Гулкая пустота в их чреве. За участь палубного матроса, идущего в Дулут, Герцог отдал бы все на свете.
— Либо тебе нужны мои юридические советы, либо нет, — сказал Сандор. — Я хочу, чтобы вам всем было хорошо. Правильно?
— Я лучшее этому подтверждение. Ты взял меня к себе.
— Вот и давай говорить дело. С Маделин у тебя не будет проблем. На себя ей не нужны алименты. Она скоро выйдет замуж. Я водил ее обедать в «Фритцелз», так вся братва, которая годами не могла выкроить времечко для Сандора X., тут набежала скопом, пихая друг дружку. Включая моего собственного рабби. Лакомый кусочек.
— Ты сумасшедший. А что она из себя представляет, я тоже знаю.
— Ты о чем? Она меньше других блядь. В этой жизни мы все бляди, чтоб ты знал. Я так совершенно точно. А ты, как я понимаю, выдающийся шнук. Так мне говорят ученые люди. Но я рискну одежей, что и ты блядь.
— Ты знаешь, что такое человек массы, Химмельштайн? Сандор нахмурился. — То есть?
— Человек массы. Человек толпы. Ее душа. Всеобщий уравнитель.
— Какая душа! Давай без этих слов. Я имею дело с фактами.
— Для тебя факт всякая грязь.
— Факт и есть грязь.
— Но ты считаешь его истинным постольку, поскольку он грязь.
— А ты… ты чистоплюй. Откуда ты такой принц? Мать обстирывала семью, пускали жильцов, старик промышлял самогонкой. Знаю я вас, Герцогов, и ваш йихес (Происхождение, родословная (иврит)) знаю… Нечего шум поднимать. Я сам пархатый и кончил занюханную вечернюю школу. Договорились? И давай не будем говниться, мечтатель ты мой.
Герцог потрясенно, подавленно молчал. Зачем он сюда приехал? За помощью? Обнародовать свой гнев? Возбудить негодование понесенной несправедливостью? Пока что на арене только Сандор. Лютый карлик с выпирающими зубами и перепаханным лицом. С перекошенной грудью, выпиравшей сквозь зеленую пижаму. Это плохой Сандор, злой, думал Герцог. Но он бывает другим — обаятельным, великодушным, общительным, даже с юморком. Так разворотить грудную клетку могла хоть бы и лава его сердца, а зубы — их выпер наружу злобный его язык. Такие вот дела, Моше Герцог: если нужно, чтобы тебя жалели, если ты просишь помощи и выручки, тебя всегда и непременно приберет к рукам какая-нибудь невыдержанная личность. И разнесет тебя в пух и прах своей «правдой». Вот это и значит твой мазохизм, майн зисе нешамеле (Моя сладкая душенька). Добрые души падки на чужое мнение о них и не задумываются о себе. Очисти зрак самопознанием и опытом. А вообще говоря, настоящая дружба не поддакивает. Бытует такое мнение.
— Хочешь ты позаботиться о собственном ребенке или нет? — сказал Сандор.
— Конечно, хочу. Хотя ты сам говорил на днях, что лучше мне ее забыть и что она вырастет чужим человеком.
— Правильно. Она уже в следующий раз тебя не узнает.
Это ты про своих так думай, а на мою девочку пошла благородная глина. Уж она-то меня не забудет. — Я не верю этому, — сказал Герцог.
— Как адвокат я взял обязательство перед ребенком. Я должен защищать ее интересы.
— Ты? У нее есть отец.
— Ты можешь спятить. Умереть, наконец.
— Мади тоже может умереть. Почему бы на нее не выписать страховку?
— Так она тебе и даст. Это не женское дело. Это мужское дело.
— Не в нашем случае. Маделин разворачивается вполне по-мужски. Как она все провернула, чтобы оставить себе ребенка, а меня выпереть на улицу. Она думает, что может быть одновременно матерью и отцом. Ее страховку я буду оплачивать.
Вдруг Сандор стал кричать:
— Мне насрать на нее! Мне насрать на тебя! Я волнуюсь из-за ребенка!
— Да почему ты решил, что я умру первым?
— Говори потом, что ты любишь эту женщину, — сказал Сандор, сбавляя тон. Очевидно, вспомнил про свое опасное давление. Сдерживающее усилие выдали бледные глаза, губы и ставший рябым подбородок. Он сказал еще ровнее:
— Я бы сам застраховался, да врачи не дадут. Приятно, знаешь, окочуриться и оставить Би богатой вдовой. Я бы хотел.
— Чтобы она поехала в Майами и покрасила волосы.
— Правильно. А то и я в ящике кисну, и она тут жмется с деньгами.
Мне для нее не жалко.
— Ладно, Сандор, — сказал Герцог, желая кончить разговор. — Сейчас у меня просто нет настроения готовиться к смерти.
— Это что за диво такое — твоя гребаная смерть? — кричал Сандор. Он весь подобрался. Стоявший почти вплотную к нему Герцог даже заробел от такой истошности и опустил широко открытые глаза на лицо своего хозяина. Оно было резко очерченное, по-грубому красивое. Топорщились усики, в глазах стыл пронзительно-зеленый, млечный яд, кривились губы. — Я выхожу из дела! — возобновил он крик.
— Что с тобой происходит? — сказал Герцог. — Где Беатрис?
Беатрис!
Но миссис Химмельштайн только плотнее закрыла дверь спальни. ¦— Она тебе найдет таких стряпчих — они тебе настряпают кой-чего.
— Перестань, ради Бога, кричать!
— Тебя прикончат.
— Прекрати, Сандор.
— Обдерут как липку. Живьем освежуют. Герцог зажал уши.
— Я больше не могу.
— Кишки завяжут узлом. Ублюдок. Поставят счетчик на нос и будут брать за вдох и выдох. Тебя запечатают спереди и сзади. Вот тогда ты вспомнишь про смерть. Вот тогда ты ее поторопишь. Тебе гроб милее гоночной машины глянется.
— Но я же не бросал Маделин.
— Я сам такое проделывал, знаю.
— Что плохого я ей сделал?
— Суду начхать. Ты читал бумаги, которые подписывал?
— Нет, я тебе доверился.
— Тебе швырнут Библию в морду. Она же мать. Женщина. Тебя сотрут в порошок.
— Но я ни в чем не виноват.
— Она тебя ненавидит. ,
Сандор уже не вопил. Перешел на обычную громкость:— Господи Боже! Ты ничего не смыслишь, — сказал он. — И это образованный человек! Слава Богу, моему старику не на что было послать меня в университет. Я работал в магазине Дейвиса и ходил в школу Джона Маршалла. Образование! Смех один. Ты не знаешь, что происходит вокруг.
Герцог был сломлен. Он пошел на попятный. — Хорошо, — сказал он.
— Что — хорошо?
— Я застрахую свою жизнь.
— Не из любезности ко мне!
— Не из любезности…
— Там рвут большой кусок — четыреста восемнадцать долларов.
— Деньги я найду.
Сандор сказал: — Хорошо, мой мальчик. Наконец умнеешь. Теперь завтрак, я сварю овсянку. — И в пестро-зеленой своей пижаме он направил на кухню свои длинные босые ноги. Еще в коридоре Герцог услышал его вопль над раковиной:
—Ты погляди, какую срань развели! Ни кастрюли — ни чашки — ни ложки чистой! Вонь, как из помойки! В отхожее место превратили! — Ошалело вылетел тучный, в плешинах, старый пес, стуча когтями по кафелю — клак-клак, клак-клак. — Мотовки, суки! — поминал своих женщин Сандор. — Мандовошки! Только бы задом вихлять в одежной лавке и по кустам шастать! А дома нажраться пирожных и валить всю грязь в мойку. Теперь спроси — откуда прыщи.
— Спокойнее, Сандор.
— Как будто я много требую! Заслуженный ветеран, инвалид, носится по этажам Сити-холла, мотается по судам — да еще на 26-ю успей и на Калифорнийскую сбегай. Для них же! Знают они, как надо подсуетиться, чтобы иметь хоть какую работу? — Сандор запустил руки в раковину. Яичную скорлупу и апельсиновые корки он швырял в угол, к мусорному ведру, загаженному кофейной гущей. Работа привела его в исступление, и он стал бить посуду. Длинными пальцами горбуна он выхватывал липкую от сахара тарелку и вдохновенно бил ее об стену. Смахнув на пол сушилку и мыльный порошок, он яростно зарыдал. Он злился еще на себя — что так распускается. Раззявленный рот, зубы торчком. Клочкастая шерсть на изуродованной груди.
— Мозес, они меня убивают. Убивают своего отца.
В своих комнатах чутко залегли дочери. Малолетний Шелдон ушел с отрядом на разведку в Джексон-парк. Беатрис не появилась. —• Не нужна нам каша, — сказал Герцог.
— Нет, я вымою кастрюлю. — Он еще струил слезы. Под сильно бьющей водой его наманикюренные пальцы скребли стальной стружкой алюминий.
Успокоившись, он сказал: — Знаешь, Мозес, я ведь к психиатру ходил насчет гребаной посуды. За час я на двадцать долларов набиваю. Что мне делать с моими ребятами, Мозес? Из Шелдона вроде будет толк. И Тесси еще ничего. Но Кармел! Не знаю, как к ней подойти. Боюсь, парни уже лезут к ней в трусы. Пока ты здесь, профессор, я ничего не прошу (понимай: за стол и постель), но будь человеком: вникни в ее духовное развитие. Когда ей еще встретится интеллектуал — известная личность — светило. Может, поговоришь с ней?
— О чем?
— О книгах там, об идеях. Своди погулять. Побеседуй. Сделай милость, Мозес, я тебя прошу.
— Ну конечно, я поговорю с ней.
— Я и раввина спрашивал, но какой спрос с раввинов-реформистов? Знаю, я вульгарный ублюдок. Бешеный мистер Затрещина. Я работаю ради своих ребят…
Он в бараний рог скручивает бедняков. Скупает расписки у торговцев, в рассрочку толкающих барахло проституткам в Саут-сайде. И мне, видите ли, можно запросто отказаться от собственной дочери, а его хомячкам подавай возвышенные беседы.
— Будь Кармел постарше, я бы сказал: женись.
Бледный, озадаченный Мозес сказал:— Она совершенно очаровательная девочка. Только совсем маленькая.
Длинными ручищами Сандор облапал Герцога за поясницу и привлек к себе. — Не будь перекати-полем, профессор. Веди нормальную жизнь. Где тебя только не носило — Канада, Чикаго, Париж, Нью-Йорк, Массачусетс. А братцы твои выбились на дорогу здесь, в своем городе. Конечно, что хорошо для Александра и Уилла, такому махеру, как ты, не подойдет. У Мозеса Е, Герцога нет денег в банке, зато его имя найдешь в библиотеке.
— Я надеялся, что мы с Маделин как-нибудь осядем.
— В этом своем лесу? Не глупи. С этой егозой? Кого ты дуришь? Вертайся к своему очагу. Ты еврей из Вест-сайда. Я тебя ребенком видел в Еврейском народном институте. Тормози. Прищеми хвост. Я люблю тебя больше своих. Ты мне никогда не пудрил мозги гарвардской липой. Держись людей с добрым сердцем, любящих. Ну! Что скажешь? — Он откинул свою большую, красивую желтую голову, заглянул Герцогу в глаза, и тот снова почувствовал себя в кольце приязненных чувств. Все в бурых рытвинах, лицо Химмельштайна радостно сияло.
— Ты можешь продать эту мусорную кучу в Беркширах?
— Наверно.
— Тогда решено. Умей проигрывать. Они порушили Гайд-парк, но тебе все одно не жизнь с выпендрешными шмо (Здесь — негодяи).. Селись ко мне поближе.
Хотя он обессилел вконец и сердце по-дурному надрывалось, но эту сказку Герцог слушал завороженно.
— Возьми себе экономку примерно своих лет. И чтобы для этого дела годилась. Кому плохо? Или давай подберем экономку роскошного шоколадного цвета. Только японок больше не надо.
— Ты что имеешь в виду?
— Ты знаешь, что я имею в виду. А может, тебе нужна такая, чтобы прошла концлагеря и будет благодарна за домашнее тепло. Мы с тобой как заживем! Будем ходить в русскую баню на Норт авеню. Пусть меня помяли на курорте, но клал я на них: еще двигаюсь. Заживем любо-дорого. Подберем себе ортодоксальную шуль (Синагога), расплюемся с Темплом. Ты да я — славные будем хазаны(Кантор). — Расплющив губы и выявив неброскую ниточку усов, он запел: — Мипней хатоэну голину меарцену — И за грехи наши изгнаны были из земли нашей. — Ты да я — два старозаветных еврея. — Он облучал Мозеса росисто-зелеными глазами. — Умничка ты мой. Чистая, добрая душа.
Он поцеловал Мозеса. Тот ощутил привкус картофельной любви. Любви расплывчатой, вспухающей, голодной, неразборчивой, трусливой — картофельной.
«Ах, болван! — крыл себя Мозес в поезде. — Болван!»
На крайний случай я тебе оставил деньги. Ты их все отдал Маделин — на тряпки. Ты чей был адвокат — ее или все-таки мой?
По его отзывам о клиентках, по нападкам на мужчин я давно должен был все понять. Но Бог мой, как я угодил во все это? Зачем вообще связался с ним? Вот уж, поистине, сам напросился на весь этот бред. Я до такой степени завяз в идиотизме, что даже эти Химмельштайны разбирались во всем лучше меня. Открывали мне глаза на жизнь и наставляли в истине.
Отмщенный ненавистью за собственную гордую глупость.
Позже, когда день уже догорал, он ждал парома в Вудс-хоул и сквозь зеленую густоту смотрел на кружево светлых отражений на дне. Он любил задуматься о силе солнца, о свете, об океане. Чистота воздуха умиляла. Ни пятнышка не было в воде, где стайками ходили пескари. Герцог вздохнул и сказал себе: — Славь Господа — славь Господа. — Дышалось легко. Его будоражили открытый горизонт, густые краски, йодистый океанский запашок от водорослей и моллюсков, белый, мелкий, тяжелый песок, в особенности же вот эта зеленая прозрачность, которую он пронизал до каменного дна в плетении золотых линий, всегда подвижных. Отражайся его душа так же ясно и чисто, он бы молил Бога дать ему такое применение.
Только очень уж это просто. Очень по-детски. В действующей среде нет этой ясности — она бурлива и гневлива. Люди вовсю действуют. Смерть начеку. И если у тебя есть немного счастья — спрячь его. А когда твое сердце полно, замкни свои уста.
У него бывали минуты здравомыслия, но растянуть их надолго он не мог. Паром пришел, он ступил на палубу, плотно надвинув шляпу от ветра и немного стесняясь естественного в такие минуты воскресного настроения. Клубя песок и пыль, заезжали машины, Герцог с верхней палубы смотрел на погрузку. Поставив чемодан на попа, он вытянул на него ноги и во время переправы загорал, щурясь на встречные суда.
В Виньярдской Гавани он поймал на верфи такси. Машина свернула вправо, на главную улицу, параллельную гавани, обсаженную большими деревьями, — справа море и парусники, сверху напитанная солнцем листва. Сияли золотые вывески на красных фасадах. Торговый центр походил на яркую декорацию. Такси двигалось медленно, словно щадя свое барахлившее сердце. Проехали публичную библиотеку, развязки, обставленные столбиками, лирообразные гигантские вязы и яворы с клочковатой белой корой: яворы он отметил. В его жизни они занимали важное место. Сгущалась вечерняя зелень, и все слабее синело море, когда с потемневшей травы переведешь на него глаза. Такси опять свернуло вправо, к берегу, и Герцог вышел, за расчетом пропустив мимо ушей половину шоферских указаний. «Вниз по лестнице, потом вверх. Я понял. О'кей». Он увидел принарядившуюся Либби, высматривавшую его с веранды, и махнул ей рукой. Она послала ему воздушный поцелуй.
Он сразу понял, что сделал ошибку. Ему нечего делать в Виньярдской Гавани. Здесь прекрасно, и Либби очаровательна — таких на всем свете раз-два и обчелся. А приезжать не надо было. Это неправильно, думал он. Могло показаться, что он высматривает дощатые ступеньки в склоне холма, а он тянул время, крепкий мужчина, обеими руками обжимавший чемодан, словно игрок, изготовившийся для передачи. У него большие, с набрякшими венами руки, не скажешь, что это человек умственного труда, — руки каменщика, маляра. Ветерок с моря надувал легкую одежду, облеплял тело. А какой взгляд у него был, какое лицо! Его существование предстало ему в такой степени необычным, что хочешь не хочешь надо его осмыслить — жадное, скорбное, нереальное, опасное, безумное и «комическое» вплоть до гробовой доски. Всего этого достаточно, чтобы человек молил Господа освободить его от громадного, костоломного бремени личности и самосовершенствования, чтобы он, неудачник, вернулся к простейшим средствам излечения. Но таков же утверждавшийся и едва ли не общепринятый взгляд на всякую отдельно взятую жизнь. Согласно этому воззрению, само человеческое тело — пара рук и вертикальный торс — уподоблялось кресту, на коем вы претерпевали муку самосознания и свою отдельность. И такой курс примитивного лечения он имел благодаря Маделин, Сандору и прочим; так что в недавних его несчастьях можно видеть некое коллективное мероприятие (при его участии) по искоренению самолюбия и притязаний на личную жизнь — с тем чтобы он, подобно множеству других, распался, страдал и ненавидел, и не на кресте, избраннически, а в смраде разложения постренессансного, постгуманистического, посткартезианского — на грани Пустоты. Тут все себя проявили. Всем развязала руки «история». Даже Химмельштайны, в жизни не державшие книги по метафизике, — и те рекламировали Пустоту, словно пользующуюся спросом недвижимость. Этот маленький демон был напичкан новейшими идеями, и одна в особенности горячила его страшное маленькое сердце: пожертвуй своей жалкой, жалобной, жадной индивидуальностью, которая, в сущности, не что иное, как (с аналитической точки зрения) задержавшаяся детская мания величия либо (с точки зрения марксистской) презренная буржуазная собственность, — принеси ее в жертву исторической необходимости. А также — истине. А истинная истина — та, что больше бесчестит и мрачит человека, и предоставь она что-нибудь помимо зла — она иллюзия, а не истина. И разумеется, Герцог, не приемля, как и следовало ожидать, таких выводов, тем более старался — упрямо, вызывающе, опрометчиво, без достаточной смелости и смышлености старался быть изумительным Герцогом, то есть таким Герцогом, который, может быть, неуклюже выказывает изумительные качества, смутно угаданные им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
— Либо тебе нужны мои юридические советы, либо нет, — сказал Сандор. — Я хочу, чтобы вам всем было хорошо. Правильно?
— Я лучшее этому подтверждение. Ты взял меня к себе.
— Вот и давай говорить дело. С Маделин у тебя не будет проблем. На себя ей не нужны алименты. Она скоро выйдет замуж. Я водил ее обедать в «Фритцелз», так вся братва, которая годами не могла выкроить времечко для Сандора X., тут набежала скопом, пихая друг дружку. Включая моего собственного рабби. Лакомый кусочек.
— Ты сумасшедший. А что она из себя представляет, я тоже знаю.
— Ты о чем? Она меньше других блядь. В этой жизни мы все бляди, чтоб ты знал. Я так совершенно точно. А ты, как я понимаю, выдающийся шнук. Так мне говорят ученые люди. Но я рискну одежей, что и ты блядь.
— Ты знаешь, что такое человек массы, Химмельштайн? Сандор нахмурился. — То есть?
— Человек массы. Человек толпы. Ее душа. Всеобщий уравнитель.
— Какая душа! Давай без этих слов. Я имею дело с фактами.
— Для тебя факт всякая грязь.
— Факт и есть грязь.
— Но ты считаешь его истинным постольку, поскольку он грязь.
— А ты… ты чистоплюй. Откуда ты такой принц? Мать обстирывала семью, пускали жильцов, старик промышлял самогонкой. Знаю я вас, Герцогов, и ваш йихес (Происхождение, родословная (иврит)) знаю… Нечего шум поднимать. Я сам пархатый и кончил занюханную вечернюю школу. Договорились? И давай не будем говниться, мечтатель ты мой.
Герцог потрясенно, подавленно молчал. Зачем он сюда приехал? За помощью? Обнародовать свой гнев? Возбудить негодование понесенной несправедливостью? Пока что на арене только Сандор. Лютый карлик с выпирающими зубами и перепаханным лицом. С перекошенной грудью, выпиравшей сквозь зеленую пижаму. Это плохой Сандор, злой, думал Герцог. Но он бывает другим — обаятельным, великодушным, общительным, даже с юморком. Так разворотить грудную клетку могла хоть бы и лава его сердца, а зубы — их выпер наружу злобный его язык. Такие вот дела, Моше Герцог: если нужно, чтобы тебя жалели, если ты просишь помощи и выручки, тебя всегда и непременно приберет к рукам какая-нибудь невыдержанная личность. И разнесет тебя в пух и прах своей «правдой». Вот это и значит твой мазохизм, майн зисе нешамеле (Моя сладкая душенька). Добрые души падки на чужое мнение о них и не задумываются о себе. Очисти зрак самопознанием и опытом. А вообще говоря, настоящая дружба не поддакивает. Бытует такое мнение.
— Хочешь ты позаботиться о собственном ребенке или нет? — сказал Сандор.
— Конечно, хочу. Хотя ты сам говорил на днях, что лучше мне ее забыть и что она вырастет чужим человеком.
— Правильно. Она уже в следующий раз тебя не узнает.
Это ты про своих так думай, а на мою девочку пошла благородная глина. Уж она-то меня не забудет. — Я не верю этому, — сказал Герцог.
— Как адвокат я взял обязательство перед ребенком. Я должен защищать ее интересы.
— Ты? У нее есть отец.
— Ты можешь спятить. Умереть, наконец.
— Мади тоже может умереть. Почему бы на нее не выписать страховку?
— Так она тебе и даст. Это не женское дело. Это мужское дело.
— Не в нашем случае. Маделин разворачивается вполне по-мужски. Как она все провернула, чтобы оставить себе ребенка, а меня выпереть на улицу. Она думает, что может быть одновременно матерью и отцом. Ее страховку я буду оплачивать.
Вдруг Сандор стал кричать:
— Мне насрать на нее! Мне насрать на тебя! Я волнуюсь из-за ребенка!
— Да почему ты решил, что я умру первым?
— Говори потом, что ты любишь эту женщину, — сказал Сандор, сбавляя тон. Очевидно, вспомнил про свое опасное давление. Сдерживающее усилие выдали бледные глаза, губы и ставший рябым подбородок. Он сказал еще ровнее:
— Я бы сам застраховался, да врачи не дадут. Приятно, знаешь, окочуриться и оставить Би богатой вдовой. Я бы хотел.
— Чтобы она поехала в Майами и покрасила волосы.
— Правильно. А то и я в ящике кисну, и она тут жмется с деньгами.
Мне для нее не жалко.
— Ладно, Сандор, — сказал Герцог, желая кончить разговор. — Сейчас у меня просто нет настроения готовиться к смерти.
— Это что за диво такое — твоя гребаная смерть? — кричал Сандор. Он весь подобрался. Стоявший почти вплотную к нему Герцог даже заробел от такой истошности и опустил широко открытые глаза на лицо своего хозяина. Оно было резко очерченное, по-грубому красивое. Топорщились усики, в глазах стыл пронзительно-зеленый, млечный яд, кривились губы. — Я выхожу из дела! — возобновил он крик.
— Что с тобой происходит? — сказал Герцог. — Где Беатрис?
Беатрис!
Но миссис Химмельштайн только плотнее закрыла дверь спальни. ¦— Она тебе найдет таких стряпчих — они тебе настряпают кой-чего.
— Перестань, ради Бога, кричать!
— Тебя прикончат.
— Прекрати, Сандор.
— Обдерут как липку. Живьем освежуют. Герцог зажал уши.
— Я больше не могу.
— Кишки завяжут узлом. Ублюдок. Поставят счетчик на нос и будут брать за вдох и выдох. Тебя запечатают спереди и сзади. Вот тогда ты вспомнишь про смерть. Вот тогда ты ее поторопишь. Тебе гроб милее гоночной машины глянется.
— Но я же не бросал Маделин.
— Я сам такое проделывал, знаю.
— Что плохого я ей сделал?
— Суду начхать. Ты читал бумаги, которые подписывал?
— Нет, я тебе доверился.
— Тебе швырнут Библию в морду. Она же мать. Женщина. Тебя сотрут в порошок.
— Но я ни в чем не виноват.
— Она тебя ненавидит. ,
Сандор уже не вопил. Перешел на обычную громкость:— Господи Боже! Ты ничего не смыслишь, — сказал он. — И это образованный человек! Слава Богу, моему старику не на что было послать меня в университет. Я работал в магазине Дейвиса и ходил в школу Джона Маршалла. Образование! Смех один. Ты не знаешь, что происходит вокруг.
Герцог был сломлен. Он пошел на попятный. — Хорошо, — сказал он.
— Что — хорошо?
— Я застрахую свою жизнь.
— Не из любезности ко мне!
— Не из любезности…
— Там рвут большой кусок — четыреста восемнадцать долларов.
— Деньги я найду.
Сандор сказал: — Хорошо, мой мальчик. Наконец умнеешь. Теперь завтрак, я сварю овсянку. — И в пестро-зеленой своей пижаме он направил на кухню свои длинные босые ноги. Еще в коридоре Герцог услышал его вопль над раковиной:
—Ты погляди, какую срань развели! Ни кастрюли — ни чашки — ни ложки чистой! Вонь, как из помойки! В отхожее место превратили! — Ошалело вылетел тучный, в плешинах, старый пес, стуча когтями по кафелю — клак-клак, клак-клак. — Мотовки, суки! — поминал своих женщин Сандор. — Мандовошки! Только бы задом вихлять в одежной лавке и по кустам шастать! А дома нажраться пирожных и валить всю грязь в мойку. Теперь спроси — откуда прыщи.
— Спокойнее, Сандор.
— Как будто я много требую! Заслуженный ветеран, инвалид, носится по этажам Сити-холла, мотается по судам — да еще на 26-ю успей и на Калифорнийскую сбегай. Для них же! Знают они, как надо подсуетиться, чтобы иметь хоть какую работу? — Сандор запустил руки в раковину. Яичную скорлупу и апельсиновые корки он швырял в угол, к мусорному ведру, загаженному кофейной гущей. Работа привела его в исступление, и он стал бить посуду. Длинными пальцами горбуна он выхватывал липкую от сахара тарелку и вдохновенно бил ее об стену. Смахнув на пол сушилку и мыльный порошок, он яростно зарыдал. Он злился еще на себя — что так распускается. Раззявленный рот, зубы торчком. Клочкастая шерсть на изуродованной груди.
— Мозес, они меня убивают. Убивают своего отца.
В своих комнатах чутко залегли дочери. Малолетний Шелдон ушел с отрядом на разведку в Джексон-парк. Беатрис не появилась. —• Не нужна нам каша, — сказал Герцог.
— Нет, я вымою кастрюлю. — Он еще струил слезы. Под сильно бьющей водой его наманикюренные пальцы скребли стальной стружкой алюминий.
Успокоившись, он сказал: — Знаешь, Мозес, я ведь к психиатру ходил насчет гребаной посуды. За час я на двадцать долларов набиваю. Что мне делать с моими ребятами, Мозес? Из Шелдона вроде будет толк. И Тесси еще ничего. Но Кармел! Не знаю, как к ней подойти. Боюсь, парни уже лезут к ней в трусы. Пока ты здесь, профессор, я ничего не прошу (понимай: за стол и постель), но будь человеком: вникни в ее духовное развитие. Когда ей еще встретится интеллектуал — известная личность — светило. Может, поговоришь с ней?
— О чем?
— О книгах там, об идеях. Своди погулять. Побеседуй. Сделай милость, Мозес, я тебя прошу.
— Ну конечно, я поговорю с ней.
— Я и раввина спрашивал, но какой спрос с раввинов-реформистов? Знаю, я вульгарный ублюдок. Бешеный мистер Затрещина. Я работаю ради своих ребят…
Он в бараний рог скручивает бедняков. Скупает расписки у торговцев, в рассрочку толкающих барахло проституткам в Саут-сайде. И мне, видите ли, можно запросто отказаться от собственной дочери, а его хомячкам подавай возвышенные беседы.
— Будь Кармел постарше, я бы сказал: женись.
Бледный, озадаченный Мозес сказал:— Она совершенно очаровательная девочка. Только совсем маленькая.
Длинными ручищами Сандор облапал Герцога за поясницу и привлек к себе. — Не будь перекати-полем, профессор. Веди нормальную жизнь. Где тебя только не носило — Канада, Чикаго, Париж, Нью-Йорк, Массачусетс. А братцы твои выбились на дорогу здесь, в своем городе. Конечно, что хорошо для Александра и Уилла, такому махеру, как ты, не подойдет. У Мозеса Е, Герцога нет денег в банке, зато его имя найдешь в библиотеке.
— Я надеялся, что мы с Маделин как-нибудь осядем.
— В этом своем лесу? Не глупи. С этой егозой? Кого ты дуришь? Вертайся к своему очагу. Ты еврей из Вест-сайда. Я тебя ребенком видел в Еврейском народном институте. Тормози. Прищеми хвост. Я люблю тебя больше своих. Ты мне никогда не пудрил мозги гарвардской липой. Держись людей с добрым сердцем, любящих. Ну! Что скажешь? — Он откинул свою большую, красивую желтую голову, заглянул Герцогу в глаза, и тот снова почувствовал себя в кольце приязненных чувств. Все в бурых рытвинах, лицо Химмельштайна радостно сияло.
— Ты можешь продать эту мусорную кучу в Беркширах?
— Наверно.
— Тогда решено. Умей проигрывать. Они порушили Гайд-парк, но тебе все одно не жизнь с выпендрешными шмо (Здесь — негодяи).. Селись ко мне поближе.
Хотя он обессилел вконец и сердце по-дурному надрывалось, но эту сказку Герцог слушал завороженно.
— Возьми себе экономку примерно своих лет. И чтобы для этого дела годилась. Кому плохо? Или давай подберем экономку роскошного шоколадного цвета. Только японок больше не надо.
— Ты что имеешь в виду?
— Ты знаешь, что я имею в виду. А может, тебе нужна такая, чтобы прошла концлагеря и будет благодарна за домашнее тепло. Мы с тобой как заживем! Будем ходить в русскую баню на Норт авеню. Пусть меня помяли на курорте, но клал я на них: еще двигаюсь. Заживем любо-дорого. Подберем себе ортодоксальную шуль (Синагога), расплюемся с Темплом. Ты да я — славные будем хазаны(Кантор). — Расплющив губы и выявив неброскую ниточку усов, он запел: — Мипней хатоэну голину меарцену — И за грехи наши изгнаны были из земли нашей. — Ты да я — два старозаветных еврея. — Он облучал Мозеса росисто-зелеными глазами. — Умничка ты мой. Чистая, добрая душа.
Он поцеловал Мозеса. Тот ощутил привкус картофельной любви. Любви расплывчатой, вспухающей, голодной, неразборчивой, трусливой — картофельной.
«Ах, болван! — крыл себя Мозес в поезде. — Болван!»
На крайний случай я тебе оставил деньги. Ты их все отдал Маделин — на тряпки. Ты чей был адвокат — ее или все-таки мой?
По его отзывам о клиентках, по нападкам на мужчин я давно должен был все понять. Но Бог мой, как я угодил во все это? Зачем вообще связался с ним? Вот уж, поистине, сам напросился на весь этот бред. Я до такой степени завяз в идиотизме, что даже эти Химмельштайны разбирались во всем лучше меня. Открывали мне глаза на жизнь и наставляли в истине.
Отмщенный ненавистью за собственную гордую глупость.
Позже, когда день уже догорал, он ждал парома в Вудс-хоул и сквозь зеленую густоту смотрел на кружево светлых отражений на дне. Он любил задуматься о силе солнца, о свете, об океане. Чистота воздуха умиляла. Ни пятнышка не было в воде, где стайками ходили пескари. Герцог вздохнул и сказал себе: — Славь Господа — славь Господа. — Дышалось легко. Его будоражили открытый горизонт, густые краски, йодистый океанский запашок от водорослей и моллюсков, белый, мелкий, тяжелый песок, в особенности же вот эта зеленая прозрачность, которую он пронизал до каменного дна в плетении золотых линий, всегда подвижных. Отражайся его душа так же ясно и чисто, он бы молил Бога дать ему такое применение.
Только очень уж это просто. Очень по-детски. В действующей среде нет этой ясности — она бурлива и гневлива. Люди вовсю действуют. Смерть начеку. И если у тебя есть немного счастья — спрячь его. А когда твое сердце полно, замкни свои уста.
У него бывали минуты здравомыслия, но растянуть их надолго он не мог. Паром пришел, он ступил на палубу, плотно надвинув шляпу от ветра и немного стесняясь естественного в такие минуты воскресного настроения. Клубя песок и пыль, заезжали машины, Герцог с верхней палубы смотрел на погрузку. Поставив чемодан на попа, он вытянул на него ноги и во время переправы загорал, щурясь на встречные суда.
В Виньярдской Гавани он поймал на верфи такси. Машина свернула вправо, на главную улицу, параллельную гавани, обсаженную большими деревьями, — справа море и парусники, сверху напитанная солнцем листва. Сияли золотые вывески на красных фасадах. Торговый центр походил на яркую декорацию. Такси двигалось медленно, словно щадя свое барахлившее сердце. Проехали публичную библиотеку, развязки, обставленные столбиками, лирообразные гигантские вязы и яворы с клочковатой белой корой: яворы он отметил. В его жизни они занимали важное место. Сгущалась вечерняя зелень, и все слабее синело море, когда с потемневшей травы переведешь на него глаза. Такси опять свернуло вправо, к берегу, и Герцог вышел, за расчетом пропустив мимо ушей половину шоферских указаний. «Вниз по лестнице, потом вверх. Я понял. О'кей». Он увидел принарядившуюся Либби, высматривавшую его с веранды, и махнул ей рукой. Она послала ему воздушный поцелуй.
Он сразу понял, что сделал ошибку. Ему нечего делать в Виньярдской Гавани. Здесь прекрасно, и Либби очаровательна — таких на всем свете раз-два и обчелся. А приезжать не надо было. Это неправильно, думал он. Могло показаться, что он высматривает дощатые ступеньки в склоне холма, а он тянул время, крепкий мужчина, обеими руками обжимавший чемодан, словно игрок, изготовившийся для передачи. У него большие, с набрякшими венами руки, не скажешь, что это человек умственного труда, — руки каменщика, маляра. Ветерок с моря надувал легкую одежду, облеплял тело. А какой взгляд у него был, какое лицо! Его существование предстало ему в такой степени необычным, что хочешь не хочешь надо его осмыслить — жадное, скорбное, нереальное, опасное, безумное и «комическое» вплоть до гробовой доски. Всего этого достаточно, чтобы человек молил Господа освободить его от громадного, костоломного бремени личности и самосовершенствования, чтобы он, неудачник, вернулся к простейшим средствам излечения. Но таков же утверждавшийся и едва ли не общепринятый взгляд на всякую отдельно взятую жизнь. Согласно этому воззрению, само человеческое тело — пара рук и вертикальный торс — уподоблялось кресту, на коем вы претерпевали муку самосознания и свою отдельность. И такой курс примитивного лечения он имел благодаря Маделин, Сандору и прочим; так что в недавних его несчастьях можно видеть некое коллективное мероприятие (при его участии) по искоренению самолюбия и притязаний на личную жизнь — с тем чтобы он, подобно множеству других, распался, страдал и ненавидел, и не на кресте, избраннически, а в смраде разложения постренессансного, постгуманистического, посткартезианского — на грани Пустоты. Тут все себя проявили. Всем развязала руки «история». Даже Химмельштайны, в жизни не державшие книги по метафизике, — и те рекламировали Пустоту, словно пользующуюся спросом недвижимость. Этот маленький демон был напичкан новейшими идеями, и одна в особенности горячила его страшное маленькое сердце: пожертвуй своей жалкой, жалобной, жадной индивидуальностью, которая, в сущности, не что иное, как (с аналитической точки зрения) задержавшаяся детская мания величия либо (с точки зрения марксистской) презренная буржуазная собственность, — принеси ее в жертву исторической необходимости. А также — истине. А истинная истина — та, что больше бесчестит и мрачит человека, и предоставь она что-нибудь помимо зла — она иллюзия, а не истина. И разумеется, Герцог, не приемля, как и следовало ожидать, таких выводов, тем более старался — упрямо, вызывающе, опрометчиво, без достаточной смелости и смышлености старался быть изумительным Герцогом, то есть таким Герцогом, который, может быть, неуклюже выказывает изумительные качества, смутно угаданные им.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38