Как будто кому-то важно, что он тут делает. Как будто это повлияло на судьбы мира. Это его личное дело. — Я имел право, — прошептал Герцог без всякого выражения на лице. И отлично. Евреи очень долго были чужими в мире — так теперь мир чужой для них. Соно приносила бутылку и плескала ему в чай коньяку или «Чивас ригл» (Марка виски.). После нескольких глотков она заводила игривое ворчание, потешая Герцога. Потом приносила свои свитки. Толстые купцы любили тонких девиц, потешно таращивших глаза на что-то постороннее. Мозес и Соно сидели на постели, поджав ноги. Она обращала его внимание на детали, подмигивала, вскрикивала и прижималась к его щеке круглым лицом.
И всегда что-то жарилось и парилось на кухне, в темной каморке было не продохнуть от запахов рыбы и соевой подливы, морской капусты и сопревших чайных листьев. Раковина то и дело засорялась. Она хотела, чтобы Герцог переговорил с негром-дворником, который на ее вызов только посмеется. Соно держала двух кошек, их миска никогда не мылась. Уже по дороге к ней, в метро, Герцог начинал обонять ароматы ее квартиры. Эта мрачная неизбежность надрывала ему сердце. Его жутко тянуло к Соно и так же жутко не хотелось идти. Даже сейчас его бросило в жар, он помнил те запахи, снова тянул себя через силу. Его передергивало, когда он звонил в дверь. С грохотом падала цепочка, она открывала массивную дверь и висла у него на шее. Ее исправно намазанное и напудренное лицо пахло мускусом. Кошки пытались улизнуть. Она отлавливала их и всполошенно кричала — всегда одно и то же: — Moso! Je viens de rentrer! (Мозо! Я только что вернулась!)
Она не могла отдышаться. Она духом подлетала к двери и впускала его. Зачем? Зачем все впопыхах? Показать, что у нее самостоятельная, вся в делах жизнь, что она не сидит сиднем, ожидая его? — Наверно. Высокая дверь с козырьком захлопывалась за ним. Для верности Соно задвигала засов и навешивала цепочку (предосторожности одиноко живущей женщины: она рассказывала, что смотритель как-то пытался войти со своим ключом). Герцог проходил, унимая сердце и собрав лицо, с достоинством белого человека озирая драпировки (охра, малиновый цвет, зелень), камин, забитый оберткой от последних приобретений, чертежную доску — ее рабочее место и насест для кошек одновременно. Улыбнувшись взбудораженной Соно, он опускался в моррисовское кресло.
— Mauvais temps, eh cheri? (Плохие времена — а, дорогой? ) — говорила она и незамедлительно начинала развлекать его. Она снимала с него дрянные ботинки, отчитываясь в своих похождениях. Очаровательные дамы, исповедующие «христианскую науку», пригласили ее на концерт в Монастыре. Она видела два фильма подряд в «Талии» с Даниэль Дарье, Симоной Синьоре, Жаном Габеном et Гарри Гав-гав. Японо-американское общество пригласило ее в здание ООН, она вручала там цветы низаму Хайдерабада. Благодаря японской торговой миссии она повидала также господина Насера и господина Сукарно и заодно государственного секретаря и президента. Сегодня вечером она идет в ночной клуб с министром иностранных дел Венесуэлы. Мозес приучил себя не брать под сомнение ее слова. Имелась фотография, на которой она, красивая и смеющаяся, сидит в ночном клубе. Имелся автограф Мендес-Франса на меню. Ей бы в голову не пришло попросить Герцога сводить ее в «Копакабану». Слишком она уважала его серьезность.
— T'es philosophe. О mon philosophe, топ professeur d'amour. T'es tres important. Je le sais (Ты философ. О мой философ, мой профессор любви. Ты очень важный. Я эго знаю). — Она ставила его выше королей и президентов.
Ставя чайник, она продолжала выкрикивать из кухни новости. Из-за трехногой собаки грузовик сбил тележку. Таксист хотел отдать ей попугая, но с кошками это опасно. Она не могла взять на себя такую ответственность. Старуха-нищенка — vieille mendiante — поручила купить ей «Тайме». Ничего другого бедняжке не нужно — только утренняя «Тайме». Полицейский пригрозил Соно повесткой за неосторожный переход. Мужчина эксгибиционировал за колонной в метро. — У-у-ух, e'etait honteux — quelle chose! — Выносом рук она показывала величину. — Одна фута, Мозо. Tres laide((…) стыд какой — такая штука. (…) Очень безобразная ).
— ?а t'a plu (Тебе понравилось), — улыбнувшись, говорил Мозес.
— О нет, нет, Мозо! Elle etait vilaine (Она была гадкая). — Картинно полулежа в сломанном кресле с откинутой спинкой, Мозес ласково и недоверчиво, пожалуй, смотрел на нее. Жар, в который его бросало по пути сюда, уже не накатывал. Даже запахи оказывались терпимее, чем он ожидал. Меньше ревновали к нему кошки. Давались погладить. Он стал привыкать к их сиамским воплям, в которых дикости и оголодалости было побольше, чем в мяуканье американских кошек.
Потом она говорила: —Et cette blouse — combien j'ai рауе? Dis-moi (Вот эта блузочка — сколько я заплатила? Ну-ка скажи).
— Ты заплатила., сейчас… ты заплатила три доллара.
— Нет, нет, — кричала она. — Шестьдесят sen. Solde! (Центов (испорч. англ.). Распродажа! (франц.))
— Не может быть! Эта бощь стоит пять долларов. Ты самая везучая покупательница в Нью-Йорке.
Польщенная, она зажигала прищуренный глаз и снимала с него носки, растирала ноги. Несла ему чай, подливала двойную дозу «Чивас ригл». Для него она держала все только лучшее. — Veux-tu омлет, cheri-koko. As-tu faim? (Хочешь (…), дорогой птенчик? Ты ведь голоден? ). — Холодный дождь хлестал обезлюдевший Нью-Йорк суровыми зелеными розгами. Когда я прохожу мимо агентства Северо-Запад — Восток, меня всегда подмывает узнать, сколько стоит билет до Токио. Омлет она поливала соевым соусом. Герцог подкреплялся. Все было соленое. Он выпивал неимоверное количество чая.
— Мы купаемся, — говорила Соно и начинала расстегивать его рубашку. — Tu veux? (Пойдем? )
От пара — чай, ванна — отставали обои, обнажая зеленую штукатурку. Сквозь золотистое кружево радиоприемника звучала музыка Брамса. Кошки загоняли под стулья креветочью скорлупу.
— Oui —je veux bien (Да, конечно), — говорил он.
Она шла пустить воду. Он слышал, как она распевала, прыская на воду сиреневым составом и высыпая пенящийся порошок.
Интересно, кто сейчас трет ей спину.
Соно не ждала от меня особых жертв. Ей было не нужно, чтобы я работал на нее, обставлял квартиру, ставил на ноги детей, вовремя приходил к обеду или открыл ей счет в ювелирных магазинах: ей всего-то и нужно было, чтобы время от времени я приходил. Но есть уроды, которые отворачиваются от подарков судьбы, предпочитая грезить о них. Забавен и чист был наш идиш-французский диалог. Я не слышал от нее ущербной правды и грязной лжи, каких наслушался на родном языке, и ей вряд ли могли навредить мои простые повествовательные предложения. Только ради одного этого иные покидают Запад. А мне предоставили это в Нью-Йорке.
Банный час не всегда проходил гладко. Случалось, Соно производила осмотр, ища следы неверности. От любви, по ее глубокому убеждению, мужчины худеют. — А-а! — говорила она. — Tu as maigri. Ти fais amour? (Ты похудел. Ты занимался любовью?) — Он отрицал, она, все так же улыбаясь, мотала головой, сразу отяжелев и огрубев лицом. Она отказывалась верить. Но она была отходчивая. Снова повеселев, она сажала его в ванну и забиралась ему за спину. Снова она распевала или, дурачась, гортанно отдавала команды. В общем, мир восстанавливался. Они мылись. Она просовывала вперед ноги, он мылил их. Зачерпнув пластиковой миской воды, она поливала ему на голову. Спустив воду, она открывала душ, чтобы ополоснуться, и под дождиком они улыбались друг другу. — Tu seras bien propre, cheri-koko (Ты будешь очень чистый, дорогой птенчик).
Да, она меня содержала в образцовой чистоте. Приятно и грустно было вспоминать все это.
Вытирались они махровыми полотенцами с 14-й улицы. Она облачала его в кимоно, целовала в грудь. Он целовал ее ладони. У нее были нежные, трезвые глаза, иногда вовсе без огонька; она знала, в чем ее сила и как ее усилить. Она усаживала его в постель, приносила чай. Ее сожитель. Они сидели поджав ноги, прихлебывая из чашечек, рассматривали ее рисованные свитки. Дверь на засове, телефон выключен. Соно трепетно тянулась к нему, касалась щеки припухлыми губами. Они помогали друг другу выбраться из восточных облачений. — Doucement, cheri. Oh, lentement. Oh!(Нежнее, дорогой. Помедленнее) — Она закатывала глаза так, что были видны одни белки.
Однажды она взялась толковать мне о том, что землю и планеты увлекла с солнца пролетавшая звезда. Как если бы трусивший пес стряхнул с куста целые миры. И в этих мирах завелась жизнь, а в ней подобные нам души. И даже большие чудаки, чем мы с тобой, сказала она. Мне понравилось, хотя я не все у нее понял. Из-за меня, я знал, она не возвращается в Японию. Из-за меня ослушалась отца. У нее умерла мать, но Соно помалкивала об этом. А однажды сказала: — Je ne crains pas la mort. Mais t'u me fais souffrir, Moso (Я не боюсь смерти. Но ты заставляешь меня страдать, Мозо). Я не звонил ей целый месяц. Она второй раз перенесла пневмонию. Никто к ней не приходил. Ослабевшая, бледная, она плакала и говорила: — Je souffre it'rop (Я слишком страдаю). — Но успокоить себя не дала: до нее дошло, что он видится с Маделин Понтриттер.
И вот что, кстати, сказала: — Elle est mechante, Moso. Je suis pas jalouse. Je ferai amour avec un autre. Tu m'as laissee. Mais elle a les yeux tres, tres froids (Она очень злая, Мозо. Я не ревнивая. Я буду заниматься любовью с другим. Ты меня бросил. Но у нее очень, очень холодные глаза ).
Он писал: Соно, ты была права. Я подумал, тебе будет приятно узнать. У нее очень холодные глаза. Но уж какие есть — что она можеть поделать? Ей совсем ни к чему ненавидеть себя. Для этого, к счастью, Бог посылает мужа.
После такой откровенности с собой мужчине надо расслабиться. Герцог снова засобирался к Районе. Уже в дверях, вертя в руках длинный ключ от своего полицейского замка, он поймал себя на том, что старается вспомнить название песенки. «Еще один поцелуй?» Нет, не то. И не «На сердце тяжесть, вот беда». «Поцелуй меня снова». Вот оно. Ему стало смешно, а из-за смеха он не сразу справился с трудным замком, который стерег его земные сокровища. На свете три миллиарда людей, у каждого какое-никакое имущество, каждый сам по себе микрокосм, каждый бесконечно ценен, у каждого свой собственный клад. Далеко-далеко есть сад, где на ветках чего только нет, и вот там, в изумрудном сумраке, висит похожее на персик сердце Мозеса Е. Герцога.
Нужна мне эта прогулка, как дыра в голове, думал он, поворачивая ключ. Тем не менее он отправляется. Он опускает ключ в карман. Уже вызывает лифт. Он слушал гул мотора, хлопки тросов. Он спускался в одиночестве, мурлыча под нос «Поцелуй меня…», и все пытался ухватить причину, ускользавшую, как тонкая нить между пальцев, — отчего лезут в голову старые песни. Причина, лежавшая на поверхности (у него тяжело на сердце, он едет навстречу поцелуям), исключалась. Тайная же причина… надо ли ее доискиваться? Приятно было выйти на воздух, продышаться. Он вытер платком потник своей соломенной шляпы — в шахте было душно. Кто это припоминается з такой же шляпе и куртке? Ну конечно, Лу Холц, комик достопамятного варьете! Он пел: «Сорвал лимон в саду любви, где обещали только персики'». Лицо Герцога снова оживила улыбка. Старый Восточный театр в Чикаго. За две монеты три часа удовольствия.
На углу он задержался посмотреть, как сносили дом. Огромное ядро, раскачавшись, легко пропарывало кирпичную коробку дома, вламывалось в квартиру, походя руша переборки кухонь и гостиных. Под его ударами все крошилось и осыпалось, поднимая белое облако пыли. День кончался, на ширящейся развороченной площадке развели костер, сжигая мусор. Мозес слышал воздушную тягу в огне, чувствовал жар. Рабочие несли дерево, метали, словно копья, планки и рейки. Благовонно чадили краска и лак. С благодарной готовностью сгорел старый паркет — погребальный костер отслуживших вещей. Увозимые шестиколесными грузовиками, тряслись поверх битого кирпича перегородки с розовыми, белыми, зелеными дверьми. Солнце, окружив себя слепящим атмосферным варевом, уходило в Нью-Джерси, на запад. На лицах он видел россыпи красных точек, у него самого руки и грудь были в крапинах. Он перешел Седьмую авеню и вошел в метро.
Из пекла, от пыли он сбегал по лестнице, боясь не услышать поезд, пальцем вороша мелочь в кармане, отыскивая нужный жетон. Он вдыхал запах камня, приводящий в чувство запах мочи, пахло ржавчиной и смазкой, он ощутил ток неотложности, скорости, неутолимого стремления, возможно сообщавшийся с нетерпением, разбиравшим его самого, с распиравшим его нервным возбуждением. (Страсть? Или, может, истерия? Постельный режим Рамоны, будем надеяться, принесет облегчение). Он сделал долгий вдох, вздымая грудь, он тянул и тянул в себя до боли в лопатках затхлый сырой воздух. Потом медленно, очень медленно, из самой глубины поджатого живота, выдохнул. И в другой раз так же, и в третий и почувствовал себя лучше. Он опустил свой жетон в прорезь, в коробке их было множество, подсвеченных и укрупненных выпуклым стеклом. Несметные сонмища людей отполировали боками деревянные панели турникета. Возникало чувство локтя — доступнейшая форма братства. Это серьезно, подумал Герцог, проходя. Чем сильнее ломаются личности (а я знаю, как это делается), тем хуже им в одиночестве. И тем хуже их стремление в общность, потому что они возвращаются к людям раздраженные, распаленные своей неудачей. Уже не помнящие родства. Им вынь и положь картофельную любовь. И вторично искажается божественный образ, без того уже смутный, зыбкий, мятущийся. Существенный вопрос! Он смотрел на рельсы внизу. Весьма существенный!
Час пик прошел. Почти пустые местные поезда являли покойную и мирную картину, проводники читали газеты. В ожидании своего поезда Герцог прогулялся по платформе, разглядывая изуродованные афиши — зачерненные зубы и пририсованные усы, потешные гениталии, схожие с ракетами, курьезные совокупления, лозунги и призывы: «Мусульмане, враг — белый», «В пекло Голдуотера, евреи!», «Испашки говноеды». Вот пишет умный циник: «Если тебя будут бить, подставь чужую щеку». Распущенность, озверение, молитвы и остроумие толпы. Проделки Смерти. Высота падения — так сейчас принято говорить. Внимательно изучив все надписи, Герцог как бы провел опрос общественного мнения. Он пришел к заключению, что неизвестные художники были подросткового возраста. Дразнить старших. Незрелость — новая политическая категория. Новые проблемы в связи с растущей духовной эмансипацией неквалифицированных заведомых безработных. Лучше «Битлз». Заполняя праздное ожидание, Герцог взглянул на платные весы. Зеркало забрано металлической сеткой — разве какой искусный маньяк разобьет его теперь. Скамьи неподъемные, автоматы с леденцами замкнуты висячими замками.
Записочка Уилли-артисту, известному налетчику, бравшему банки; ныне отбывает пожизненное заключение. Уважаемый господин Саттон! Наука замков… Механизмы и гений янки… Нет, иначе: Уступая только Гудини, Уилли, кстати, никогда не имел при себе оружия. Был случай, например, в Куинсе, когда он работал с игрушечным пистолетом. Одевшись служащим «Уэстерн юнион» (Телеграфная корпорация), он вошел в банк и управился, действуя пугачом. Соблазн был неодолим. Дело даже не в деньгах: как забраться и соответственно как уйти — в этом все дело. Узкоплечий, с впалыми щеками и франтоватыми усами, побитыми молью, с мешками под голубыми глазами, Уилли лежал и думал о банках. Не сняв шляпы и остроносых ботинок, он лежал у себя в Бруклине на встроенной кровати, жуя сигарету, и ему грезились каскады крыш, трубопроводы, канализационные сети, стальные камеры. Запоры размыкались от одного его прикосновения. Гений не может обойти мир своим участием. Добычу он сложил в консервные банки и закопал в Флашинг-медоуз (Парк в Куинсе). Он мог спокойно завязать. А он пошел прогуляться и увидел банк — запахло творчеством. В этот раз его накрыли, и он отправился в тюрьму. Там он замыслил грандиозный побег, он составил в голове подробнейшую карту и вычертил идеальный маршрут, он полз по трубам и подрывался под стены. Дело почти выгорело — уже ему мерцали звезды. Но когда он выдрался из земли, его ждали тюремщики. И они отвели его обратно, эту ничтожную личность, которая артистически уходила из-под любого замка, уступая только Гудини, и то незначительно. Его мотивы: крепость и совершенство исходной от человека системы надлежит испытывать, искушать, рискуя свободой и самой жизнью. Теперь ему жизни до самой смерти хватит. Говорят, у него целая коллекция библий, он переписывается с епископом Шином…
Уважаемый доктор Шредингер! В книге «Что такое Жизнь?» Вы говорите, что из всех тварей только человек не решается причинить боль. Поскольку уничтожение есть регулятивный метод, каким эволюция производит новые виды, нежелание причинить боль представляется со стороны человека сознательным нарушением естественного права. Христианство и породившая его религия, то есть несколько быстротечных тысячелетий, создали .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
И всегда что-то жарилось и парилось на кухне, в темной каморке было не продохнуть от запахов рыбы и соевой подливы, морской капусты и сопревших чайных листьев. Раковина то и дело засорялась. Она хотела, чтобы Герцог переговорил с негром-дворником, который на ее вызов только посмеется. Соно держала двух кошек, их миска никогда не мылась. Уже по дороге к ней, в метро, Герцог начинал обонять ароматы ее квартиры. Эта мрачная неизбежность надрывала ему сердце. Его жутко тянуло к Соно и так же жутко не хотелось идти. Даже сейчас его бросило в жар, он помнил те запахи, снова тянул себя через силу. Его передергивало, когда он звонил в дверь. С грохотом падала цепочка, она открывала массивную дверь и висла у него на шее. Ее исправно намазанное и напудренное лицо пахло мускусом. Кошки пытались улизнуть. Она отлавливала их и всполошенно кричала — всегда одно и то же: — Moso! Je viens de rentrer! (Мозо! Я только что вернулась!)
Она не могла отдышаться. Она духом подлетала к двери и впускала его. Зачем? Зачем все впопыхах? Показать, что у нее самостоятельная, вся в делах жизнь, что она не сидит сиднем, ожидая его? — Наверно. Высокая дверь с козырьком захлопывалась за ним. Для верности Соно задвигала засов и навешивала цепочку (предосторожности одиноко живущей женщины: она рассказывала, что смотритель как-то пытался войти со своим ключом). Герцог проходил, унимая сердце и собрав лицо, с достоинством белого человека озирая драпировки (охра, малиновый цвет, зелень), камин, забитый оберткой от последних приобретений, чертежную доску — ее рабочее место и насест для кошек одновременно. Улыбнувшись взбудораженной Соно, он опускался в моррисовское кресло.
— Mauvais temps, eh cheri? (Плохие времена — а, дорогой? ) — говорила она и незамедлительно начинала развлекать его. Она снимала с него дрянные ботинки, отчитываясь в своих похождениях. Очаровательные дамы, исповедующие «христианскую науку», пригласили ее на концерт в Монастыре. Она видела два фильма подряд в «Талии» с Даниэль Дарье, Симоной Синьоре, Жаном Габеном et Гарри Гав-гав. Японо-американское общество пригласило ее в здание ООН, она вручала там цветы низаму Хайдерабада. Благодаря японской торговой миссии она повидала также господина Насера и господина Сукарно и заодно государственного секретаря и президента. Сегодня вечером она идет в ночной клуб с министром иностранных дел Венесуэлы. Мозес приучил себя не брать под сомнение ее слова. Имелась фотография, на которой она, красивая и смеющаяся, сидит в ночном клубе. Имелся автограф Мендес-Франса на меню. Ей бы в голову не пришло попросить Герцога сводить ее в «Копакабану». Слишком она уважала его серьезность.
— T'es philosophe. О mon philosophe, топ professeur d'amour. T'es tres important. Je le sais (Ты философ. О мой философ, мой профессор любви. Ты очень важный. Я эго знаю). — Она ставила его выше королей и президентов.
Ставя чайник, она продолжала выкрикивать из кухни новости. Из-за трехногой собаки грузовик сбил тележку. Таксист хотел отдать ей попугая, но с кошками это опасно. Она не могла взять на себя такую ответственность. Старуха-нищенка — vieille mendiante — поручила купить ей «Тайме». Ничего другого бедняжке не нужно — только утренняя «Тайме». Полицейский пригрозил Соно повесткой за неосторожный переход. Мужчина эксгибиционировал за колонной в метро. — У-у-ух, e'etait honteux — quelle chose! — Выносом рук она показывала величину. — Одна фута, Мозо. Tres laide((…) стыд какой — такая штука. (…) Очень безобразная ).
— ?а t'a plu (Тебе понравилось), — улыбнувшись, говорил Мозес.
— О нет, нет, Мозо! Elle etait vilaine (Она была гадкая). — Картинно полулежа в сломанном кресле с откинутой спинкой, Мозес ласково и недоверчиво, пожалуй, смотрел на нее. Жар, в который его бросало по пути сюда, уже не накатывал. Даже запахи оказывались терпимее, чем он ожидал. Меньше ревновали к нему кошки. Давались погладить. Он стал привыкать к их сиамским воплям, в которых дикости и оголодалости было побольше, чем в мяуканье американских кошек.
Потом она говорила: —Et cette blouse — combien j'ai рауе? Dis-moi (Вот эта блузочка — сколько я заплатила? Ну-ка скажи).
— Ты заплатила., сейчас… ты заплатила три доллара.
— Нет, нет, — кричала она. — Шестьдесят sen. Solde! (Центов (испорч. англ.). Распродажа! (франц.))
— Не может быть! Эта бощь стоит пять долларов. Ты самая везучая покупательница в Нью-Йорке.
Польщенная, она зажигала прищуренный глаз и снимала с него носки, растирала ноги. Несла ему чай, подливала двойную дозу «Чивас ригл». Для него она держала все только лучшее. — Veux-tu омлет, cheri-koko. As-tu faim? (Хочешь (…), дорогой птенчик? Ты ведь голоден? ). — Холодный дождь хлестал обезлюдевший Нью-Йорк суровыми зелеными розгами. Когда я прохожу мимо агентства Северо-Запад — Восток, меня всегда подмывает узнать, сколько стоит билет до Токио. Омлет она поливала соевым соусом. Герцог подкреплялся. Все было соленое. Он выпивал неимоверное количество чая.
— Мы купаемся, — говорила Соно и начинала расстегивать его рубашку. — Tu veux? (Пойдем? )
От пара — чай, ванна — отставали обои, обнажая зеленую штукатурку. Сквозь золотистое кружево радиоприемника звучала музыка Брамса. Кошки загоняли под стулья креветочью скорлупу.
— Oui —je veux bien (Да, конечно), — говорил он.
Она шла пустить воду. Он слышал, как она распевала, прыская на воду сиреневым составом и высыпая пенящийся порошок.
Интересно, кто сейчас трет ей спину.
Соно не ждала от меня особых жертв. Ей было не нужно, чтобы я работал на нее, обставлял квартиру, ставил на ноги детей, вовремя приходил к обеду или открыл ей счет в ювелирных магазинах: ей всего-то и нужно было, чтобы время от времени я приходил. Но есть уроды, которые отворачиваются от подарков судьбы, предпочитая грезить о них. Забавен и чист был наш идиш-французский диалог. Я не слышал от нее ущербной правды и грязной лжи, каких наслушался на родном языке, и ей вряд ли могли навредить мои простые повествовательные предложения. Только ради одного этого иные покидают Запад. А мне предоставили это в Нью-Йорке.
Банный час не всегда проходил гладко. Случалось, Соно производила осмотр, ища следы неверности. От любви, по ее глубокому убеждению, мужчины худеют. — А-а! — говорила она. — Tu as maigri. Ти fais amour? (Ты похудел. Ты занимался любовью?) — Он отрицал, она, все так же улыбаясь, мотала головой, сразу отяжелев и огрубев лицом. Она отказывалась верить. Но она была отходчивая. Снова повеселев, она сажала его в ванну и забиралась ему за спину. Снова она распевала или, дурачась, гортанно отдавала команды. В общем, мир восстанавливался. Они мылись. Она просовывала вперед ноги, он мылил их. Зачерпнув пластиковой миской воды, она поливала ему на голову. Спустив воду, она открывала душ, чтобы ополоснуться, и под дождиком они улыбались друг другу. — Tu seras bien propre, cheri-koko (Ты будешь очень чистый, дорогой птенчик).
Да, она меня содержала в образцовой чистоте. Приятно и грустно было вспоминать все это.
Вытирались они махровыми полотенцами с 14-й улицы. Она облачала его в кимоно, целовала в грудь. Он целовал ее ладони. У нее были нежные, трезвые глаза, иногда вовсе без огонька; она знала, в чем ее сила и как ее усилить. Она усаживала его в постель, приносила чай. Ее сожитель. Они сидели поджав ноги, прихлебывая из чашечек, рассматривали ее рисованные свитки. Дверь на засове, телефон выключен. Соно трепетно тянулась к нему, касалась щеки припухлыми губами. Они помогали друг другу выбраться из восточных облачений. — Doucement, cheri. Oh, lentement. Oh!(Нежнее, дорогой. Помедленнее) — Она закатывала глаза так, что были видны одни белки.
Однажды она взялась толковать мне о том, что землю и планеты увлекла с солнца пролетавшая звезда. Как если бы трусивший пес стряхнул с куста целые миры. И в этих мирах завелась жизнь, а в ней подобные нам души. И даже большие чудаки, чем мы с тобой, сказала она. Мне понравилось, хотя я не все у нее понял. Из-за меня, я знал, она не возвращается в Японию. Из-за меня ослушалась отца. У нее умерла мать, но Соно помалкивала об этом. А однажды сказала: — Je ne crains pas la mort. Mais t'u me fais souffrir, Moso (Я не боюсь смерти. Но ты заставляешь меня страдать, Мозо). Я не звонил ей целый месяц. Она второй раз перенесла пневмонию. Никто к ней не приходил. Ослабевшая, бледная, она плакала и говорила: — Je souffre it'rop (Я слишком страдаю). — Но успокоить себя не дала: до нее дошло, что он видится с Маделин Понтриттер.
И вот что, кстати, сказала: — Elle est mechante, Moso. Je suis pas jalouse. Je ferai amour avec un autre. Tu m'as laissee. Mais elle a les yeux tres, tres froids (Она очень злая, Мозо. Я не ревнивая. Я буду заниматься любовью с другим. Ты меня бросил. Но у нее очень, очень холодные глаза ).
Он писал: Соно, ты была права. Я подумал, тебе будет приятно узнать. У нее очень холодные глаза. Но уж какие есть — что она можеть поделать? Ей совсем ни к чему ненавидеть себя. Для этого, к счастью, Бог посылает мужа.
После такой откровенности с собой мужчине надо расслабиться. Герцог снова засобирался к Районе. Уже в дверях, вертя в руках длинный ключ от своего полицейского замка, он поймал себя на том, что старается вспомнить название песенки. «Еще один поцелуй?» Нет, не то. И не «На сердце тяжесть, вот беда». «Поцелуй меня снова». Вот оно. Ему стало смешно, а из-за смеха он не сразу справился с трудным замком, который стерег его земные сокровища. На свете три миллиарда людей, у каждого какое-никакое имущество, каждый сам по себе микрокосм, каждый бесконечно ценен, у каждого свой собственный клад. Далеко-далеко есть сад, где на ветках чего только нет, и вот там, в изумрудном сумраке, висит похожее на персик сердце Мозеса Е. Герцога.
Нужна мне эта прогулка, как дыра в голове, думал он, поворачивая ключ. Тем не менее он отправляется. Он опускает ключ в карман. Уже вызывает лифт. Он слушал гул мотора, хлопки тросов. Он спускался в одиночестве, мурлыча под нос «Поцелуй меня…», и все пытался ухватить причину, ускользавшую, как тонкая нить между пальцев, — отчего лезут в голову старые песни. Причина, лежавшая на поверхности (у него тяжело на сердце, он едет навстречу поцелуям), исключалась. Тайная же причина… надо ли ее доискиваться? Приятно было выйти на воздух, продышаться. Он вытер платком потник своей соломенной шляпы — в шахте было душно. Кто это припоминается з такой же шляпе и куртке? Ну конечно, Лу Холц, комик достопамятного варьете! Он пел: «Сорвал лимон в саду любви, где обещали только персики'». Лицо Герцога снова оживила улыбка. Старый Восточный театр в Чикаго. За две монеты три часа удовольствия.
На углу он задержался посмотреть, как сносили дом. Огромное ядро, раскачавшись, легко пропарывало кирпичную коробку дома, вламывалось в квартиру, походя руша переборки кухонь и гостиных. Под его ударами все крошилось и осыпалось, поднимая белое облако пыли. День кончался, на ширящейся развороченной площадке развели костер, сжигая мусор. Мозес слышал воздушную тягу в огне, чувствовал жар. Рабочие несли дерево, метали, словно копья, планки и рейки. Благовонно чадили краска и лак. С благодарной готовностью сгорел старый паркет — погребальный костер отслуживших вещей. Увозимые шестиколесными грузовиками, тряслись поверх битого кирпича перегородки с розовыми, белыми, зелеными дверьми. Солнце, окружив себя слепящим атмосферным варевом, уходило в Нью-Джерси, на запад. На лицах он видел россыпи красных точек, у него самого руки и грудь были в крапинах. Он перешел Седьмую авеню и вошел в метро.
Из пекла, от пыли он сбегал по лестнице, боясь не услышать поезд, пальцем вороша мелочь в кармане, отыскивая нужный жетон. Он вдыхал запах камня, приводящий в чувство запах мочи, пахло ржавчиной и смазкой, он ощутил ток неотложности, скорости, неутолимого стремления, возможно сообщавшийся с нетерпением, разбиравшим его самого, с распиравшим его нервным возбуждением. (Страсть? Или, может, истерия? Постельный режим Рамоны, будем надеяться, принесет облегчение). Он сделал долгий вдох, вздымая грудь, он тянул и тянул в себя до боли в лопатках затхлый сырой воздух. Потом медленно, очень медленно, из самой глубины поджатого живота, выдохнул. И в другой раз так же, и в третий и почувствовал себя лучше. Он опустил свой жетон в прорезь, в коробке их было множество, подсвеченных и укрупненных выпуклым стеклом. Несметные сонмища людей отполировали боками деревянные панели турникета. Возникало чувство локтя — доступнейшая форма братства. Это серьезно, подумал Герцог, проходя. Чем сильнее ломаются личности (а я знаю, как это делается), тем хуже им в одиночестве. И тем хуже их стремление в общность, потому что они возвращаются к людям раздраженные, распаленные своей неудачей. Уже не помнящие родства. Им вынь и положь картофельную любовь. И вторично искажается божественный образ, без того уже смутный, зыбкий, мятущийся. Существенный вопрос! Он смотрел на рельсы внизу. Весьма существенный!
Час пик прошел. Почти пустые местные поезда являли покойную и мирную картину, проводники читали газеты. В ожидании своего поезда Герцог прогулялся по платформе, разглядывая изуродованные афиши — зачерненные зубы и пририсованные усы, потешные гениталии, схожие с ракетами, курьезные совокупления, лозунги и призывы: «Мусульмане, враг — белый», «В пекло Голдуотера, евреи!», «Испашки говноеды». Вот пишет умный циник: «Если тебя будут бить, подставь чужую щеку». Распущенность, озверение, молитвы и остроумие толпы. Проделки Смерти. Высота падения — так сейчас принято говорить. Внимательно изучив все надписи, Герцог как бы провел опрос общественного мнения. Он пришел к заключению, что неизвестные художники были подросткового возраста. Дразнить старших. Незрелость — новая политическая категория. Новые проблемы в связи с растущей духовной эмансипацией неквалифицированных заведомых безработных. Лучше «Битлз». Заполняя праздное ожидание, Герцог взглянул на платные весы. Зеркало забрано металлической сеткой — разве какой искусный маньяк разобьет его теперь. Скамьи неподъемные, автоматы с леденцами замкнуты висячими замками.
Записочка Уилли-артисту, известному налетчику, бравшему банки; ныне отбывает пожизненное заключение. Уважаемый господин Саттон! Наука замков… Механизмы и гений янки… Нет, иначе: Уступая только Гудини, Уилли, кстати, никогда не имел при себе оружия. Был случай, например, в Куинсе, когда он работал с игрушечным пистолетом. Одевшись служащим «Уэстерн юнион» (Телеграфная корпорация), он вошел в банк и управился, действуя пугачом. Соблазн был неодолим. Дело даже не в деньгах: как забраться и соответственно как уйти — в этом все дело. Узкоплечий, с впалыми щеками и франтоватыми усами, побитыми молью, с мешками под голубыми глазами, Уилли лежал и думал о банках. Не сняв шляпы и остроносых ботинок, он лежал у себя в Бруклине на встроенной кровати, жуя сигарету, и ему грезились каскады крыш, трубопроводы, канализационные сети, стальные камеры. Запоры размыкались от одного его прикосновения. Гений не может обойти мир своим участием. Добычу он сложил в консервные банки и закопал в Флашинг-медоуз (Парк в Куинсе). Он мог спокойно завязать. А он пошел прогуляться и увидел банк — запахло творчеством. В этот раз его накрыли, и он отправился в тюрьму. Там он замыслил грандиозный побег, он составил в голове подробнейшую карту и вычертил идеальный маршрут, он полз по трубам и подрывался под стены. Дело почти выгорело — уже ему мерцали звезды. Но когда он выдрался из земли, его ждали тюремщики. И они отвели его обратно, эту ничтожную личность, которая артистически уходила из-под любого замка, уступая только Гудини, и то незначительно. Его мотивы: крепость и совершенство исходной от человека системы надлежит испытывать, искушать, рискуя свободой и самой жизнью. Теперь ему жизни до самой смерти хватит. Говорят, у него целая коллекция библий, он переписывается с епископом Шином…
Уважаемый доктор Шредингер! В книге «Что такое Жизнь?» Вы говорите, что из всех тварей только человек не решается причинить боль. Поскольку уничтожение есть регулятивный метод, каким эволюция производит новые виды, нежелание причинить боль представляется со стороны человека сознательным нарушением естественного права. Христианство и породившая его религия, то есть несколько быстротечных тысячелетий, создали .
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38