Но как она может быть ближе ко мне, если я не участвую в ее жизни? Зато ее целиком заполнили эти гротескные лицедеи-любовники. Еще я убежден в том, что если у девочки не похожая на мою жизнь, если она не воспитана в герцогских заповедях «сердца» и всего такого прочего, то она не вырастет человеком. Чистейший абсурд, хотя какой-то частью сознания я воспринимаю это как самоочевидную истину. Но в самом деле: чему она у них научится? У того же Герсбаха, с его приторным, отвратным, отравным видом, — он не индивидуален даже: фрагмент, ошметок толпы. Застрелить его?! — какой бред. Когда Герцог увидел реального человека за реальным делом — мытьем и с какой нежностью фигляр относится к ребенку, его вскормленная ярость обернулась театром — смеху подобно. Он все-таки не созрел для того, чтобы выставить себя полным дураком. Только ненавидя себя, можно готовить собственную погибель по причине «разбитого» сердца. Как может разбить его эта пара! Еще помешкав в проулке, он поздравил себя с победой. Он снова мог дышать — и как хорошо дышалось! Поездка оправдала себя.
Вдумайся! — писал он себе в блокнот, освещаясь лампочкой с панели. Демографы прикинули, что число живущих сейчас, в нынешнем веке, составляет по меньшей мере половину всех живших. Для человеческой души — какие возможности! Согласно статистической вероятности, заимствованные из генофонда свойства вернули в жизнь и все, что было хорошего, и все самое худшее. И это существует рядом с нами: где-то бредут по земле Будда и Лао-цзы. Где-то Тиберий и Нерон. И ужасное, и высокое, и еще не угаданное — все наличествует. Как и ты, полуфантом, веселое и трагическое млекопитающее. Ты и твои дети, и дети твоих детей. В древние времена гений человеческий объявлялся в основном метафорически. Теперь он действует фактически… Фрэнсис Бэкон. Инструменты. Он с невыразимым наслаждением добавил: тетя Ципора говорила папе, что тот не способен в кого-нибудь выстрелить. Никогда он не сравнится с возницами, мясниками, громилами, хулиганами, разбойниками. «Позолоченный барчук». Кому он даст по башке? В кого выстрелит?
Мозес мог убежденно поклясться, что папа Герцог никогда, ни разу в жизни не нажимал курок этого револьвера. Только мог пригрозить. Как со мной. Таубе защитила меня тогда. «Спасла». Милая тетя Таубе! Холодная кузня! Бедный папа Герцог!
Но ставить точку было рано. Нужно поговорить с Фебой Герсбах. Это существенно. Причем он решил не звонить, не дать ей подготовиться, а то и вовсе отказаться от встречи. Он прямо поехал на Вудлон авеню, в скучную часть Гайд-парка, хотя по-своему район выразителен, это его Чикаго: тяжелый, грубый, бесформенный, пахнущий грязью, гнилью, собачьим дерьмом; прокопченные фасады, абсолютно никакая архитектура, бессмысленно украшенные подъезды с двумя окнами сбоку и громадными бетонными вазонами, где гнили окурки и другая дрянь; застекленные террасы под черепичными фронтонами, глухо заросшие проходы между домами, бетонные лестницы со двора, истресканные, крошащиеся, проросшие травой; массивные, четыре на четыре, ограды, караулящие растительность. И Герцог действительно чувствовал себя своим среди этих просторных, удобных, неряшливых домов, где жили великодушные и доброжелательные люди (все-таки рядом университет). Он такой же несобранный, как эти расползающиеся улицы. (Тут не столько детерминизм, думал он, сколько отсутствие детерминирующих моментов, формирующей силы.) Здесь все типично, ничто не утрачено, даже скребущий по асфальту звук роликовых коньков. Это под зеленовато светящими фонарями катается пара замызганных девчушек в коротких юбочках, с лентами в волосах. У калитки Герсбахов на него таки накатила нервная дурнота, но он справился с ней, прошел по дорожке и позвонил в дверь. Феба подошла быстро. — Кто там? — спросила она и, увидев Герцога через стекло, смолкла. Она что, боится?
— Старый друг, — сказал Герцог. Феба тянула. В глядевших из-под челки глазах с тяжелыми веками была растерянность, а рот поджался решительно.
— Может, ты все-таки впустишь? — спросил Мозес. На такой тон отказа не бывает. — Я не отниму у тебя много времени, — сказал он, входя. — Нам надо кое-что обсудить.
— Пройди в кухню, пожалуйста.
— Конечно… — То ли ей не хотелось, чтобы их врасплох застали беседующими в комнате, то ли она боялась, что услышит Эфраимчик, укладывавшийся у себя в комнате. В кухне она затворила дверь и приглашающе повела глазами на стул сбоку от холодильника. С этого места его не увидят в кухонное окно. Еле заметно улыбнувшись, он сел. Невозможно хладнокровное выражение на ее тонком лице не оставляло сомнений, что сердце у нее ходит ходуном, пошибче, чем у него. Организованная, уравновешенная, аккуратная — старшая медсестра, — она старалась выдержать деловитый вид. На ней были янтарные бусы, которые он привез ей из Польши. Герцог застегнул пиджак, чтобы ненароком не высунулась рукоятка револьвера. Она тогда просто умрет с перепугу.
— Ну, как дела, Феба?
— У нас все хорошо.
— Обжились? Чикаго нравится? Эфраимчик пока в Университетской школе?
— Да.
— И еще ходит в Темпл? Вэл, я знаю, записал передачу с реб Ицковицем. Как бишь он назвал ее? «Иудаизм хасидов. Мартин Бубер. „Я и Ты"“. Золотая жила, этот Бубер! А с раввинами у него перебор. Разве что он ищет замену женам? От „Я и Ты“ он еще вернется по кругу к „Ты да я — чем не семья?“ Думаю, что ты с этого круга сойдешь. За всем не угнаться.
Феба не отвечала и не садилась.
— Может, ты думаешь, я скорее уйду, если ты не сядешь? Сядь, Феба. Обещаю: скандала не будет. У меня одна-единственная цель — ну и, конечно, желание увидеть старого друга.
— Никакие мы не старые друзья.
— Это если по календарю. А в Людевилле мы были еще как близки. Ведь это правда. Ты примени понятие длительности, бергсоновской длительности. Мы знали друг друга в длительности. Есть люди, приговоренные к определенным взаимоотношениям. Возможно, всякие отношения — либо радость, либо приговор.
— Свой приговор ты заслужил, если говорить твоими словами. Мы себе спокойно жили, пока вы с Маделин не нагрянули в Людевилль и не навязались на мою голову. — С застывшим взглядом на лице белого каления Феба опустилась на край стула, подсунутого Герцогом.
— Отлично. Скажи, что ты обо всем этом думаешь, Феба. Я же за этим и пришел. Сядь удобнее. Не бойся. Я не ищу неприятностей. Проблема-то у нас с тобой одна.
Феба не согласилась. С тем же упорным взглядом решительно замотала головой.
— Я простая женщина. И Вэл — название одно: из штата Нью-Йорк, а сам с Севера.
— Во-во: деревенщина. Про пороки большого города даже не слыхал. Не умел набрать номер телефона. И по наклонной плоскости его под руку сводил, конечно, Мозес Е. Герцог.
Зажатая, нерешительная, она сначала дернулась в сторону, потом, набравшись духу, так же резко повернулась к нему лицом. Она даже хорошенькая, но уж очень зажатая, негибкая, без веры в себя. — Ты ничего в нем не понял. Он влюбился в тебя. Обожал тебя. Старался стать интеллектуалом, чтобы тебе помочь, потому что видел, какую кошмарную глупость ты сморозил, бросив свое достойное университетское дело, и как безответственно с твоей стороны было сбегать в деревню с Маделин. Он считал, что она тебя губит, пытался вернуть тебя на правильный путь и книжки эти читал, чтобы тебе там было с кем поговорить, Мозес. Потому что тебе нужны были помощь, одобрение, лесть, поддержка, любовь. И тебе все было мало, мало. Ты его измотал вконец. Он буквально погибал, все время подставляя тебе плечо.
— Так… Что-нибудь еще? Продолжай, — сказал Герцог.
— И опять тебе мало. Чего ты хочешь от него сейчас? Зачем пришел? Встряхнуться? Тебе мало было встряски?
Больше Герцог не улыбался. — Кое в чем ты, пожалуй, права, Феба. Я, конечно, напорол ошибок в Людевилле. Но меня совершенно сбивает с толку, когда ты говоришь, что у себя в Баррингтоне вы жили самым заурядным образом. А потом, мол, с книгами, с шумом и блеском являемся мы с Мади, приносим с собой духовную жизнь высокого накала, сорим грандиозными идеями и бракуем одну историческую эпоху за другой. Ты потому и испугалась, что мы — особенно Мади — дали ему уверенность в себе. Пока он оставался хромым дикторишкой, он мог сколько угодно пускать пыль в глаза: при тебе он был ручной. Пусть он прохиндей и чудо-юдо, но он твой. А потом он осмелел, стал вовсю выставляться. Все правильно: я полный идиот. И правильно, что ты не любила меня — хотя бы за то, что не разобрался, куда это все идет, и только добавил тебе проблем. Но ты-то почему молчала? Все происходило у тебя на глазах. Это продолжалось годы, а ты молчала. Я бы не проявил такое безразличие, случись это с тобой.
Продолжать этот разговор Фебе было трудно, она даже побледнела. Потом все-таки сказала: — Я не виновата, что ты отказываешься понять, чем живут другие люди. Твои идеи мешают тебе. А что, если я просто слабый человек и у меня нет выбора? Я ничего не могла для тебя сделать. Особенно в последний год. Я была у психиатра, и он велел мне держаться в стороне. Тебя сторониться, в первую очередь, и твоих неприятностей. Он сказал, что я не сильный человек, и ты знаешь, что это так: я не сильный человек.
Герцог принял это к сведению — действительно слабая женщина. И решил перейти к главному.
— Почему ты не разводишься с Валентайном? — спросил он.
— Не вижу причины. — Ее голос немедленно окреп.
— Он же бросил тебя. Разве нет?
— Вэл? Не знаю, почему ты это говоришь. Никто меня не бросал.
— Тогда где он сегодня, вот сейчас?
— В городе. По делам.
— Аи, ладно, не говори мне эту чушь, Феба. Он живет с Маделин. Ты станешь это отрицать?
— Безусловно, стану. Не представляю, как тебе взбрела эта безумная мысль.
Накренившись, Мозес достал носовой платок — ту тряпочку, от нью-йоркского кухонного полотенца, — и вытер лицо.
— Если ты возбудишь дело о разводе, — объяснил он, — на что ты имеешь полное право, ты обвинишь Маделин в прелюбодеянии. С деньгами я помогу. Оплачу все расходы. Мне нужна Джуни. Неужели непонятно? Вдвоем мы их скрутим. Ты допустила, чтобы Маделин помыкала тобой, как козой какой-нибудь.
— Опять в тебя бес вселился, Мозес.
Насчет козы была ошибка. Она еще больше замкнулась. Да и так она будет гнуть свою линию. В его дела не станет вникать.
— Ты не хочешь, чтобы я стал опекуном Джун?
— Да мне все равно.
— Конечно: у тебя своя война с Маделин, — сказал он. — Отбить себе мужика. Кошачья свара — свара самок. Только ведь она тебя побьет, потому что она психопатка. Я знаю, в запасе у тебя есть силы. Но она ненормальная, а ненормальные побеждают. И Валентайн не хочет, чтобы ты его удерживала.
— Я действительно не понимаю, о чем ты говоришь.
— Он потеряет цену в глазах Мади, как только ты его оставишь. После победы она вышвырнет его вон.
— Валентайн возвращается домой каждый вечер. Никогда не задерживается. И сейчас он скоро придет. А если я где-нибудь застряну, он места себе не находит. Обзванивает весь город.
— Может, это просто надежда, — сказал Мозес. — Надежда под видом тревоги. Ты не знаешь, что так бывает? Если с тобой случится несчастье, он поплачет, успокоится и переедет к Маделин навсегда.
— Опять тебя бес разбирает. У моего ребенка будет свой отец. А ты по-прежнему хочешь Маделин — вот что!
— Я? Да никогда! С этим кликушеством покончено. Нет-нет, я рад, что освободился от нее. Даже ненависти к ней особой нет. Пусть пользуется всем, что вытянула из меня. Она, уверен, с самого начала залезла в мой банк. Пусть пользуется — благословляю. Благословляю суку. В добрый час и до свидания. Я ее благословляю. Желаю трудовой, полезной, яркой жизни. Включая любовь. Влюбляются лучшие люди, а она из лучших и посему любит этого друга. Они оба любят. Только вот для ребенка она не очень подходящий воспитатель…
Будь он свирепым кабаном, а ее челка —¦ хлипкой загородочкой, испуг ее карих глаз был бы обоснован. Впрочем, Мозес жалел ее. Они вытирали об нее ноги — Герсбах, Маделин, по милости Герсбаха. А ведь рассчитывает вырвать победу. Ей, конечно, кажется непостижимым, что можно проиграть, ставя перед собой такие скромные, мизерные цели — стол, рынок, прачечная, ребенок. Немыслимо, чтобы жизнь устроила такую пакость. Или — мыслимо? Можно предположить: ее сила — в женской холодности. Она владеет своим «супер-Я». Еще предположение: она признала креативную глубину современного вырождения, пышным цветом расцветшее зло высвободившихся силищ — и примирилась со своим положением затурканной, задерганной, запущенной мещанки. Герсбах для нее — незаурядность, и ввиду своей богатой натуры, в силу духовно-эротической энергии и бог весть какой еще воняющей носками метафизики ему требовались две жены — если не больше. И может быть, обе женщины одалживали друг у друга этот кусок мяса с рыжим хохлом для абсолютно разного употребления. Одна — для треногого совокупления, другая — для покоя в доме.
— Феба, — сказал он, — допустим, ты слабая, хотя какая ты слабая? Прости… Смешно, в конце концов. Ясно, ты должна все отрицать и делать вид, что ничего не происходит. Но неужели ты не признаешь хоть чуточку?
— А что это тебе даст? — резко спросила она. — И какой мне от тебя прок?
— От меня? Я бы помог… — начал он и осекся. Что он ей мог предложить?! От него действительно никакого проку. А с Герсбахом она какая-никакая жена. Он приходил домой. Она готовила, гладила, ходила по магазинам, подписывала чеки. Без него все рухнет, кончится готовка, уборка постели. Гипноз развеется. И что потом?
— Зачем ты пришел ко мне, если тебе нужно добиться опекунства? Сам и добивайся — или выброси из головы. А сейчас оставь меня в покое, Мозес.
Все правильно она говорит. Он молча, тяжело глядел на нее. По врожденному свойству ума, последнее время особенно заявлявшему о себе, он осмыслил бескровные крапины на ее лице. Словно смерть куснула ее и оставила, как недозрелый плод.
— Что ж, спасибо за разговор, Феба. Я ухожу. — Он встал. Не часто выражение размягченной доброты навещало лицо Герцога. Он не очень ловко ухватил Фебу за руку, и она не успела увернуться от его губ. Он привлек ее ближе и поцеловал в лоб. — Ты права. Не надо было приходить. — Она освободила свою руку.
— До свидания, Мозес. — Она глядела в сторону. Больше, чем она могла поделиться, он из нее не вытянет. — Тебя втоптали в грязь. Это правда. Но это кончилось. И тебе надо кончать с этим. Раз и навсегда.
Дверь закрылась за ним.
Крохи порядочности — это все, чем мы, бедняки, можем поделиться друг с другом. Неудивительно, что «личная» жизнь оборачивается унижением, а быть индивидуальностью жалкий удел. Исторический процесс, одевая, обувая, питая, делает для нас больше в своем безразличии, нежели кто другой сделает намеренно, записывал Герцог в нанятом «соколе». И поскольку все эти благие удобства суть подарки анонимного планирования и труда, то плоды намеренной доброты (добрые — они дилетанты) проблематичны. Тем более если наши доброжелательство и любовь требуют для себя разрядки в интересах собственного здоровья — мы ведь существо эмоциональное, страстное, экспрессивное, общительное, словом, животное. Глубоко своеобразное существо, клубок запутаннейших чувств и мыслей, только начинающих складываться в четкий механический узор, обнадеживающий свободой от человеческой зависимости. Люди уже осваивают свое будущее состояние. По эмоциональному типу я архаичен. Я из земледельческой или пасторальной эпохи…
Герцог затруднился бы сказать, сколь весомы все эти обобщения. Он был охвачен возбуждением — буквально клокотал, — и главным для него было привести себя в порядок привычной работой мысли. Кровь хлынула в самую душу, и он выпал в свободу — либо в безумие. Но он еще понял, что нет нужды в обстоятельном, отвлеченном, интеллектуальном процессе — в этой работе, за которую он всегда хватался, словно в ней залог выживания. Не думать — это еще не катастрофа. Неужто я в самом деле полагаю, что, перестав думать, умру? Нет, бояться этого — вот уж действительно безумие.
Переночевать он собрался у Лукаса Асфалтера, с чем и звонил ему из будки — напроситься. — Я тебе не помешаю? У тебя никого? Правда? Слушай, сделай мне огромную любезность. Я не могу звонить Маделин и просить о встрече с ребенком. Она вешает трубку, узнав мой голос. Может, ты позвонишь и договоришься насчет Джун назавтра?
— Ну конечно, — сказал Асфалтер. — Прямо сейчас позвоню, чтобы знать к твоему приходу. А ты что свалился к нам — просто так? Экспромтом?
— Спасибо, Лук. Сейчас и звони.
Он вышел из будки, думая, что и впрямь надо отдохнуть, поспать хоть немного. При этом ему было странно, как это он ляжет, закроет глаза — завтра может не вернуться это состояние простого, раскованного, цепкого осознания всего. Он поэтому ехал медленно, остановился у «Уолгрина», купил бутылку «Катти Сарк» для Лука и игрушки для Джун — надувной мяч, перископчик, чтобы смотреть за диван, за угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Вдумайся! — писал он себе в блокнот, освещаясь лампочкой с панели. Демографы прикинули, что число живущих сейчас, в нынешнем веке, составляет по меньшей мере половину всех живших. Для человеческой души — какие возможности! Согласно статистической вероятности, заимствованные из генофонда свойства вернули в жизнь и все, что было хорошего, и все самое худшее. И это существует рядом с нами: где-то бредут по земле Будда и Лао-цзы. Где-то Тиберий и Нерон. И ужасное, и высокое, и еще не угаданное — все наличествует. Как и ты, полуфантом, веселое и трагическое млекопитающее. Ты и твои дети, и дети твоих детей. В древние времена гений человеческий объявлялся в основном метафорически. Теперь он действует фактически… Фрэнсис Бэкон. Инструменты. Он с невыразимым наслаждением добавил: тетя Ципора говорила папе, что тот не способен в кого-нибудь выстрелить. Никогда он не сравнится с возницами, мясниками, громилами, хулиганами, разбойниками. «Позолоченный барчук». Кому он даст по башке? В кого выстрелит?
Мозес мог убежденно поклясться, что папа Герцог никогда, ни разу в жизни не нажимал курок этого револьвера. Только мог пригрозить. Как со мной. Таубе защитила меня тогда. «Спасла». Милая тетя Таубе! Холодная кузня! Бедный папа Герцог!
Но ставить точку было рано. Нужно поговорить с Фебой Герсбах. Это существенно. Причем он решил не звонить, не дать ей подготовиться, а то и вовсе отказаться от встречи. Он прямо поехал на Вудлон авеню, в скучную часть Гайд-парка, хотя по-своему район выразителен, это его Чикаго: тяжелый, грубый, бесформенный, пахнущий грязью, гнилью, собачьим дерьмом; прокопченные фасады, абсолютно никакая архитектура, бессмысленно украшенные подъезды с двумя окнами сбоку и громадными бетонными вазонами, где гнили окурки и другая дрянь; застекленные террасы под черепичными фронтонами, глухо заросшие проходы между домами, бетонные лестницы со двора, истресканные, крошащиеся, проросшие травой; массивные, четыре на четыре, ограды, караулящие растительность. И Герцог действительно чувствовал себя своим среди этих просторных, удобных, неряшливых домов, где жили великодушные и доброжелательные люди (все-таки рядом университет). Он такой же несобранный, как эти расползающиеся улицы. (Тут не столько детерминизм, думал он, сколько отсутствие детерминирующих моментов, формирующей силы.) Здесь все типично, ничто не утрачено, даже скребущий по асфальту звук роликовых коньков. Это под зеленовато светящими фонарями катается пара замызганных девчушек в коротких юбочках, с лентами в волосах. У калитки Герсбахов на него таки накатила нервная дурнота, но он справился с ней, прошел по дорожке и позвонил в дверь. Феба подошла быстро. — Кто там? — спросила она и, увидев Герцога через стекло, смолкла. Она что, боится?
— Старый друг, — сказал Герцог. Феба тянула. В глядевших из-под челки глазах с тяжелыми веками была растерянность, а рот поджался решительно.
— Может, ты все-таки впустишь? — спросил Мозес. На такой тон отказа не бывает. — Я не отниму у тебя много времени, — сказал он, входя. — Нам надо кое-что обсудить.
— Пройди в кухню, пожалуйста.
— Конечно… — То ли ей не хотелось, чтобы их врасплох застали беседующими в комнате, то ли она боялась, что услышит Эфраимчик, укладывавшийся у себя в комнате. В кухне она затворила дверь и приглашающе повела глазами на стул сбоку от холодильника. С этого места его не увидят в кухонное окно. Еле заметно улыбнувшись, он сел. Невозможно хладнокровное выражение на ее тонком лице не оставляло сомнений, что сердце у нее ходит ходуном, пошибче, чем у него. Организованная, уравновешенная, аккуратная — старшая медсестра, — она старалась выдержать деловитый вид. На ней были янтарные бусы, которые он привез ей из Польши. Герцог застегнул пиджак, чтобы ненароком не высунулась рукоятка револьвера. Она тогда просто умрет с перепугу.
— Ну, как дела, Феба?
— У нас все хорошо.
— Обжились? Чикаго нравится? Эфраимчик пока в Университетской школе?
— Да.
— И еще ходит в Темпл? Вэл, я знаю, записал передачу с реб Ицковицем. Как бишь он назвал ее? «Иудаизм хасидов. Мартин Бубер. „Я и Ты"“. Золотая жила, этот Бубер! А с раввинами у него перебор. Разве что он ищет замену женам? От „Я и Ты“ он еще вернется по кругу к „Ты да я — чем не семья?“ Думаю, что ты с этого круга сойдешь. За всем не угнаться.
Феба не отвечала и не садилась.
— Может, ты думаешь, я скорее уйду, если ты не сядешь? Сядь, Феба. Обещаю: скандала не будет. У меня одна-единственная цель — ну и, конечно, желание увидеть старого друга.
— Никакие мы не старые друзья.
— Это если по календарю. А в Людевилле мы были еще как близки. Ведь это правда. Ты примени понятие длительности, бергсоновской длительности. Мы знали друг друга в длительности. Есть люди, приговоренные к определенным взаимоотношениям. Возможно, всякие отношения — либо радость, либо приговор.
— Свой приговор ты заслужил, если говорить твоими словами. Мы себе спокойно жили, пока вы с Маделин не нагрянули в Людевилль и не навязались на мою голову. — С застывшим взглядом на лице белого каления Феба опустилась на край стула, подсунутого Герцогом.
— Отлично. Скажи, что ты обо всем этом думаешь, Феба. Я же за этим и пришел. Сядь удобнее. Не бойся. Я не ищу неприятностей. Проблема-то у нас с тобой одна.
Феба не согласилась. С тем же упорным взглядом решительно замотала головой.
— Я простая женщина. И Вэл — название одно: из штата Нью-Йорк, а сам с Севера.
— Во-во: деревенщина. Про пороки большого города даже не слыхал. Не умел набрать номер телефона. И по наклонной плоскости его под руку сводил, конечно, Мозес Е. Герцог.
Зажатая, нерешительная, она сначала дернулась в сторону, потом, набравшись духу, так же резко повернулась к нему лицом. Она даже хорошенькая, но уж очень зажатая, негибкая, без веры в себя. — Ты ничего в нем не понял. Он влюбился в тебя. Обожал тебя. Старался стать интеллектуалом, чтобы тебе помочь, потому что видел, какую кошмарную глупость ты сморозил, бросив свое достойное университетское дело, и как безответственно с твоей стороны было сбегать в деревню с Маделин. Он считал, что она тебя губит, пытался вернуть тебя на правильный путь и книжки эти читал, чтобы тебе там было с кем поговорить, Мозес. Потому что тебе нужны были помощь, одобрение, лесть, поддержка, любовь. И тебе все было мало, мало. Ты его измотал вконец. Он буквально погибал, все время подставляя тебе плечо.
— Так… Что-нибудь еще? Продолжай, — сказал Герцог.
— И опять тебе мало. Чего ты хочешь от него сейчас? Зачем пришел? Встряхнуться? Тебе мало было встряски?
Больше Герцог не улыбался. — Кое в чем ты, пожалуй, права, Феба. Я, конечно, напорол ошибок в Людевилле. Но меня совершенно сбивает с толку, когда ты говоришь, что у себя в Баррингтоне вы жили самым заурядным образом. А потом, мол, с книгами, с шумом и блеском являемся мы с Мади, приносим с собой духовную жизнь высокого накала, сорим грандиозными идеями и бракуем одну историческую эпоху за другой. Ты потому и испугалась, что мы — особенно Мади — дали ему уверенность в себе. Пока он оставался хромым дикторишкой, он мог сколько угодно пускать пыль в глаза: при тебе он был ручной. Пусть он прохиндей и чудо-юдо, но он твой. А потом он осмелел, стал вовсю выставляться. Все правильно: я полный идиот. И правильно, что ты не любила меня — хотя бы за то, что не разобрался, куда это все идет, и только добавил тебе проблем. Но ты-то почему молчала? Все происходило у тебя на глазах. Это продолжалось годы, а ты молчала. Я бы не проявил такое безразличие, случись это с тобой.
Продолжать этот разговор Фебе было трудно, она даже побледнела. Потом все-таки сказала: — Я не виновата, что ты отказываешься понять, чем живут другие люди. Твои идеи мешают тебе. А что, если я просто слабый человек и у меня нет выбора? Я ничего не могла для тебя сделать. Особенно в последний год. Я была у психиатра, и он велел мне держаться в стороне. Тебя сторониться, в первую очередь, и твоих неприятностей. Он сказал, что я не сильный человек, и ты знаешь, что это так: я не сильный человек.
Герцог принял это к сведению — действительно слабая женщина. И решил перейти к главному.
— Почему ты не разводишься с Валентайном? — спросил он.
— Не вижу причины. — Ее голос немедленно окреп.
— Он же бросил тебя. Разве нет?
— Вэл? Не знаю, почему ты это говоришь. Никто меня не бросал.
— Тогда где он сегодня, вот сейчас?
— В городе. По делам.
— Аи, ладно, не говори мне эту чушь, Феба. Он живет с Маделин. Ты станешь это отрицать?
— Безусловно, стану. Не представляю, как тебе взбрела эта безумная мысль.
Накренившись, Мозес достал носовой платок — ту тряпочку, от нью-йоркского кухонного полотенца, — и вытер лицо.
— Если ты возбудишь дело о разводе, — объяснил он, — на что ты имеешь полное право, ты обвинишь Маделин в прелюбодеянии. С деньгами я помогу. Оплачу все расходы. Мне нужна Джуни. Неужели непонятно? Вдвоем мы их скрутим. Ты допустила, чтобы Маделин помыкала тобой, как козой какой-нибудь.
— Опять в тебя бес вселился, Мозес.
Насчет козы была ошибка. Она еще больше замкнулась. Да и так она будет гнуть свою линию. В его дела не станет вникать.
— Ты не хочешь, чтобы я стал опекуном Джун?
— Да мне все равно.
— Конечно: у тебя своя война с Маделин, — сказал он. — Отбить себе мужика. Кошачья свара — свара самок. Только ведь она тебя побьет, потому что она психопатка. Я знаю, в запасе у тебя есть силы. Но она ненормальная, а ненормальные побеждают. И Валентайн не хочет, чтобы ты его удерживала.
— Я действительно не понимаю, о чем ты говоришь.
— Он потеряет цену в глазах Мади, как только ты его оставишь. После победы она вышвырнет его вон.
— Валентайн возвращается домой каждый вечер. Никогда не задерживается. И сейчас он скоро придет. А если я где-нибудь застряну, он места себе не находит. Обзванивает весь город.
— Может, это просто надежда, — сказал Мозес. — Надежда под видом тревоги. Ты не знаешь, что так бывает? Если с тобой случится несчастье, он поплачет, успокоится и переедет к Маделин навсегда.
— Опять тебя бес разбирает. У моего ребенка будет свой отец. А ты по-прежнему хочешь Маделин — вот что!
— Я? Да никогда! С этим кликушеством покончено. Нет-нет, я рад, что освободился от нее. Даже ненависти к ней особой нет. Пусть пользуется всем, что вытянула из меня. Она, уверен, с самого начала залезла в мой банк. Пусть пользуется — благословляю. Благословляю суку. В добрый час и до свидания. Я ее благословляю. Желаю трудовой, полезной, яркой жизни. Включая любовь. Влюбляются лучшие люди, а она из лучших и посему любит этого друга. Они оба любят. Только вот для ребенка она не очень подходящий воспитатель…
Будь он свирепым кабаном, а ее челка —¦ хлипкой загородочкой, испуг ее карих глаз был бы обоснован. Впрочем, Мозес жалел ее. Они вытирали об нее ноги — Герсбах, Маделин, по милости Герсбаха. А ведь рассчитывает вырвать победу. Ей, конечно, кажется непостижимым, что можно проиграть, ставя перед собой такие скромные, мизерные цели — стол, рынок, прачечная, ребенок. Немыслимо, чтобы жизнь устроила такую пакость. Или — мыслимо? Можно предположить: ее сила — в женской холодности. Она владеет своим «супер-Я». Еще предположение: она признала креативную глубину современного вырождения, пышным цветом расцветшее зло высвободившихся силищ — и примирилась со своим положением затурканной, задерганной, запущенной мещанки. Герсбах для нее — незаурядность, и ввиду своей богатой натуры, в силу духовно-эротической энергии и бог весть какой еще воняющей носками метафизики ему требовались две жены — если не больше. И может быть, обе женщины одалживали друг у друга этот кусок мяса с рыжим хохлом для абсолютно разного употребления. Одна — для треногого совокупления, другая — для покоя в доме.
— Феба, — сказал он, — допустим, ты слабая, хотя какая ты слабая? Прости… Смешно, в конце концов. Ясно, ты должна все отрицать и делать вид, что ничего не происходит. Но неужели ты не признаешь хоть чуточку?
— А что это тебе даст? — резко спросила она. — И какой мне от тебя прок?
— От меня? Я бы помог… — начал он и осекся. Что он ей мог предложить?! От него действительно никакого проку. А с Герсбахом она какая-никакая жена. Он приходил домой. Она готовила, гладила, ходила по магазинам, подписывала чеки. Без него все рухнет, кончится готовка, уборка постели. Гипноз развеется. И что потом?
— Зачем ты пришел ко мне, если тебе нужно добиться опекунства? Сам и добивайся — или выброси из головы. А сейчас оставь меня в покое, Мозес.
Все правильно она говорит. Он молча, тяжело глядел на нее. По врожденному свойству ума, последнее время особенно заявлявшему о себе, он осмыслил бескровные крапины на ее лице. Словно смерть куснула ее и оставила, как недозрелый плод.
— Что ж, спасибо за разговор, Феба. Я ухожу. — Он встал. Не часто выражение размягченной доброты навещало лицо Герцога. Он не очень ловко ухватил Фебу за руку, и она не успела увернуться от его губ. Он привлек ее ближе и поцеловал в лоб. — Ты права. Не надо было приходить. — Она освободила свою руку.
— До свидания, Мозес. — Она глядела в сторону. Больше, чем она могла поделиться, он из нее не вытянет. — Тебя втоптали в грязь. Это правда. Но это кончилось. И тебе надо кончать с этим. Раз и навсегда.
Дверь закрылась за ним.
Крохи порядочности — это все, чем мы, бедняки, можем поделиться друг с другом. Неудивительно, что «личная» жизнь оборачивается унижением, а быть индивидуальностью жалкий удел. Исторический процесс, одевая, обувая, питая, делает для нас больше в своем безразличии, нежели кто другой сделает намеренно, записывал Герцог в нанятом «соколе». И поскольку все эти благие удобства суть подарки анонимного планирования и труда, то плоды намеренной доброты (добрые — они дилетанты) проблематичны. Тем более если наши доброжелательство и любовь требуют для себя разрядки в интересах собственного здоровья — мы ведь существо эмоциональное, страстное, экспрессивное, общительное, словом, животное. Глубоко своеобразное существо, клубок запутаннейших чувств и мыслей, только начинающих складываться в четкий механический узор, обнадеживающий свободой от человеческой зависимости. Люди уже осваивают свое будущее состояние. По эмоциональному типу я архаичен. Я из земледельческой или пасторальной эпохи…
Герцог затруднился бы сказать, сколь весомы все эти обобщения. Он был охвачен возбуждением — буквально клокотал, — и главным для него было привести себя в порядок привычной работой мысли. Кровь хлынула в самую душу, и он выпал в свободу — либо в безумие. Но он еще понял, что нет нужды в обстоятельном, отвлеченном, интеллектуальном процессе — в этой работе, за которую он всегда хватался, словно в ней залог выживания. Не думать — это еще не катастрофа. Неужто я в самом деле полагаю, что, перестав думать, умру? Нет, бояться этого — вот уж действительно безумие.
Переночевать он собрался у Лукаса Асфалтера, с чем и звонил ему из будки — напроситься. — Я тебе не помешаю? У тебя никого? Правда? Слушай, сделай мне огромную любезность. Я не могу звонить Маделин и просить о встрече с ребенком. Она вешает трубку, узнав мой голос. Может, ты позвонишь и договоришься насчет Джун назавтра?
— Ну конечно, — сказал Асфалтер. — Прямо сейчас позвоню, чтобы знать к твоему приходу. А ты что свалился к нам — просто так? Экспромтом?
— Спасибо, Лук. Сейчас и звони.
Он вышел из будки, думая, что и впрямь надо отдохнуть, поспать хоть немного. При этом ему было странно, как это он ляжет, закроет глаза — завтра может не вернуться это состояние простого, раскованного, цепкого осознания всего. Он поэтому ехал медленно, остановился у «Уолгрина», купил бутылку «Катти Сарк» для Лука и игрушки для Джун — надувной мяч, перископчик, чтобы смотреть за диван, за угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38