Однако такое количество вещей, нагромождённых друг на друга, вызвало ужаснейшую панику в толпе, в глазах которой всякий предмет очень легко становится вещественным доказательством. Пошли разговоры, и все поверили, что в соборе были вымазаны все скамьи, стены и даже верёвки у колоколов. И говорили об этом не только тогда: все мемуары современников, упоминающие об этом факте (из которых некоторые были написаны много лет спустя), говорят о нём с одинаковой убеждённостью, но о подлинной истории его пришлось бы только догадываться, не будь она рассказана в одном письме Санитарного трибунала губернатору, хранящемся в так называемом архиве Сан-Феделе, откуда почерпнули её и мы, приведя курсивом взятые оттуда места.
На следующее утро новое и ещё более странное, ещё более знаменательное зрелище поразило взоры и умы горожан. Во всех частях города двери и стены домов оказались вымазанными какой-то желтоватой мерзостью, набрызганной словно губкой. Не то это было чьё-то глупое желание вызвать шумиху и всеобщий страх, не то более преступное намерение увеличить в народе смятение, не то что-нибудь ещё. Случай этот засвидетельствован в таком виде, что мы сочли бы более вероятным приписать его не столько массовому психозу, сколько делу рук всего лишь нескольких лиц, — делу, которое, впрочем, явилось не первым и не последним в этом роде. Рипамонти, который по этому поводу часто поднимает на смех, а ещё чаще оплакивает народное легковерие, в данном случае утверждает, что сам видел эту пачкотню, и описывает её. В вышеприведённом письме чиновники Санитарного ведомства рассказывают об этом деле в тех же выражениях. Они говорят об осмотрах, об опытах с этим веществом над собаками, не давших никакого дурного результата, и добавляют, что, по их мнению, подобное безрассудство явилось плодом скорее озорства, чем злонамеренности: мысль, показывающая, что у них до этого момента было достаточно спокойствия духа, чтобы не видеть того, чего не было. Другие современные мемуары, сообщая об этом событии, тоже подчёркивают, что на первых порах многие держались того мнения, что это было сделано шутки ради, из озорства. Ни одни мемуары не упоминают кого-либо, кто бы отрицал это, а они, конечно, указали бы на это, если бы такие люди нашлись, хотя бы ради того, чтобы назвать их оригиналами. Я счёл здесь вполне уместным привести и сопоставить эти подробности знаменитого умоисступления, частью мало известные, частью совершенно незнакомые, ибо мне представляется, что в заблуждениях, и особенно в заблуждениях массовых, самым интересным и самым полезным для наблюдения являются как раз пути распространения этих заблуждений, те формы и способы, какими им удалось проникнуть в умы и завладеть ими.
В городе, где и без того уже царило возбуждение, всё перевернулось вверх дном. Хозяева домов опаливали вымазанные места горящей смолой. Прохожие останавливались, глядя на это, и приходили в ужас. Чужеземцев (уже по одному этому внушавших подозрения), которых в те времена было легко узнать по одежде, народ хватал на улицах и отводил в суд. Производились допросы и дознания и схваченных и тех, кто схватил их, и свидетелей. Виновных не оказывалось, — умы ещё могли сомневаться, рассуждать, понимать. Санитарный трибунал обнародовал указ, в котором обещал денежную награду и безнаказанность тому, кто найдёт виновника или виновников этого дела. Находя никоим образом недопустимым, — говорят эти синьоры в приведённом выше письме, которое помечено 21 мая, но написано было, очевидно, 19 го, в день, проставленный на печатном указе, — чтобы настоящее преступление каким бы то ни было образом осталось безнаказанным, особенно в такое опасное и тревожное время, мы в утешение и успокоение нашего народа и с целью добыть какие-либо указания об этом поступке обнародовали ныне указ и т. д. В самом указе, однако, нет никакого сколько-нибудь прямого указания на то разумное и успокоительное предположение, которое было высказано губернатору, — полное умолчание, одновременно подтверждающее безумную предубеждённость народа и уступчивость самого Трибунала, тем более достойную порицания, чем пагубнее она могла оказаться.
Пока Трибунал доискивался, многие из жителей, как обычно бывает в таких случаях, уже доискались. Те, которые думали, что эта мазь действительно ядовита, усматривали в этом: одни — месть со стороны дона Гонсало Фернандеса ди Кордова за оскорбление, нанесённое ему при отъезде; другие — хитрость кардинала Ришелье, с целью обезлюдить Милан и овладеть им без всяких трудностей; третьи, неизвестно по каким соображениям, считали виновником графа ди Коллальто, Валленштейна, либо кое-кого из миланской знати. Не было, как мы сказали, недостатка и в таких, которые видели в этом поступке не более как глупую шутку и приписывали её школярам, синьорам, офицерам, которым наскучила осада Казале. А когда оказалось, что никакого заражения и поголовной смертности, которых столь опасались, так и не последовало, то это, по-видимому, повело к тому, что первоначальный страх стал тогда уже понемногу стихать, и всё дело было предано или казалось преданным забвению.
Впрочем, некоторые всё ещё не были убеждены, что чума существует. А так как и в лазарете и в городе кое-кто от неё всё же выздоравливал, то (всегда любопытно знать последние доводы точки зрения, опровергнутой очевидностью) — «в народе, а также среди многих предубеждённых врачей, стали поговаривать, что это не настоящая чума, иначе все бы перемёрли». Чтобы устранить всякое сомнение, Санитарный трибунал нашёл средство, отвечавшее необходимости, способ вполне наглядный, из тех, что только могли потребовать и подсказать те времена. В один из дней праздника Пятидесятницы горожане обычно стекались на кладбище Сан-Грегорио за Восточными воротами помолиться за умерших в прошлую эпидемию чумы и похороненных в этом месте. Пользуясь этим благочестивым обычаем как поводом для развлечения и зрелища, они отправлялись туда разодетые в пух и прах. В этот день, вместе со многими другими, умерла от чумы целая семья. В час наибольшего скопления народа, посреди экипажей, всадников и пешеходов, появилась повозка: по приказу Санитарного ведомства на вышеназванное кладбище везли обнажённые трупы погибшей семьи, чтобы толпа воочию могла увидеть на них явные следы моровой язвы. Крики отвращения и ужаса раздавались повсюду, где проезжала повозка. Толпа, провожая её, ещё долго гудела вслед, и такой же гул встречал появление повозки в новом месте. В чуму стали верить больше. Впрочем, она и сама с каждым днём всё больше давала знать о себе, да и упомянутое скопление людей в немалой степени способствовало её распространению. Итак, вначале — чумы нет, решительно нет, никоим образом; запрещается даже произносить это слово. Дальше — чумные лихорадки: понятие чумы допускается обходным путём в виде прилагательного. Ещё дальше — не настоящая чума; собственно говоря, конечно, чума, но лишь в известном смысле этого слова; не подлинная чума, но что-то, чему нельзя подыскать другого названия. И наконец — несомненная чума, бесспорная; но тут уже к ней привязалось новое понятие, понятие отравления и злого умысла, вносящее путаницу в основное понятие, выраженное словом, которым теперь уже нельзя было пренебречь.
Мне кажется, нет необходимости быть очень сведущим в истории понятий и слов для того, чтобы знать, что многие из них проделали подобный же путь. Благодарение небу, у нас не так уж много понятий и слов такого рода и такой значимости, да ещё приобретающих свою очевидность такою дорогой ценою, таких, с которыми можно сочетать обстоятельства подобного рода. Однако как в малых, так и в больших делах можно было бы в большинстве случаев избегнуть такого длинного и извилистого пути, придерживаясь уже давно испытанного способа: наблюдать, слушать, сравнивать и думать, прежде чем говорить.
Впрочем, говорить — само по себе дело настолько более лёгкое, чем всё остальное вместе взятое, что даже, я повторяю, мы, — ведь и мы люди, — вообще тоже заслуживаем некоторого снисхождения.
Глава 32
Так как становилось всё труднее удовлетворять тяжёлые требования, выдвигаемые обстоятельствами, то в Совете декурионов 4 мая было решено обратиться за помощью к губернатору. И вот 22 го числа в лагерь были отправлены два представителя коллегии декурионов с тем, чтобы ознакомить губернатора с тяжёлым положением города: огромные расходы, пустая казна, заложенные доходы будущих лет, несобранные текущие налоги из-за общего обнищания, вызванного столь многими причинами и особенно разорением во время войны. Далее предстояло убедить губернатора в том, что, согласно нерушимо действующим законам и обычаям и особому постановлению Карла V, издержки по чуме должны ложиться на казну: так, в чумную эпидемию 1576 года губернатор маркиз Айямонте не только прекратил взимание всех казённых налогов, но даже дал городу субсидию в сорок тысяч скуди из той же казны. Наконец, поручено было просить губернатора о четырёх вещах: чтобы он прекратил взимание налогов, как было сделано в тот раз; чтобы казна отпустила денег; чтобы губернатор поставил в известность короля о бедствиях города и провинции; чтобы он освободил от новых военных постоев страну, уже разорённую прежними. Губернатор ответил на это посланием, где высказал своё соболезнование и новые увещания: он-де крайне сожалеет, что не может быть в городе, дабы приложить всё своё старание и всячески помочь пострадавшим, но надеется, что усердие господ членов Трибунала возместит это. Время сейчас такое, что требует расходов, не щадя средств, и уменья изворачиваться на все лады. Что же касается высказанных требований, procuere en el mejor modo que el tiempo y necesidades presentes permitieren. И внизу каракули, которые должны были обозначать: «Амброджо Спинола», столь же чёткие, как и его обещания. Великий канцлер Феррер написал ему, что ответ этот был прочитан декурионами con gran desconsuelo. Потом последовали новые поездки туда и обратно, запросы и ответы; но я не думаю, чтобы пришли к более определённым решениям. Некоторое время спустя, в самый разгар чумы, губернатор особой грамотой передал свою власть Фереру, ибо ему самому приходится, писал он, думать о войне.
Кстати сказать, эта война унесла, не считая солдат, по меньшей мере миллион людей, погибших от заразы в Ломбардии, Венецианской области, Пьемонте, Тоскане и частично в Романье и опустошила, как было видно выше, местности, которых она только коснулась. Можете себе представить, что делалось там, где она была в полном разгаре. Война эта, после взятия и жестокого разграбления Мантуи, закончилась признанием всеми нового герцога, для отстранения которого она была затеяна. Нужно, однако, сказать, что ему пришлось уступить герцогу Савойскому часть Монферрато с доходом в пятнадцать тысяч скуди, а Ферранте, герцогу Гвасталлы, — другие земли с доходом в шесть тысяч; был также заключён ещё и особый совершенно секретный договор, по которому вышеназванный герцог Савойский уступил Франции Пинероло; спустя некоторое время договор этот был выполнен уже под другим предлогом, причём были пущены в ход всевозможные хитросплетения.
Вместе с этим решением декурионы приняли и другое: просить кардинала архиепископа о том, чтобы торжественная гроцессия пронесла по городу останки Сан-Карло.
Добрый прелат отказал по многим соображениям. Ему было не по душе это упование людей на средство, ими же самими придуманное, и он опасался, как бы эта надежда не стала соблазном, если не получится ожидаемого результата, чего он тоже опасался.
Больше же всего он опасался, что в случае если эти мазуны действительно существуют, как бы эта процессия не оказалась слишком подходящим моментом для совершения преступления. А если они не существуют, то столь огромное стечение народа лишь поможет ещё большему распространению заразы — опасность гораздо более реальная. Ибо похороненное было подозрение относительно обмазываний тем временем вновь ожило, стало почти всеобщим и более упорным, чем прежде.
Снова видели, или на этот раз, может быть, только показалось, что видели обмазанные стены, подъезды общественных зданий, двери домов, дверные молотки. Молва о подобных открытиях передавалась из уст в уста, и, как это бывает чаще всего, когда уже существует известное предубеждение, люди принимали услышанное за виденное воочию. Люди, всё более и более огорчавшиеся таким нашествием бед, ожесточённые упорством опасности, всё охотнее прислушивались к этим бредням: ведь гнев стремится наказывать, и, как остро заметил по этому поводу один умный человек, предпочитает приписывать всякие бедствия человеческой извращённости, против которой можно направить острие своей мести, чем признать такую причину, с которой ничего больше не остаётся делать, как только примириться. Яд тонкий, скородействующий, всепроникаюший — этих слов было более чем достаточно, чтобы объяснить неистовую силу и все самые непонятные и неожиданные свойства болезни. Говорили, что яд этот — смесь из жаб, змей, слюны и гноя заражённых чумой и ещё чего-то худшего, словом, из всего самого грязного и ужасного, что только может придумать дикое и извращённое воображение. Потом сюда же присоединили ещё чары колдовства, для которых всякое действие становилось возможным, всякое противодействие теряло силу, всякие трудности оказывались преодолимыми. Если после первого обмазывания результат сказался не сразу, причина этого была ясна: то была неудавшаяся попытка отравителей — ещё новичков. Теперь искусство их усовершенствовалось и стремление к выполнению адского замысла сделалось ещё более упорным. Отныне всякий, продолжавший поддерживать мнение, что всё это шутки, и отрицать существование заговора, считался слепцом и упрямцем, если, чего доброго, не попадал под подозрение, что он заинтересован в отвлечении общественного внимания от истины, что он сам тоже соучастник, мазун. Словечко это очень скоро вошло в обиход, приобретая грозный, страшный смысл. При такой убеждённости в существовании мазунов их должны были почти неминуемо отыскать, — все смотрели в оба, всякий поступок мог вызвать подозрение. А подозрение легко переходило в уверенность, уверенность — в ярость.
Рипамонти приводит в доказательство этого два случая, предупреждая, что выбрал их не как самые страшные среди происходивших ежедневно, а лишь потому, что, к сожалению, ему довелось быть свидетелем и того и другого.
В церкви Сан-Антонно, в день какого-то торжества, неизвестный старик, лет восьмидесяти, а то и больше, помолившись некоторое время, стоя на коленях, захотел присесть и предварительно смахнул плащом пыль со скамьи. «Вот этот старик обмазывает скамьи!» — закричали в один голос несколько женщин, заметивших его жест. Народ, находившийся в церкви (подумать только, в церкви!), набросился на старика: его схватили за волосы, — за его седые волосы! — стали осыпать ударами кулаков и пинками и поволокли, выталкивая вон. И если его тут же не прикончили, то лишь для того, чтобы потащить полуживого в тюрьму, к судьям, на пытку. «Я видел его в то время, как они тащили его, — говорит Рипамонти, — и больше я о нём ничего не знаю. Думаю, он едва ли мог прожить после этого ещё несколько минут».
Другой случай (произошедший на следующий день) был не менее странным, но не столь роковым. Трое молодых друзей-французов — учёный, живописец и механик, приехавшие посмотреть Италию, познакомиться с её древностями и при случае подработать, подошли уж не знаю к какой из наружных сторон собора и стали внимательно рассматривать её. Какой-то прохожий, увидя их, остановился и кивнул своему другу, не замедлившему подойти. Образовалась целая кучка, глядевшая на этих людей не отрывая глаз, ибо одежда, причёска и сумки обличали в них иностранцев, и — что ещё хуже — французов. Они протянули руки чтобы потрогать стену, как бы желая убедиться, что она из мрамора. Этого было достаточно. Их окружили, схватили, избили и, осыпая ударами, потащили в тюрьму. По счастливой случайности, дворец юстиции находился недалеко от собора, и, по случайности ещё более счастливой, их признали невиновными и отпустили.
Такие вещи случались не только в городе: безумие распространялось как зараза. Путник, встреченный крестьянами в стороне от большой дороги или просто плетущийся, зевая по сторонам, или прилёгший наземь, чтобы отдохнуть, незнакомый человек, в котором находили что-нибудь странное, подозрительное в лице, в одежде — всё это были «мазуны». По первому же случайному указанию, по крику какого-нибудь мальчугана, звонили в набат, со всех сторон сбегались жители, несчастных забрасывали камнями либо хватали и в сопровождении всей толпы вели в тюрьму. Об этом сообщает сам Рипамонти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
На следующее утро новое и ещё более странное, ещё более знаменательное зрелище поразило взоры и умы горожан. Во всех частях города двери и стены домов оказались вымазанными какой-то желтоватой мерзостью, набрызганной словно губкой. Не то это было чьё-то глупое желание вызвать шумиху и всеобщий страх, не то более преступное намерение увеличить в народе смятение, не то что-нибудь ещё. Случай этот засвидетельствован в таком виде, что мы сочли бы более вероятным приписать его не столько массовому психозу, сколько делу рук всего лишь нескольких лиц, — делу, которое, впрочем, явилось не первым и не последним в этом роде. Рипамонти, который по этому поводу часто поднимает на смех, а ещё чаще оплакивает народное легковерие, в данном случае утверждает, что сам видел эту пачкотню, и описывает её. В вышеприведённом письме чиновники Санитарного ведомства рассказывают об этом деле в тех же выражениях. Они говорят об осмотрах, об опытах с этим веществом над собаками, не давших никакого дурного результата, и добавляют, что, по их мнению, подобное безрассудство явилось плодом скорее озорства, чем злонамеренности: мысль, показывающая, что у них до этого момента было достаточно спокойствия духа, чтобы не видеть того, чего не было. Другие современные мемуары, сообщая об этом событии, тоже подчёркивают, что на первых порах многие держались того мнения, что это было сделано шутки ради, из озорства. Ни одни мемуары не упоминают кого-либо, кто бы отрицал это, а они, конечно, указали бы на это, если бы такие люди нашлись, хотя бы ради того, чтобы назвать их оригиналами. Я счёл здесь вполне уместным привести и сопоставить эти подробности знаменитого умоисступления, частью мало известные, частью совершенно незнакомые, ибо мне представляется, что в заблуждениях, и особенно в заблуждениях массовых, самым интересным и самым полезным для наблюдения являются как раз пути распространения этих заблуждений, те формы и способы, какими им удалось проникнуть в умы и завладеть ими.
В городе, где и без того уже царило возбуждение, всё перевернулось вверх дном. Хозяева домов опаливали вымазанные места горящей смолой. Прохожие останавливались, глядя на это, и приходили в ужас. Чужеземцев (уже по одному этому внушавших подозрения), которых в те времена было легко узнать по одежде, народ хватал на улицах и отводил в суд. Производились допросы и дознания и схваченных и тех, кто схватил их, и свидетелей. Виновных не оказывалось, — умы ещё могли сомневаться, рассуждать, понимать. Санитарный трибунал обнародовал указ, в котором обещал денежную награду и безнаказанность тому, кто найдёт виновника или виновников этого дела. Находя никоим образом недопустимым, — говорят эти синьоры в приведённом выше письме, которое помечено 21 мая, но написано было, очевидно, 19 го, в день, проставленный на печатном указе, — чтобы настоящее преступление каким бы то ни было образом осталось безнаказанным, особенно в такое опасное и тревожное время, мы в утешение и успокоение нашего народа и с целью добыть какие-либо указания об этом поступке обнародовали ныне указ и т. д. В самом указе, однако, нет никакого сколько-нибудь прямого указания на то разумное и успокоительное предположение, которое было высказано губернатору, — полное умолчание, одновременно подтверждающее безумную предубеждённость народа и уступчивость самого Трибунала, тем более достойную порицания, чем пагубнее она могла оказаться.
Пока Трибунал доискивался, многие из жителей, как обычно бывает в таких случаях, уже доискались. Те, которые думали, что эта мазь действительно ядовита, усматривали в этом: одни — месть со стороны дона Гонсало Фернандеса ди Кордова за оскорбление, нанесённое ему при отъезде; другие — хитрость кардинала Ришелье, с целью обезлюдить Милан и овладеть им без всяких трудностей; третьи, неизвестно по каким соображениям, считали виновником графа ди Коллальто, Валленштейна, либо кое-кого из миланской знати. Не было, как мы сказали, недостатка и в таких, которые видели в этом поступке не более как глупую шутку и приписывали её школярам, синьорам, офицерам, которым наскучила осада Казале. А когда оказалось, что никакого заражения и поголовной смертности, которых столь опасались, так и не последовало, то это, по-видимому, повело к тому, что первоначальный страх стал тогда уже понемногу стихать, и всё дело было предано или казалось преданным забвению.
Впрочем, некоторые всё ещё не были убеждены, что чума существует. А так как и в лазарете и в городе кое-кто от неё всё же выздоравливал, то (всегда любопытно знать последние доводы точки зрения, опровергнутой очевидностью) — «в народе, а также среди многих предубеждённых врачей, стали поговаривать, что это не настоящая чума, иначе все бы перемёрли». Чтобы устранить всякое сомнение, Санитарный трибунал нашёл средство, отвечавшее необходимости, способ вполне наглядный, из тех, что только могли потребовать и подсказать те времена. В один из дней праздника Пятидесятницы горожане обычно стекались на кладбище Сан-Грегорио за Восточными воротами помолиться за умерших в прошлую эпидемию чумы и похороненных в этом месте. Пользуясь этим благочестивым обычаем как поводом для развлечения и зрелища, они отправлялись туда разодетые в пух и прах. В этот день, вместе со многими другими, умерла от чумы целая семья. В час наибольшего скопления народа, посреди экипажей, всадников и пешеходов, появилась повозка: по приказу Санитарного ведомства на вышеназванное кладбище везли обнажённые трупы погибшей семьи, чтобы толпа воочию могла увидеть на них явные следы моровой язвы. Крики отвращения и ужаса раздавались повсюду, где проезжала повозка. Толпа, провожая её, ещё долго гудела вслед, и такой же гул встречал появление повозки в новом месте. В чуму стали верить больше. Впрочем, она и сама с каждым днём всё больше давала знать о себе, да и упомянутое скопление людей в немалой степени способствовало её распространению. Итак, вначале — чумы нет, решительно нет, никоим образом; запрещается даже произносить это слово. Дальше — чумные лихорадки: понятие чумы допускается обходным путём в виде прилагательного. Ещё дальше — не настоящая чума; собственно говоря, конечно, чума, но лишь в известном смысле этого слова; не подлинная чума, но что-то, чему нельзя подыскать другого названия. И наконец — несомненная чума, бесспорная; но тут уже к ней привязалось новое понятие, понятие отравления и злого умысла, вносящее путаницу в основное понятие, выраженное словом, которым теперь уже нельзя было пренебречь.
Мне кажется, нет необходимости быть очень сведущим в истории понятий и слов для того, чтобы знать, что многие из них проделали подобный же путь. Благодарение небу, у нас не так уж много понятий и слов такого рода и такой значимости, да ещё приобретающих свою очевидность такою дорогой ценою, таких, с которыми можно сочетать обстоятельства подобного рода. Однако как в малых, так и в больших делах можно было бы в большинстве случаев избегнуть такого длинного и извилистого пути, придерживаясь уже давно испытанного способа: наблюдать, слушать, сравнивать и думать, прежде чем говорить.
Впрочем, говорить — само по себе дело настолько более лёгкое, чем всё остальное вместе взятое, что даже, я повторяю, мы, — ведь и мы люди, — вообще тоже заслуживаем некоторого снисхождения.
Глава 32
Так как становилось всё труднее удовлетворять тяжёлые требования, выдвигаемые обстоятельствами, то в Совете декурионов 4 мая было решено обратиться за помощью к губернатору. И вот 22 го числа в лагерь были отправлены два представителя коллегии декурионов с тем, чтобы ознакомить губернатора с тяжёлым положением города: огромные расходы, пустая казна, заложенные доходы будущих лет, несобранные текущие налоги из-за общего обнищания, вызванного столь многими причинами и особенно разорением во время войны. Далее предстояло убедить губернатора в том, что, согласно нерушимо действующим законам и обычаям и особому постановлению Карла V, издержки по чуме должны ложиться на казну: так, в чумную эпидемию 1576 года губернатор маркиз Айямонте не только прекратил взимание всех казённых налогов, но даже дал городу субсидию в сорок тысяч скуди из той же казны. Наконец, поручено было просить губернатора о четырёх вещах: чтобы он прекратил взимание налогов, как было сделано в тот раз; чтобы казна отпустила денег; чтобы губернатор поставил в известность короля о бедствиях города и провинции; чтобы он освободил от новых военных постоев страну, уже разорённую прежними. Губернатор ответил на это посланием, где высказал своё соболезнование и новые увещания: он-де крайне сожалеет, что не может быть в городе, дабы приложить всё своё старание и всячески помочь пострадавшим, но надеется, что усердие господ членов Трибунала возместит это. Время сейчас такое, что требует расходов, не щадя средств, и уменья изворачиваться на все лады. Что же касается высказанных требований, procuere en el mejor modo que el tiempo y necesidades presentes permitieren. И внизу каракули, которые должны были обозначать: «Амброджо Спинола», столь же чёткие, как и его обещания. Великий канцлер Феррер написал ему, что ответ этот был прочитан декурионами con gran desconsuelo. Потом последовали новые поездки туда и обратно, запросы и ответы; но я не думаю, чтобы пришли к более определённым решениям. Некоторое время спустя, в самый разгар чумы, губернатор особой грамотой передал свою власть Фереру, ибо ему самому приходится, писал он, думать о войне.
Кстати сказать, эта война унесла, не считая солдат, по меньшей мере миллион людей, погибших от заразы в Ломбардии, Венецианской области, Пьемонте, Тоскане и частично в Романье и опустошила, как было видно выше, местности, которых она только коснулась. Можете себе представить, что делалось там, где она была в полном разгаре. Война эта, после взятия и жестокого разграбления Мантуи, закончилась признанием всеми нового герцога, для отстранения которого она была затеяна. Нужно, однако, сказать, что ему пришлось уступить герцогу Савойскому часть Монферрато с доходом в пятнадцать тысяч скуди, а Ферранте, герцогу Гвасталлы, — другие земли с доходом в шесть тысяч; был также заключён ещё и особый совершенно секретный договор, по которому вышеназванный герцог Савойский уступил Франции Пинероло; спустя некоторое время договор этот был выполнен уже под другим предлогом, причём были пущены в ход всевозможные хитросплетения.
Вместе с этим решением декурионы приняли и другое: просить кардинала архиепископа о том, чтобы торжественная гроцессия пронесла по городу останки Сан-Карло.
Добрый прелат отказал по многим соображениям. Ему было не по душе это упование людей на средство, ими же самими придуманное, и он опасался, как бы эта надежда не стала соблазном, если не получится ожидаемого результата, чего он тоже опасался.
Больше же всего он опасался, что в случае если эти мазуны действительно существуют, как бы эта процессия не оказалась слишком подходящим моментом для совершения преступления. А если они не существуют, то столь огромное стечение народа лишь поможет ещё большему распространению заразы — опасность гораздо более реальная. Ибо похороненное было подозрение относительно обмазываний тем временем вновь ожило, стало почти всеобщим и более упорным, чем прежде.
Снова видели, или на этот раз, может быть, только показалось, что видели обмазанные стены, подъезды общественных зданий, двери домов, дверные молотки. Молва о подобных открытиях передавалась из уст в уста, и, как это бывает чаще всего, когда уже существует известное предубеждение, люди принимали услышанное за виденное воочию. Люди, всё более и более огорчавшиеся таким нашествием бед, ожесточённые упорством опасности, всё охотнее прислушивались к этим бредням: ведь гнев стремится наказывать, и, как остро заметил по этому поводу один умный человек, предпочитает приписывать всякие бедствия человеческой извращённости, против которой можно направить острие своей мести, чем признать такую причину, с которой ничего больше не остаётся делать, как только примириться. Яд тонкий, скородействующий, всепроникаюший — этих слов было более чем достаточно, чтобы объяснить неистовую силу и все самые непонятные и неожиданные свойства болезни. Говорили, что яд этот — смесь из жаб, змей, слюны и гноя заражённых чумой и ещё чего-то худшего, словом, из всего самого грязного и ужасного, что только может придумать дикое и извращённое воображение. Потом сюда же присоединили ещё чары колдовства, для которых всякое действие становилось возможным, всякое противодействие теряло силу, всякие трудности оказывались преодолимыми. Если после первого обмазывания результат сказался не сразу, причина этого была ясна: то была неудавшаяся попытка отравителей — ещё новичков. Теперь искусство их усовершенствовалось и стремление к выполнению адского замысла сделалось ещё более упорным. Отныне всякий, продолжавший поддерживать мнение, что всё это шутки, и отрицать существование заговора, считался слепцом и упрямцем, если, чего доброго, не попадал под подозрение, что он заинтересован в отвлечении общественного внимания от истины, что он сам тоже соучастник, мазун. Словечко это очень скоро вошло в обиход, приобретая грозный, страшный смысл. При такой убеждённости в существовании мазунов их должны были почти неминуемо отыскать, — все смотрели в оба, всякий поступок мог вызвать подозрение. А подозрение легко переходило в уверенность, уверенность — в ярость.
Рипамонти приводит в доказательство этого два случая, предупреждая, что выбрал их не как самые страшные среди происходивших ежедневно, а лишь потому, что, к сожалению, ему довелось быть свидетелем и того и другого.
В церкви Сан-Антонно, в день какого-то торжества, неизвестный старик, лет восьмидесяти, а то и больше, помолившись некоторое время, стоя на коленях, захотел присесть и предварительно смахнул плащом пыль со скамьи. «Вот этот старик обмазывает скамьи!» — закричали в один голос несколько женщин, заметивших его жест. Народ, находившийся в церкви (подумать только, в церкви!), набросился на старика: его схватили за волосы, — за его седые волосы! — стали осыпать ударами кулаков и пинками и поволокли, выталкивая вон. И если его тут же не прикончили, то лишь для того, чтобы потащить полуживого в тюрьму, к судьям, на пытку. «Я видел его в то время, как они тащили его, — говорит Рипамонти, — и больше я о нём ничего не знаю. Думаю, он едва ли мог прожить после этого ещё несколько минут».
Другой случай (произошедший на следующий день) был не менее странным, но не столь роковым. Трое молодых друзей-французов — учёный, живописец и механик, приехавшие посмотреть Италию, познакомиться с её древностями и при случае подработать, подошли уж не знаю к какой из наружных сторон собора и стали внимательно рассматривать её. Какой-то прохожий, увидя их, остановился и кивнул своему другу, не замедлившему подойти. Образовалась целая кучка, глядевшая на этих людей не отрывая глаз, ибо одежда, причёска и сумки обличали в них иностранцев, и — что ещё хуже — французов. Они протянули руки чтобы потрогать стену, как бы желая убедиться, что она из мрамора. Этого было достаточно. Их окружили, схватили, избили и, осыпая ударами, потащили в тюрьму. По счастливой случайности, дворец юстиции находился недалеко от собора, и, по случайности ещё более счастливой, их признали невиновными и отпустили.
Такие вещи случались не только в городе: безумие распространялось как зараза. Путник, встреченный крестьянами в стороне от большой дороги или просто плетущийся, зевая по сторонам, или прилёгший наземь, чтобы отдохнуть, незнакомый человек, в котором находили что-нибудь странное, подозрительное в лице, в одежде — всё это были «мазуны». По первому же случайному указанию, по крику какого-нибудь мальчугана, звонили в набат, со всех сторон сбегались жители, несчастных забрасывали камнями либо хватали и в сопровождении всей толпы вели в тюрьму. Об этом сообщает сам Рипамонти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81