Весь этот день — это было 7 августа — неприятель никак не проявлял себя, ограничившись, по-видимому, просто осадой. Он, без сомнения, ожидал подхода английской армии.
Вечером со стороны предместья Иль часовыми было замечено какое-то движение. Испанцы Карондолета и Хулиана Ромерона, воспользовавшись тем, что пожар стал стихать, начали появляться в предместье и подбираться к городу.
Наблюдение за этой стороной было усилено.
В десять часов вечера адмирал призвал к себе старших офицеров гарнизона и объявил им, что, по всей видимости, ночью придет ожидаемое подкрепление. Следовало тайно, соблюдая тишину, усилить посты на стене от башни Туриваль до Понтуальских ворот, чтобы в случае необходимости прийти на помощь к Дандело и его людям.
Ивонне, в качестве гонца посвященный в эти распоряжения, воспринял их с радостью; они касались и его, поскольку особое знание этих мест давало ему некоторый вес: он выставил ночные патрули у Ремикурских ворот, у Ильских ворот и у Понтуальских ворот.
Такая расстановка оставляла совершенно неприкрытой, если не считать нескольких часовых, крепостную стену Старого рынка, где был расположен, напомним, дом Жана Поке и маленький павильон, в котором жила мадемуазель Гудула.
Итак, около одиннадцати часов, одной из тех темных ночей, которые так ценят и благословляют влюбленные, идущие на свидание, и военные, готовящие внезапное нападение на неприятеля, Ивонне в сопровождении своих друзей Генриха и Франца, вооруженных до зубов, как и он сам, осторожно пробрался по улицам Розье, Могильной и Сен-Жан — почти в ста шагах от башни Дамёз — и вышел к крепостной стене Старого рынка.
Трое приятелей выбрали этот путь, потому что, насколько они знали, на всем пространстве между башней Дамёз и воротами Старого рынка часовых не было, ибо с этой стороны неприятель никаких действий еще не предпринимал.
Бульвар был темен и пустынен.
Почему этот отряд, несмотря на свой устрашающий вид, не питавший никаких воинственных намерений, имел такой странный состав: с одной стороны, Ивонне, а с другой — Генрих и Франц Шарфенштайны?
В силу того естественного закона, что в этом мире слабость ищет силу, а сила любит слабость.
С кем из своих восьми товарищей Ивонне был связан теснее всего? С Генрихом и Францем. Почему? Потому что они были самые сильные, а он — самый слабый.
Как только у Шарфенштайнов выдавалась свободная минута, с кем они старались провести ее вместе? С Ивонне.
И Ивонне тоже, когда нуждался в помощи, к кому обращался за ней? К Шарфенштайнам.
Всегда тщательно, кокетливо и элегантно одетый, что резко отличалось от непритязательной солдатской одежды двух великанов, Ивонне казался в их сопровождении ребенком из хорошего дома, ведущим на поводу двух сторожевых псов.
Именно по причине этого притяжения слабости к силе и симпатии силы к слабости в тот вечер Ивонне обратился к Шарфенштайнам и спросил, не проводят ли они его, и они, как всегда, тотчас встали, взяли оружие и ответили:
— Окотно, mein Herr note 35 Ивонне.
Шарфенштайны, обращаясь к Ивонне, называли его «господин», чего не делали по отношению ни к кому другому из своих товарищей.
Дело в том, что их дружба к Ивонне была окрашена глубоким уважением. Никогда не случалось ни дяде, ни племяннику заговорить в его присутствии; наоборот, они, ограничиваясь одобрительными кивками, слушали, как он рассказывает о красивых женщинах, хорошем оружии, изысканной одежде, и время от времени — разумеется, в ответ на его остроты — смеялись своим особенным, грубым смехом.
И если Ивонне говорил им: «Пойдем со мной», их не интересовало, куда он идет, достаточно было того, что он сказал «Идем!», и они следовали за этим чарующим светилом их сознания, как спутники за планетой.
В тот вечер Ивонне шел на свидание; он сказал: «Идем!», и, как мы видим, они пошли.
Но с какой целью взял он их с собой на свидание, когда присутствие посторонних лиц весьма стеснительно?
Прежде всего поспешим сказать, что храбрые немцы не были неудобными свидетелями; они закрывали один глаз, и два, и три, и четыре по одному только слову, знаку или жесту своего товарища и старательно держали глаза закрытыми, пока знаком, жестом или словом их товарищ не позволял их открыть.
Ивонне взял их с собой, поскольку, напомним, для того чтобы добраться до окна Гудулы, ему нужна была лестница, и он решил, что вместо лестницы проще взять Шарфенштайнов, ибо это было совершенно то же самое.
Само собой разумеется, у Ивонне был целый набор различных сигналов, стуков, криков, сообщавших возлюбленной о его присутствии; но на этот раз не понадобились ни крики, ни стуки, ни сигналы: Гудула была у окна и ждала его.
Однако, увидев трех мужчин вместо одного, она благоразумно отодвинулась внутрь комнаты.
Тогда Ивонне отделился от своих товарищей и подошел поближе; узнав его, Гудула немного успокоилась, но, все еще дрожа, снова появилась в темном проеме.
В двух словах Ивонне объяснил возлюбленной, какой опасности подвергается в осажденном городе солдат, разгуливающий с лестницей под мышкой: любой патруль мог решить, что он несет эту лестницу в целях сношений с осаждающими, а раз такая мысль появлялась у патрульных, нужно было следовать за их командиром к офицеру, к капитану, к коменданту, быть может, и там объяснять предназначение этой лестницы, а это объяснение, сколь бы деликатным оно ни было, обязательно затронет честь мадемуазель Гуцулы.
Лучше было положиться на друзей, в чьей скромности Ивонне был совершенно уверен.
Но каким образом Шарфенштайны могли заменить лестницу? Это мадемуазель Гудула могла понять с трудом.
Ивонне решил не терять время, развивая теорию, а тут же перейти к показу.
Он подозвал к себе Шарфенштайнов: раздвинув гигантский циркуль своих ног, они в три шага очутились рядом с ним.
Потом он прислонил дядю к стене и сделал знак племяннику.
Быстрее, чем об этом можно рассказать, Франц поставил одну ногу в сложенные ладони дяди, другую — ему на плечи; потом, оказавшись на высоте окна, он взял за талию мадемуазель Гудулу, смотревшую на него с удивлением, и, прежде чем она успела сделать хоть одно движение в свою защиту — хотя, быть может, она бы и не сделала его, если бы даже и успела, — вытащил ее из окна и поставил на землю рядом с Ивонне.
— Фот, — сказал Франц, — фот фам требуемая тефушка!
— Спасибо, — сказал Ивонне.
Он взял Гудулу за руку и увлек ее в самое темное место на крепостной стене.
Этим самым темным местом оказалась круглая площадка на вершине одной из башен, окруженная парапетом высотой в три фута.
Шарфенштайны уселись на каменной скамье, упиравшейся в куртину.
Мы не намерены передавать здесь разговор Ивонне и мадемуазель Гуцулы. Они были молоды, влюблены, они не виделись три дня и три ночи, им нужно было так много ДРУГ другу сказать, что все сказанное ими друг другу за четверть часа никак не уместилось бы в этой главе.
Мы сказали «за четверть часа», потому что через четверть часа, сколь ни оживленным был их разговор, Ивонне замолчал и, зажав рукой хорошенький ротик своей собеседницы, наклонился вперед и стал прислушиваться.
Он прислушался, и ему показалось, что под многочисленными шагами шуршит трава.
Он вгляделся, и ему показалось, что у основания стены ползет огромная черная змея.
Но ночь была столь темна, а шум столь слаб, что все это могло ему только померещиться, тем более что внезапно и шум и движение прекратились.
Сколько Ивонне ни вслушивался и ни вглядывался, он больше ничего не видел и не слышал.
Тем не менее, держа девушку в объятиях и прижимая ее к своей груди, он продолжал всматриваться, просунув голову между двумя зубцами стены.
Вскоре ему почудилось, что огромная змея подняла голову у серой стены и поползла вверх по ней, собираясь добраться до парапета куртины.
Потом у змеи, как у гидры, появилась вторая голова, а за ней и третья. И тут Ивонне все стало ясно; не теряя ни минуты, он заключил Гудулу в
объятия и, велев ей молчать, передал ее Францу, а тот, с помощью дяди, в одну секунду водворил девушку обратно в ее комнату тем же приемом, каким извлекал ее оттуда.
Затем Ивонне побежал к ближайшей лестнице и успел как раз в ту минуту, когда первый испанец поставил ногу на парапет куртины.
Словно молния блеснула в глубокой тьме, раздался крик, и испанец, пронзенный насквозь шпагой Ивонне, опрокинувшись навзничь, упал вниз головой.
Шум его падения был перекрыт страшным грохотом: вторая лестница, облепленная испанцами, с жутким скрежетом заскользила вдоль стены от толчка мощной руки Генриха.
Франц же, подхватив по дороге оставленную кем-то балку, поднял ее над головой и обрушил ее на третью лестницу.
Лестница переломилась где-то на двух третях своей высоты и вместе с людьми и балкой упала в ров.
Ивонне же, изо всех сил нанося удары, кричал во все горло:
— Тревога! Тревога!
Шарфенштайны подоспели ему на помощь, когда два или три испанца уже взобрались на крепостную стену и теснили Ивонне.
Одного рассек пополам страшный меч Генриха, второй рухнул на землю от удара палицы Франца, третий, собиравшийся нанести удар Ивонне, был схвачен за пояс одним из великанов и сброшен со стены.
В эту минуту в конце улицы Старого рынка, привлеченные криками наемников, показались Жан и Гийом Поке; у каждого в одной руке был факел, а в другой — топор.
Таким образом, внезапное нападение не удалось; на крики горожан и наемников подоспела двойная помощь — от башни Сен-Жан и от Большой башни, примыкавшей к предместью Понтуаль.
И в то же время, как если бы все эти действия были задуманы так, чтобы начаться одновременно, в полульё от города, в стороне Сави, за часовней Эпарньмай, раздался залп тысячи аркебуз и к небу поднялся красноватый дым, обычно сопутствующий усиленной перестрелке.
Обе предпринятые попытки — испанцев взять город и Дандело помочь ему — провалились одновременно.
Мы видели, как случай помешал испанцам; теперь расскажем, как тот же случай помешал французам.
XIII. О ДВОЙНОМ ПРЕИМУЩЕСТВЕ, КОТОРОЕ МОЖЕТ ДАТЬ УМЕНИЕ ГОВОРИТЬ НА ПИКАРДИЙСКОМ ДИАЛЕКТЕ
До сих пор мы описывали осаду, воздавая должное лишь осажденным; пора нам, хотя бы ненадолго, посетить лагерь осаждающих.
В то время, когда Колиньи и группа офицеров, которую теперь мы бы назвали главным штабом, обходили стены, чтобы представить себе возможности защиты города, другая не менее важная группа обходила город по наружному периметру, пытаясь оценить возможности нападения.
Эта группа состояла из Эммануила Филиберта, графа Эгмонта, графа Горна, графа Шварцбурга, графа Мансфельда и герцогов Эрика и Эрнста Брауншвейгских.
Среди офицеров, ехавших позади первой группы, был и наш старый друг Шанка-Ферро, равнодушный ко всему, что не имело отношения к жизни и чести его любимого Эммануила.
По специальному приказу Эммануила Леона вместе со всей остальной свитой герцога осталась в Камбре.
В результате осмотра было решено, что за скверными стенами, при недостатке солдат и артиллерии, город больте пяти-шести дней не продержится, о чем герцог Эммануил и сообщил Филиппу II, тоже остававшемуся в Камбре, но не по приказу свыше, а из крайней предосторожности.
Впрочем, поскольку оба города разделяло расстояние всего в шесть или семь льё, то Эммануил рассчитал, что каждый раз, когда ему как главнокомандующему испанской армии будет необходимо лично переговорить с Филиппом II и приехать для этого в Камбре, у него будет случай увидеть Леону, местопребыванием которой он выбрал королевскую резиденцию.
Леона же согласилась на эту разлуку, во-первых и прежде всего, потому что в ее жизни, состоявшей из преданности, любви и самоотречения, любое желание Эммануила становилось приказом; во-вторых, хоть это была действительно разлука, но расстояние в шесть или семь льё было пустячным, и, так как никто, кроме Шанка-Ферро, не знал, что Леоне женщина, она имела полную свободу действий и могла при малейшей тревоге через полтора часа быть в лагере Эммануила Филиберта.
Впрочем, сколь ни велика была радость Эммануила по поводу возобновления военных действий, чему он способствовал своими попытками взять Мец и Бордо не меньше, чем адмирал своим нападением на Блуа, с начала этой кампании герцог, казалось, постарел, по крайней мере морально, на десять лет. Молодой полководец тридцати одного года, он оказался во главе огромной армии, которая должна была захватить Францию, и командовал всеми старыми военачальниками Карла V, причем вместе с судьбой Испании на карту была поставлена его собственная судьба.
И в самом деле, от результатов этой кампании зависело все его будущее не только как крупного полководца, но и как полновластного государя: он отвоевывал у Франции Пьемонт. Хотя Эммануил Филиберт и был главнокомандующим испанских войск, он оставался чем-то вроде царственного кондотьера: в самом деле, человек только тогда что-то значит на весах судьбы, когда он имеет право самостоятельно отдавать приказы убивать других людей.
Впрочем, жаловаться ему было не на что: Филипп II, повинуясь, во всяком случае в этом, пожеланиям, которые сделал, сходя с трона, его отец Карл V, дал герцогу Савойскому полное право решать вопросы войны и мира и отдал под его начало государей и полководцев, длинный перечень которых мы дали при описании расположения войск, осаждавших город.
Все эти мысли (среди них тяготевшая над ним ответственность занимала не последнее место) заставляли Эммануила Филиберта выглядеть серьезным и озабоченным, как старик.
Он прекрасно понимал, что от успеха осады Сен-Кантена зависит успех всей кампании. Если Сен-Кантен будет взят, то от него до Парижа останется преодолеть тридцать льё и захватить Ам, Ла-Фер и Суассон; но взять Сен-Кантен следовало быстро, чтобы не дать Франции время собрать армию, которая уже не раз в этой стране возникала как по волшебству, словно из-под земли, и, вместо разрушенных врагом каменных стен, вставала живой стеной на его пути.
Читатель видел, как настойчиво и быстро Эммануил Филиберт вел осадные работы и какое усиленное наблюдение за городом он установил.
Прежде всего он подумал, что самым слабым местом Сен-Кантена являются Ильские ворота и что именно с этой стороны он захватит город при малейшей оплошности осажденных.
В соответствии с этим, разрешив всем военачальникам разбить палатки со стороны Ремикурских ворот, которые в случае правильной осады города должны были стать местом штурма, он разбил свою с противоположной стороны — между мельницей на верху невысокого холма и Соммой.
С этого места он наблюдал за рекой, через которую велел перебросить мост, и за широкой равниной, простиравшейся от Соммы до старой дороги на Верман: на этой равнине должна была сразу, как только она присоединится к испанцам и фламандцам, расположиться английская армия.
Мы уже видели, как попытка внезапно овладеть предместьем провалилась. Тогда Эммануил Филиберт решился идти на приступ. Он был назначен на
ночь с 7 на 8 августа.
По каким причинам Эммануил Филиберт выбрал именно эту ночь, а не какую-нибудь другую? Сейчас мы это объясним.
Утром 6 августа, когда он выслушивал доклады командиров патрулей, к нему привели крестьянина из деревни Сави — впрочем, тот сам просил разрешения с ним поговорить.
Эммануил, зная, что военачальник не должен пренебрегать никакими сведениями, приказал немедленно доставлять ему каждого, кто пожелает с ним говорить.
Поэтому крестьянину пришлось дождаться только, пока Эммануил дослушает последнее донесение.
Крестьянин принес командующему испанской армии письмо, найденное им в кармане военного камзола.
Что касается камзола, то он нашел его под кроватью своей жены.
Письмо было дубликатом того, что адмирал посылал коннетаблю.
Камзол же принадлежал Мальдану.
Каким же образом камзол Мальдана очутился под кроватью жены крестьянина из деревни Сави? Мы не можем воздержаться и не рассказать об этом хотя бы потому, что судьбы целых государств подвешены порой на нитях, что тоньше парящих в воздухе осенних паутинок.
Расставшись с Ивонне, Мальдан продолжал свой путь.
Доехав до Сави, он на повороте одной из улиц нос к носу столкнулся с ночным дозором.
Бежать он не мог: его уже заметили и это вызвало бы подозрения; к тому же два-три всадника, пустив лошадей в галоп, легко бы его догнали.
Он бросился в проем двери.
— Стой, кто идет? — крикнул один из патрульных. Мальдан был знаком с пикардийскими обычаями и знал, что крестьяне редко запирают двери на засов; он нажал на щеколду, она поддалась, и дверь отворилась.
— Это ты, бедный мой муженек? — послышался женский голос.
— Да я это, я, — ответил Мальдан, прекрасно владевший пикардийским диалектом, потому что сам родом был из Нуайона, одного из главных городов Пикардии.
— Ох, — сказала женщина, — а я думала, что ты пьяный!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106