Второму не больше тридцати шести лет, но лицо его так иссечено шрамами во всех направлениях, что даже нельзя понять, какого он возраста. Одна рука и часть груди у него обнажены, и эта часть тела, предстающая нашему взору, не меньше украшена рубцами, чем лицо. Он как раз перевязывает рану — у него содрана вся кожа с бицепса на левой руке, к счастью не на правой, и, следовательно, неудобств она причиняет гораздо меньше. Один конец полотняного бинта он держит в зубах и пытается им закрепить на ране кусок материи, смоченной в некоем бальзаме, рецепт которого он получил от одного цыгана и который, по его уверениям, на него превосходно действует. Впрочем, ни одной жалобы не вырывается из его уст и он настолько нечувствителен к боли, что, кажется, будто его раненая рука сделана из дуба или ели.
Третий — человек лет сорока, высокий, худой, бледный, аскетической внешности. Он стоит на коленях в уголке и, перебирая четки, скороговоркой, характерной только для него, бормочет дюжину «Pater» note 2 и дюжину «Ave» note 3. Время от времени он выпускает четки из правой руки и с такой силой бьет себя в грудь, что она гудит, как пустая бочка под колотушкой бондаря; произнеся громко два или три раза «Меа culpa!» note 4, он снова хватается за свои четки, и они вращаются в его руках так же быстро, как розарий в руках монаха или как конболойов руках дервиша.
Еще трое, кого нам осталось описать, имеют — благодарение Богу! — не менее ярко выраженные характеры, чем первые пятеро, которых мы имели честь представить читателю.
Один из них опирается обеими руками на стол, где пишет его товарищ; внимательно, не отрывая глаз, он следит за всеми движениями пера; именно он делает больше всего замечаний к составленному документу, и, нужно сказать, эти замечания, хоть и сильно окрашенные себялюбием, почти всегда тонки и — странно, поскольку это кажется несовместимым, — полны здравого смысла. Этому человеку сорок пять лет, глаза у него маленькие, острые, глубоко сидящие под большими светлыми бровями.
Второй лежит на земле; он нашел кусок песчаника, на котором очень удобно точить шпаги и править кинжалы, и воспользовался им, чтобы с помощью этого камня и собственной слюны заточить зазубренное острие своей даги. Он даже прикусил язык зубами, высунув изо рта его кончик, что свидетельствует о полнейшем внимании и, мы бы даже сказали, о полнейшем интересе, проявляемом им к своей работе. Однако он не настолько ею поглощен, чтобы не прислушиваться к обсуждению. Если формулировка его устраивает — он одобрительно кивает; если, напротив, она оскорбляет его моральное чувство или нарушает его планы — он поднимается, подходит к писцу, тычет острием даги в бумагу и говорит: «Простите… вы сказали?..» И дагу он убирает только тогда, когда объяснение его полностью удовлетворяет; после этого он обильно смачивает слюной камень и ожесточенно трет об него дагу, так ожесточенно, что, очевидно, любимое оружие скоро приобретет свою первоначальную остроту.
Последний (и мы прежде всего должны признать свою вину в том, что отнесли его сначала к той части его товарищей, которая занята в эту минуту обсуждением материальных проблем) стоит прислонившись к стене пещеры, свесив руки и подняв глаза к небу, а точнее — к сырому и темному своду, где, как блуждающие огоньки, играют блики смоляного факела, — итак, последний, повторяем, кажется мечтателем и поэтом. Что он ищет сейчас? Ответ к какой-нибудь задаче, подобной тем, которые недавно разрешили Христофор Колумб и Галилей? Форму терцины, которыми писал Данте, или октавы, которыми пел Тассо? Только один демон, владеющий им, мог бы нам это сказать, демон, настолько мало интересующийся материей — ибо он, по-видимому, полностью поглощен созерцанием вещей абстрактных, — что оставляет в лохмотьях всю одежду достойного поэта, кроме меди, стали и железа.
Вот наброски портретов этих восьмерых; поставим под каждым имя.
Того, кто пишет, зовут Прокоп; по рождению он нормандец, по образованию — почти юрист, свою речь он уснащает аксиомами, извлеченными из римского права, и афоризмами, заимствованными из капитуляриев Карла Великого. Коль скоро вы вступили с ним в письменное соглашение, готовьтесь к процессу. Правда, если он дал слово, то слово его золото, хотя манера держать его не всегда согласна у него с моралью, как ее понимают обычные люди. Приведем только один пример: это был именно тот случай, что сделал его рыцарем удачи, каковым мы его и видим. Некий знатный вельможа, придворный Франциска I, однажды предложил ему и трем его приятелям одно дело; этот благородный дворянин знал, что в тот самый вечер королевский казначей должен принести из Арсенала в Лувр тысячу золотых экю; дело заключалось в том, чтобы остановить этого казначея на углу улицы Сен-Поль, забрать у него эту тысячу и разделить ее следующим образом: пятьсот экю знатному вельможе, который будет ждать на Королевской площади, когда все будет сделано, и как знатный вельможа претендует на половину суммы, а вторую половину — Прокопу и трем его товарищам (они, таким образом, получали по сто двадцать пять экю каждый). Обе стороны дали слово, и все было сделано согласно уговору; однако, после того как казначея как следует обчистили, убили и бросили в реку, трое товарищей Прокопа осмелились выдвинуть предложение бежать к собору Парижской Богоматери, а не идти на Королевскую площадь и, вместо того чтобы отдать пятьсот золотых экю знатному вельможе, оставить всю тысячу себе. Но Прокоп помнил о данном им слове.
— Господа, — строго произнес он, — вы забываете, что это значило бы нарушить договор, ограбить клиента!.. Прежде всего — честность. Мы вручим герцогу (знатный вельможа был герцог) причитающиеся ему пятьсот золотых экю до последней монеты. Но, — продолжал он, заметив, что его предложение вызвало некоторый ропот, — distinguimus note 5: когда он положит их в карман и признает, что мы поступили как порядочные люди, нам ничто не мешает пойти и устроить засаду у кладбища Сен-Жан, где, я уверен, он должен будет пройти; это место пустынное, и оно очень подходит для засады. Мы сделаем с герцогом то же, что и с казначеем, и, поскольку кладбище Сен-Жан находится не слишком далеко от Сены, их, вероятно, завтра обоих выловят сетями около Сен-Клу. Таким образом, вместо ста двадцати пяти экю, мы получим по двести пятьдесят и сможем ими распорядиться без всяких угрызений совести, так как слово, данное доброму герцогу, мы сдержали!
Предложение было радостно принято — как было сказано, так и было сделано. К несчастью, торопясь выбросить герцога в реку, четверо сообщников не заметили, что он еще дышит; холодная вода вернула ему силы, и, вместо того чтобы оказаться в Сен-Клу, как надеялся Прокоп, он вышел на берег на набережной Жевр, дошел до Шатле и дал прево Парижа (в то время им был г-н д'Эстурвиль) точное описание четырех бандитов, так что те на следующее же утро сочли за благо покинуть Париж из страха оказаться под судом, поскольку тогда, сколь ни хорошо Прокоп разбирался в праве, каждый из них мог оставить то, чем, как ни философствуй, всегда так или иначе дорожишь, — а именно, жизнь.
Итак, четверо молодцев, покинув Париж, направились на все четыре стороны света. Прокопу выпал север. Вот поэтому нам и посчастливилось видеть, как он в пещере леса Сен-Поль-сюр-Тернуаз составляет по поручению новых приятелей, отметивших его заслуги, важный документ, которым нам предстоит вскоре заняться.
Того, кто светит Прокопу, зовут Генрих Шарфенштайн. Это достойный последователь Лютера; дурное обращение Карла V с протестантами толкнуло его в ряды французской армии вместе с племянником Францем Шарфенштайном — тот в настоящую минуту стоит снаружи на часах. Это два колосса, о которых говорят, что у них одна душа и один ум на двоих. По мнению многих, одного ума на два тела по шесть футов каждое маловато, но они с этим не согласны и считают, что все хорошо так, как оно есть. В обычной жизни для достижения поставленной цели они редко снисходят до того, чтобы прибегнуть к помощи человека, орудия или машины. Если им нужно передвинуть нечто массивное, они, в отличие от современных ученых, пытающихся понять, каким образом Клеопатра перетащила свои суда из Средиземного моря в Красное и с помощью каких механизмов Тит поднял гигантские блоки цирка Флавиев, просто обнимают предмет, который нужно переместить, накрепко сплетают стальные пальцы мощных рук, одновременно делают усилие и размеренно — что вообще отличает все их движения — перемещают упомянутый предмет с того места, где он находится, на то место, где он должен быть. Если же нужно взобраться на стену или влезть в окно, то, вместо того чтобы, как делают их товарищи, тащить тяжелую лестницу, что затруднит движение в случае удачи или станет вещественным доказательством в случае провала, они идут на дело с пустыми руками. Один из них, все равно кто, становится спиной к стене, другой поднимается ему на плечи, а иногда, если нужно, на ладони его поднятых над головой рук. Вытянув собственные руки, он достигает высоты восемнадцати — двадцати футов, что почти всегда вполне достаточно, чтобы зацепиться за гребень стены или за решетчатые перила окна. В бою действует та же система физического единства: они идут бок о бок одинаковым шагом, только один бьет, а другой грабит; когда тот, кто бьет, устает, он передает меч, палицу или топор другому, произнеся только: «Твоя очередь!» И тогда роли меняются: тот, кто бил, — грабит, а тот, кто грабил, — бьет. Впрочем, их удар хорошо известен и высоко ценится; но, как мы уже сказали, их руки ценятся обычно много выше, чем их мозги, а их сила — больше, чем их умственные способности. Поэтому одному из них поручили роль часового снаружи, а другому — роль канделябра внутри.
Что же до молодого человека с черными усиками и вьющимися волосами, подкручивающего усы и расчесывающего кудри, то его имя — Ивонне; по рождению он парижанин, а сердцем — француз. К тем физическим достоинствам его, что мы уже назвали, нужно добавить женские ручки и ножки. В мирное время он беспрестанно жалуется. Как античного сибарита, его ранит морщинка на лепестке розы; если нужно идти — ему лень; если нужно подняться — у него кружится голова; если нужно подумать — у него на лбу проступает испарина. Он впечатлителен и нервен, как юная девушка; его чувствительность требует, чтобы о нем как можно больше заботились. Днем он боится пауков, шарахается от жаб, а при виде мыши ему становится просто плохо. Чтобы он вышел из дому в темноту, а он ее недолюбливает, нужно, чтобы его на это толкнула большая страсть. Впрочем, отдадим ему должное, он всегда одержим какой-нибудь большой страстью; но почти всегда, если его возлюбленная назначает ему свидание ночью, он приходит к ней, дрожа от ужаса, и ей приходится, дабы привести его в чувство, затрачивать столько успокаивающих слов, нежных забот и пламенных ласк, сколько приходилось их тратить Геро, когда к ней в башню, переплыв Дарданеллы, входил еще мокрый Леандр! Правда, как только он слышит звук трубы, как только он чувствует запах пороха, как только мимо него проносят стяги — Ивонне становится совершенно другим человеком, он полностью меняется: ни лени, ни головокружений, ни испарин! Юная девица превращается в свирепого воина, разящего налево и направо, сущего льва с железными когтями и стальными клыками. Он, боявшийся подняться в спальню хорошенькой женщины, лезет по приставной лестнице, цепляется за веревку, висит на волоске, чтобы первым взобраться на стену. Но как только бой кончается, он тщательно моет лицо и руки, меняет белье и одежду и постепенно становится тем молодым человеком, которого мы видим сейчас перед собой: он подкручивает усы, расчесывает кудри и отряхивает кончиками пальцев с одежды дерзкие пылинки.
Того, кто перевязывает рану на бицепсе левой руки, зовут Мальмор. Это человек мрачный и меланхоличный; у него есть только одна страсть, одна любовь, одна радость — война! Страсть несчастная, любовь неразделенная, наслаждение краткое и гибельное, потому что, стоит ему только ощутить на кончиках губ вкус кровавой резни, как из-за своей слепой ярости и той малой заботы, какую он проявляет, чтобы не получать ударов, нанося их, он падает, сраженный страшным ударом пики или чудовищным ружейным залпом, и жалобно стонет, но не от боли, а от того, что ему приходится видеть, как праздник продолжается уже без него. К счастью, на нем легко затягиваются раны и кости его легко вправляются. В ту минуту, о которой идет речь, на нем двадцать пять ран — на три больше, чем на Цезаре! И он надеется, если война будет продолжаться, получить еще двадцать пять, прежде чем последняя неминуемо положит конец этой славной и мучительной карьере.
Худого человека, что молится в углу, стоя на коленях и перебирая четки, зовут Лактанс. Это ревностный католик, и он с трудом переносит близость Шарфенштайнов, боясь, что их ересь испачкает его. Для него, вынужденного ремеслом, которым он занимается, сражаться против своих братьев во Христе и убивать их в возможно большем числе, нет такой епитимьи, какую бы он на себя не наложил, чтобы как-то уравновесить эту суровую необходимость. Суконный кафтан, надетый им сейчас прямо на голое тело, без рубашки и жилета, подбит кольчугой, если только это не сукно служит подкладкой к кольчуге. Как бы то ни было, в бою он носит свое платье кольчугой наружу, и она служит панцирем, а когда бой окончен — кольчугой внутрь, и она становится власяницей. Впрочем, быть убитым им — это тоже своего рода удача: погибший от руки этого святого человека, по крайней мере, не отправится на тот свет без соответствующих молитв. В последней стычке он убил двух испанцев и одного англичанина, и, поскольку ему пришлось с ними подзадержаться, особенно из-за еретика-англичанина, чью душу нельзя успокоить одним обычным «De profundis», note 6 он сейчас бормочет бесчисленные «Ave» и «Pater», предоставив своим товарищам заниматься делами земными, которые обсуждаются в настоящий момент. Уладив свои дела с Небом и спустившись на землю, он выскажет свои замечания Прокопу и напишет «Примечания» и «При вычеркнутых словах недействительно», тем самым сделав необходимым свое запоздалое участие в подготовке составляемой бумаги.
Человека, опирающегося обеими руками на стол и, в противоположность Лактансу, следящего с неослабным вниманием за каждым движением пера Прокопа, зовут Мальдан. Родился он в Нуайоне, отец его был из Мена, а мать из Пикардии. Молодость он провел бурно и расточительно; войдя в лета, он возжелал вернуть потерянное время и тщательно ведет свои дела. Он пережил множество приключений и рассказывает о них с не лишенным очарования простодушием; но, надо признать, что всякое простодушие слетает с него, когда он принимается спорить с Прокопом о каком-нибудь вопросе права. В их спорах оживает легенда о двух Гаспарах, а может быть, они и есть ее герои — один из Мена, другой из Нормандии. Впрочем, Мальдан недурно дерется на шпагах, и хотя ему далеко до силы Генриха и Франца Шарфенштайнов, храбрости Ивонне, неудержимости Мальмора, он товарищ, на кого в нужде можно положиться, да и в беде он друга не оставит.
Того, кто точит дагу и пробует ногтем ее острие, зовут Пильтрус. Это настоящий наемник. Он служил поочередно у англичан и у испанцев. Но англичане уж слишком торгуются, а испанцы плохо платят, и он решил работать сам на себя. Пильтрус рыщет по большим дорогам; ночью там полно грабителей всех национальностей: Пильтрус грабит грабителей, но французов, почти что своих соотечественников, он щадит; Пильтрус — провансалец, у него даже доброе сердце: если французы бедны, он им помогает, если слабы — защищает их, если больны — ухаживает за ними; но, случись ему встретить настоящего соотечественника, то есть человека, родившегося между горой Визо и устьем Роны, между Конта и Фрежюсом, этот человек может располагать душой и телом Пильтруса, его кровью, деньгами, и — черт возьми! — Пильтрус еще будет считать себя ему обязанным.
Наконец, девятого и последнего, кто стоит, прислонившись к стене, свесив руки и подняв глаза к небу, зовут Фракассо. Это, как мы уже сказали, поэт и мечтатель; в отличие от Ивонне, который боится темноты, он любит темные ночи, освещенные только звездами, скалистые берега рек, шорох волн на морском побережье. К несчастью, вынужденный следовать за французской армией повсюду, куда она направляется, потому что, хотя Фракассо и итальянец, он посвятил свою шпагу делу Генриха II и не волен бродить где хочет; но какая разница — поэту все дает вдохновение, мечтателю все дарит мечты; только поэтам и мечтателям свойственна рассеянность, а рассеянность в ремесле, избранном Фракассо, нередко бывает гибельна. Так, часто посреди схватки Фракассо внезапно останавливается, чтобы послушать звук рожка, посмотреть на плывущее облако или восхититься бранным подвигом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106