А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Голосовое включение.
- Мне минуло тринадцать лет, последний поворот детства, когда
заболела прабабушка. Ее поместили наверху в комнате без окон, под
соломенной крышей, чтобы она привыкала лежать в темноте. Так поступают с
глубокими стариками, чья жизнь проходит в сумерках. Так новорожденные
должны учиться жить в лучах рассвета.
Право посетить Зал Плача я получила не из-за болезни прабабушки, а
потому что у меня появились признаки взросления: начали наливаться
маленькие груди, закудрявились волоски в укромных местах и хлынула свежая
кровь из нетронутого гнезда моего тела.
Я была готова. Разве не провела я в детстве много часов, играя в Зал?
Одна или с братьями, я строила из веток ивы и сорванной ботвы свои
собственные Залы. Мы накрывали столы, делали надписи, рисовали картинки. И
всегда, всегда мой стол был самым лучшим, хотя я не была самой старшей.
Мой стол, украшенный лентами и дикими цветами: красным триллисами жизни,
сине-черными траурными ягодами смерти и переплетенными зелеными веточками
между ними - был не просто красив невинной красотой. Нет, у моего стола
был характер, одновременно мой и того, по ком оплакивание. В нем была
сущность, и воображение, и смелость, даже когда я была совсем маленькой.
Все замечали это. Другие дети это понимали, некоторые завидовали. Но
взрослые, которые приходили посмотреть, как мы играем, они знали точно. Я
слышала, как один из них сказал: "У нее талант плакальщицы, у этой
малышки. Хорошенько запомните ее". Как будто мой большой рост и угловатое
тело не делали меня заметной.
Еще ребенком я начала слагать собственные стихи печали, по-детски
лепеча их своим куклам. Первые стихи были подражанием погребальным песням,
которым меня учили, но в них всегда было что-то лично мое. Я особенно
помню один, потому что мама поделилась им со старшими как признаком моей
одаренности. Бабушке не понравились эти стихи, ей понравились другие, но в
этом споре победила мама. Стихи начинались так:
Я ухожу на темном корабле
Невидимому берегу навстречу.
Мне уходящей в спину плещут
Стенания родных лишь...
Корабль кромсает грудью волны.
Темный корабль, невидимый берег - это все было лишь калькой с обычных
метафор погребальных песен. Но слова пятой строчки, которые оттеняли
центральный образ, вырезанную из дерева фигуру обнаженной женщины, нечто,
о чем я не могла иметь понятия, потому что мы были родом из Средних Долин,
землепашцы и мукомолы - эта пятая строчка всех убедила. Я, дочь мельника,
долговязая и тонконогая, я была одаренным ребенком. Я неделями смаковала
их похвалы и пыталась повторить свой успех, но больше не смогла. Мои
следующие стихи были банальны: в них не было и намека на талант. Прошли
годы, прежде чем я поняла, что у меня лучше получается оплакивание, когда
я не стараюсь произвести впечатление, хотя критики, публика и глупые
придворные не могли видеть разницу. Но мастер всегда узнает.
И, наконец, наступил день, когда я достаточно повзрослела, чтобы
войти в Зал Плача. Я встала рано и много минут провела перед зеркалом,
единственном в нашем доме, которое не было закрыто серой траурной тканью.
Я нарисовала себе темные круги под глазами и положила себе густые тени на
веки, как и положено плакальщице. Конечно, я перестаралась. Какая
начинающая плакальщица может избежать этого? Мне еще предстояло узнать,
что подлинная печаль сама рисует на лице глубокие впадины, она - лучший
скульптор человеческого тела, чем все наши краски и тени. Грим должен лишь
подчеркивать. Но я была молода, как я уже сказала, и даже прабабушка в
своей темной комнате не смогла вразумить меня.
В тот первый день я сделала смелую попытку. Мой дар изобретательства
проявился уже тогда. Я закрасила ногти таким же цветом, как веки, а на
большом пальце левой руки перочинным ножиком проскребла крест, чтобы
обозначить пересечение жизни и смерти.
Да, я вижу, что ты понимаешь. Это было началом узоров, которые я
потом выцарапывала на всех ногтях, узоров, которые стали так модны среди
молодых придворных плакальщиц и были названы моим именем. Я сама больше
никогда не делаю этого. Тогда это казалось мне таким пустяком: немного
лишней краски, немного лишних пятен темноты на фоне света. Инстинктивное
движение, которое другие приняли - ошибочно приняли - за проявление
гениальности. В конце концов, гениальность есть не более, чем этикетка
инстинкта.
В свои длинные волосы я также вплела триллисы и траурные ягоды. Но
это имело значительно меньший успех. Насколько я припоминаю, триллисы
увяли быстрее, чем за полдня, а от сока ягод волосы слиплись. Все же, в
тот момент, когда я поднялась наверх, чтобы отдать свой долг уважения
прабабушке, я чувствовала себя настоящей плакальщицей.
Она повернулась в кровати, на ножках которой были выгравированы
погребальные венки, той самой кровати, в которой умирали все женщины в
нашем доме. Воздух в комнате был спертым и неподвижным. Даже мне было
трудно дышать. Прабабушка посмотрела на меня своими блестящими
полумертвыми глазами, рот у нее был искривлен от боли. Какая-то болезнь
грызла ее изнутри.
- Ты заставишь их помнить меня? - спросила она.
Зная, что мои мама и бабушка уже обещали ей это до меня, я тем не
менее ответила:
- Прабабушка, я сделаю это.
- Пусть строчки твоих погребальных песен будут длинными, - сказала
она.
- Пусть твой путь к смерти будет коротким, - ответила я, и ритуал был
завершен.
Я сразу ушла, даже не посмотрев, полна ли еще Чаша, стоявшая на
столике у кровати. Мне значительно интереснее был Зал Плача и моя роль в
нем, чем точное время, когда умрет прабабушка, когда последний вздох
слетит с ее губ. В конце концов, это интимный момент, а оплакивание - акт
публичный. В свои тринадцать лет мне не терпелось показать свою печаль
публике, завоевать себе аплодисменты и бессмертье для прабабушки. Теперь я
знаю, что весь наш траур, все наши оплакивания, все внешние знаки наших
ритуалов - ничто по сравнению с одним быстрым мигом, когда освобождается
душа. Я шокирую тебя своей ересью? О, дитя, ересь - привилегия стариков.
Я, не оглянувшись, выбежала из темной комнаты, сбежала по лестнице и
окунулась в тепло солнечного света. Моя мама и ее мама уже ушли в Зал. Я
зашагала туда же под медленные звуки похоронных барабанов, игре на которых
всегда обучались кузены моих кузенов. Сердце мое рвалось вперед.
Зал оказался даже больше, чем я себе представляла. Большие массивные
пилястры с каннелюрами и резными капителями поддерживали крышу. Я видела
здание издали - а кто не видел? - оно доминировало на нашей маленькой
городской площади. Но мне никогда не разрешали подходить настолько близко,
чтобы рассмотреть резьбу. Она соответствовала назначению зала: плачущие
женщины, их длинные волосы спадают причудливыми водопадами. Тебе смешно.
Только в деревне можно увидеть такой банальный сюжет. Конечно, это был
далеко не самый значительный Зал, но в моих глазах он был великолепен,
каждая плачущая фигура была памятником горю. Я жадно впитывала все, желая
быть частью этого.
Стражу в воротах я назвала свое имя и клан, а он послал гонца внутрь.
Вскоре появилась мама и начала что-то вполголоса говорить привратнику,
убеждая его, что для меня уже пришло время. Он пропустил меня, сверкнув
короткой улыбкой из-под усов.
Мы поднялись по ступеням, выбитым прошедшими по ним ногами за многие
годы, и вошли в Зал. Внутри Зала кланы уже украсили свои столы, и маме
пришлось прокладывать путь через этот хаос к нашему обычному месту, что
она сделала с легкостью, выработанной многолетней привычкой. Под знаменами
наших цветов и изображением мельничного жернова стоял стол, имевший форму
почки. Он был покрыт записками с упоминанием умирающих близких. В нашем
клане в этом году умирало трое, считая мою прабабушку на чердаке. Я все
еще помню наизусть линии рождения остальных двух. Касса-Кания, дочь
Касса-Кании, дочери Кассуа-Кании, дочери Камма-Кании была одной из них.
Пери-Пания, дочь Перри-Пании, дочери Перса-Пании, дочери Персис-Пании была
второй. И, конечно, по своей прямой линии я до сих пор могу назвать имена
до двадцать первого колена. Линия нашего рода не прерывалась, все - Лании,
к которым принадлежу и я, хотя мне иногда хочется смеяться над собой, над
неумеренной гордостью. На самом деле я - последняя Лания. Обо мне никто
по-настоящему не будет плакать, в семье нет сестры, нет ребенка; иногда
это меня беспокоит. Мои маленькие сестры умерли до меня, когда я была еще
слишком молода, чтобы оплакивать их, а мои братья оказались неспособными
продолжить род.
Дочери Касса-Кании и Пери-Пании уже были там. У них не было
собственного чердака для оплакивания и не было подрастающих плакальщиц,
готовящихся к своему первому посещению Зала. У них, бедняжек, рождались
только сыновья. Мои маленькие сестрички умерли во время одной из зимних
эпидемий: их маленькие ротики широко растянулись в улыбке смерти, веки
были прикрыты резными похоронными камнями. Хотя я официально не оплакивала
их, я безусловно практиковалась в оплакивании, играя с мальчиками.
Наш стол был забросан изображениями смерти. Это было, конечно, до
того, как появились пришельцы с неба со своими странными аппаратами,
которые улавливают отпечатки жизни и переносят их на маленькие листки. А,
поскольку дочери Касса-Кании славились уменьем рисовать, на столе было
много табличек со стенаниями, украшенных орнаментом. Но, несмотря на все
богатство поминальных записок, на столе, по моему мнению, был беспорядок,
и это очень беспокоило меня.
Я тихонько сказала маме:
- Можно, я приведу в порядок то, что относится к прабабушке?
Сначала она покачала головой, и ее черные седеющие волосы рассыпались
по плечам, как у плачущих женщин на колонне. Но она просто не поняла, что
меня огорчает беспорядок, и подумала, что мне не терпится показать свою
молодую прыть. Меня все еще, видимо, считали слишком маленькой, чтобы
доверить мне больше, чем наблюдать, слушать - и учиться. Я должна была
сначала стать помощницей плакальщицы, одной из моих старших кузин. У меня,
при всей моей славе гения, был скудный опыт, всего лишь игры ребенка с
детьми (и притом с братьями). Я не знала истории, не знала наизусть ни
одного из лучших сказаний, и могла только изрекать менее значительные
песни и рассказы людей. Поэтому меня отправили прочь, пока работали
старшие женщины; меня послали посмотреть на другие столы в Зале, открыть
для себя разнообразные этапы и формы Оплакивания.
Увы, на других столах был такой же беспорядок, как на нашем, потому
что, как я уже говорила, мы принадлежали всего лишь к очень
второстепенному Залу и здешние плакальщицы не были искушены в тонкостях
убранства. На одном-двух столах проявлялись простые эмоции, которые я
впоследствии пыталась воспроизвести в своих работах. Мне кажется, что
обращение к оплакиваниям в старых деревнях принесло мне наибольший успех.
Подумать только: хождение по Залу до того, как появились незнакомцы с
неба, хождение по нему в самый первый раз. Слышно, как в галереях
выстраиваются плакальщицы, ожидая, когда отворятся двери. Некоторые из
них, действительно, проявляли свое горе рыданиями, хотя в Главных Залах
этого почти не бывает, разве что при значительных событиях в стране -
изгнанная принцесса, убийство принца, свергнутая Королева. Большей частью
старшие принцы скорее сплетничают, чем плачут, а молодые слишком стараются
произвести впечатление на Королеву.
Но наш второстепенный Зал не посещали Королевы. По нему ходила
подлинная печаль. Я чувствовала, как она начиналась у меня в животе и
поднималась к горлу. От рыданий меня удерживало лишь то, что я находилась
внутри, а не за дверьми; в Зале плакальщицы двигались молча, приводя в
порядок столы. Я припоминаю одну старую женщину, любовно поглаживающую
мотыгу, символ фермера, которым был ее умирающий двоюродный дед. Она
стояла под изображением хлебного поля и раскачивалась под ним взад и
вперед, как будто ветер, раскачивающий колосья на картине раскачивал ее.
Припоминаю еще одну: женщину с десятью черными лентами в волосах, кладущую
арфу с оборванной струной около погребальной таблички, на которой было
написано: "Одна последняя песня, одно последнее касанье". Мне всегда
нравилась эта простая строчка, хотя оборванная струна - это уже слишком.
Затем двери распахнулись и вошли плакальщицы. Вначале в толпе я
потеряла из виду наш стол, меня оттолкнули к стене. Если бы я была меньше,
я бы запаниковала, но одним из достоинств моего тела был рост. В свои
тринадцать лет я уже была такого роста, как взрослые, одного роста с самым
маленьким принцем.
Вскоре я увидела, что люди образуют своего рода узор. Длинные ряды
выстроились у столов, где раздавали гирлянды и траурные платки, но самый
длинный ряд был перед стойкой арфиста, где живой певец - юный принц,
отправленный в путешествие - вспоминал в песне все, что было значительного
в жизни арфиста. Он, конечно, использовал старые песни, но излагал факты в
свободном размере песен с такой легкостью и с таким хорошим чувством
ритма, что нельзя было различить, что было старым, а что было вставлено им
самим.
В тот день я узнала две вещи, еще не став ученицей: доставить толпе
удовольствие удачной строчкой очень легко, но сделать так, чтобы строчки
возвращались снова и снова - куда как трудно. Когда гирлянды и платки были
розданы, а певец сделал паузу для глотка вина, ряды плакальщиц распались и
образовались где-то в другом месте. И никто из плакальщиц не помнил
дольше, чем один день, имя того, по ком плакали, хотя имена плакальщиц
некоторые помнили. В этом нет бессмертия.
К полудню я обошла весь зал, неся в руках увядшую гирлянду и три
платка с вышитыми на них именами оплакиваемых, чьи заслуги я уже не могу
вспомнить. Потом я снова вернулась к тому месту, с которого начала. К
стойке моего клана под мельничным жерновом, доверху забросанной записками.
- Давайте я сменю вас, пока вы поедите. Сейчас будет легче - раздают
поминальную еду, - сказала я своим теткам и маме. Бабушка ушла домой,
чтобы присмотреть за мельничными делами и приготовить своей маме последнюю
трапезу. Они решили, что от меня не будет вреда, потому что большинство
плакальщиц ушли поесть или к своим домашним. В это время не было сева или
сбора урожая, поэтому в Зале должно было быть дневное оплакивание, но оно
начинается не скоро. Меня оставили у стола.
Я тотчас приступила к делу: разложила перегруженные деталями предметы
по-новому, так, что создалась общая картина сдержанности. Затем я присела
и сочинила погребальный гимн, первый из так называемого "периода Седой
Странницы". Здесь впервые появляется образ души-странницы, закутанной в
плащ. Слова как будто сами приходили мне в голову, а четверостишья и
припев складывались, как будто писались на грифельной дощечке. Фактически,
стихи писались сами, и быстро. В более позднее время я вынуждена была
заставлять себя сбавлять темп, потому что я всегда обладала легкостью,
которая иногда подводит меня.
Ты, конечно, знаешь эти стихи: "Складки ее старого серого плаща..."
Дитя, ты киваешь головой. Тебе не кажется странным, что кто-то реальный
написал песню, которую ты знала всю свою жизнь? Ее написала я, в тот день,
как в горячке. Все как будто совпало. Я никогда не думала, что меня
назовут Седой Странницей - меня, которая никогда не уходила далеко от дома
и чья жизнь никогда не казалась особенно серой. Конечно, исследователи
настаивают, что "складки ее старого серого плаща" относятся к складкам
траурной драпировки. Я не это имела ввиду. Просто плащ спадал с ее плеч
удобными, привычными складками. Именно так я увидела в тот день Седую
Странницу в своем воображении. Возможно, у меня перед глазами была
прабабушка, согбенная, но все же сильная, несмотря на то, что съедало ее.
Но неважно. Исследователи, видимо, знают о таких вещах больше, чем мы,
плакальщицы. Ты улыбаешься. Ты уже все это слышала от меня. Неужели я,
из-за своей старости и болезни, бесконечно повторяюсь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18