глубоко затянулся, погасил сигарету и встал.
— Пойду спать, старик… Понимаешь, такое дело — двое суток почти не спал.
Я ушел в читалку и просидел там до вечера. В восемь часов пришел Ольф и сказал:
— Пошли.
Я молча поднялся и пошел за ним.
Стол был накрыт в моей комнате. Бутылка сухого вина и закуски. Мы выпили, и Ольф спросил:
— Как ты думаешь, чем закончилась моя поездка?
— Ничем.
Ольф даже побледнел. Несколько секунд он молча смотрел на меня и тихо спросил:
— Почему ты так думаешь?
Я пожал плечами.
— Ты и тогда так думал, что все кончится ничем?
Вид у него был растерянный и какой-то жалкий. Я встревоженно спросил:
— А что случилось?
— Почему ты думал, что это кончится ничем?
— Да что случилось, бога ради? — не на шутку испугался я.
— Да в том-то и дело, что ничего не случилось! — выкрикнул Ольф. — Ничего! Встретились двое, провели несколько веселых деньков и расстались! Но ты так сказал это слово «ничем», как будто ничего не могло и быть! А почему не могло, я тебя спрашиваю? Неужели я такой, что все мои встречи с женщинами должны вот так и кончаться — ничем?
Он уже кричал на меня.
— Почему это так должно кончаться? Разве я не могу кого-то полюбить? Я же нормальный человек, у меня две руки, две ноги, одна голова и одно сердце! Что ты так смотришь на меня?
— Долго не видел, — сказал я.
— Сам знаешь, я не сторонник душевно-кровавых излияний, но сейчас постараюсь высказать тебе все… В общем, то, что было в эти пять дней… Понимаешь, что случилось… То есть ничего не случилось, если, конечно, не считать того, что я понял, что не могу, не умею любить… Я, взрослый двадцатишестилетний мужчина, до сих пор не смог понять того, что для нее, семнадцатилетней девочки, было азбучной истиной. Смешно, да?
— Нет, — сказал я.
— У меня такое ощущение, — с усилием продолжал Ольф, — что эти пять дней рассекли мою жизнь. Надвое, натрое — уж не знаю, но то, что начинается сейчас… для меня как земля неведомая. И куда идти, как жить дальше — не знаю. Без нее не могу, а она… она сказала, что не хочет больше видеть меня. Вот… — Ольф, зажав между колен сцепленные руки и покачиваясь из стороны в сторону, смотрел на меня.
Я тихо сказал:
— Ольф, не надо так.
— А как надо? Скажи, если знаешь.
Я промолчал. Ольф вдруг поднялся и ушел к себе в комнату. Я подождал несколько минут и пошел к нему. Ольф сидел за столом, обхватив голову руками, и мне показалось, что он плачет. Я тронул его за плечо, и он сказал, не поднимая головы:
— Димыч, а тебе не кажется, что мы… неправильно живем?
— Кажется.
— А я вот… только сейчас это начинаю понимать. А как же все-таки правильно-то надо, а?
— Не знаю, — сказал я.
20
С каждым днем мне все труднее становилось работать. Я быстро уставал, чаще ошибался и уже не мог избавиться от гнетущего чувства неуверенности. Иногда я часами просиживал над чистым белым листом бумаги и не мог написать ни строчки. Когда-то этот лист бумаги представлялся мне чем-то вроде экрана, на котором я в конце концов увижу четкие контуры своей новой теории. Теперь экран превратился в обыкновенное матовое стекло, сквозь которое я тщетно пытался что-нибудь рассмотреть. Ничего. Ничего, что подтверждало бы мою правоту или опровергало мои построения. Было такое ощущение, словно я повис в пустоте вместе со своей теорией и мне совершенно не на что опереться. Безразличное равновесие — так это называется в физике, — и достаточно малейшего толчка, чтобы столкнуть меня куда-то. Но куда — к победе или к поражению?
И скоро такой толчок произошел.
В начале октября пришел Аркадий и молча положил передо мной увесистый том. Это был стенографический отчет о Стэнфордской конференции по элементарным частицам. Я с каким-то суеверным страхом посмотрел на него и перевел взгляд на Аркадия:
— Есть что-нибудь новое?
Он как-то странно взглянул на меня.
— Конечно. Иначе за каким дьяволом все эти конференции?
— А именно? — как можно спокойнее спросил я.
— Сам увидишь. Я успел только бегло просмотреть, — уклончиво ответил он, не глядя на меня, и я понял, что дела мои плохи.
— Ну ладно, — сказал я. — Когда вернуть этот кирпич?
— Не к спеху, — проворчал Аркадий, поднимаясь. — Если что — заходи, я весь вечер дома.
Конец веревки, протянутый утопающему. Но ведь давно известно, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих.
Аркадий ушел, а я тут же взялся за отчет. Большинство докладов было на английском языке. Я просмотрел заглавия. Три статьи были отмечены карандашом, — вероятно, это сделал Аркадий. Все три доклада были посвящены теории моделей, основанных на полюсах Редже. Вот, значит, как выглядит мое поражение…
Я принялся за один из этих докладов. Читал спокойно, стараясь ничего не упустить. И, прочитав последнюю строчку, удивился тому, что ничего не испытываю. Никакого разочарования, никакой горечи. А ведь это была настоящая катастрофа. Теория Редже благополучно преставилась, исполнив свое назначение. Она вызвала немало плодотворных идей, помогла возникновению новых теорий — верных, неверных, кто может сказать это сейчас? — и вот ее решительно отбрасывают прочь, как ненужный хлам. Упокой, господи, душу твою. Аминь.
Ну, а мне тоже говорить «аминь»? Ведь я тоже использовал теорию Редже в своих расчетах, и не раз… О мертвецах не принято говорить плохо. Их надо хоронить с подобающими почестями и возложением венков. Что ж, на Стэнфордской конференции теории Редже отслужили великолепную заупокойную обедню. Там много говорили о заслугах покойного. Теперь этим придется заняться мне. Конечно, погребение будет куда более скромным. А может быть, еще не все потеряно?
Я посмотрел другие статьи. Нет, все то же.
Оставалось еще одно слабое утешение. Нужно просмотреть все сначала, всю работу, и, если необходимо, заменить теорию Редже чем-нибудь другим. Ведь это же всего один из инструментов, которыми я пользовался. Очень важный и изрядно сложный инструмент, но в принципе вполне заменимый. Нужно только как следует поработать, чтобы найти полноценную замену. Может быть, заменить теорию Редже методом дисперсионных соотношений. Он ведь уже не раз выручал меня. Я усмехнулся. Как следует поработать! Сейчас даже трудно представить, как много будет этой работы. А все-таки — сколько? Год? Вполне возможно. Всего один год — много это или мало? Чтобы вернуться к тому, на чем остановился сейчас, — убийственно много. А там будет еще одна конференция и, может быть, еще одно сообщение о кончине теории имярек. А что, собственно, в этом странного? Такова жизнь. Такова научная жизнь. Ведь все это в интересах Науки, «из сотни путей, ведущих к истине, еще один испытан и отброшен, и осталось только девяносто девять» — так, кажется, говорили герои одного очень современного фильма об очень современных физиках. Блестящая формула — такова жизнь! И да здравствует, если она такова! Неважно, что в конце концов она может оказаться безрезультатной. Зато она «творческая», «всегда в поиске», «насыщенная событиями», «захватывающая», «интересная». Так любят писать в книгах об ученых и в статьях об одержимых наукой. А что, может быть, это и верно? Виват, молодые исследователи! Так держать! Не падать духом! Самое главное — не падать духом. Ведь вы борцы, бесстрашные искатели истины. Ну, а если все-таки страшно? Страшно, что когда-нибудь начнешь подводить итоги этой «творческой и захватывающей» жизни и увидишь, что все время шел по этим девяноста девяти путям, которые вели к истине и не привели к ней?
Я машинально перелистывал отчет, иногда читал две-три строчки, приглядывался к формулам, и мне было как-то уж очень спокойно. Как будто и не случилось ничего…
Взгляд мой скользнул по картинке. Странно было видеть ее после сотен формул, уравнений, графиков… Я стал разглядывать ее. Семь человеческих фигур с лопатами в руках на дне разрытой ими ямы. Все окружили небольшую пирамиду и задумчиво смотрели на нее. И подпись: «Если это то, что я думаю, то давайте засыплем и забудем все». Я стал читать весь текст. Это было заключительное слово председателя конференции. А картинка символически изображала настроение, царившее в Стэнфорде. Пирамида — это и была теория элементарных частиц. «Если это то, что я думаю, то давайте засыплем и забудем все».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50