Ведь это был тот самый человек, которого никто не мог смирить и который смирил себя сам. Затаённые обиды, в былое время разжигаемые его презрением к людям и страхом перед ним, растаяли перед этим его новым кротким видом. Обиженные им получили, вопреки всяким ожиданиям и без всякого риска, такое удовлетворение, которого не могли получить даже от самого успешного отмщения, а именно удовлетворение видеть такого человека раскаявшимся в своих прегрешениях и, так сказать, разделяющим их собственное негодование. Многие, которые в течение долгих лет таили в себе горькое и мучительное чувство от сознания полной невозможности ни при каких обстоятельствах оказаться сильнее его, чтобы отплатить ему за какую-нибудь большую обиду, — теперь, встретив его с глазу на глаз, безоружного, в состоянии человека, который не хочет сопротивляться, чувствовали единственное побуждение — выразить ему своё уважение. В этом добровольном унижении весь его вид и манера держаться приобрели помимо его воли что-то в высшей степени возвышенное и благородное, ибо больше, чем прежде, сказывалось в его поведении полное презрение к опасности.
Ненависть, даже самая грубая и бешеная, была словно связана и сдерживалась всеобщим преклонением перед этим раскаявшимся и милосердным человеком, и преклонение это было так велико, что нередко этот человек попадал в затруднительное положение, ибо ему приходилось отбиваться от проявлений этого чувства и стараться быть сдержанным, чтобы не показать на лице и в поступках своего душевного раскаяния, не слишком унижаться, чтобы не быть слишком превознесённым. В церкви он облюбовал себе самое заднее место. И никто бы не осмелился посягнуть на него, ведь это было бы равносильно захвату почётного поста. Обидеть этого человека или даже отнестись к нему без должного уважения могло бы показаться не столько наглостью и низостью, сколько кощунством, и те самые люди, для которых подобное чувство у других могло служить тормозом, сами в той или иной степени разделяли его. Эти ж, а равно и другие причины отводили от него и карающий меч правосудия, обеспечивая ему и с этой стороны безопасность, о которой он даже и не думал. Общественное его положение и родство, которые всегда служили ему некоторой защитой, значили для него именно теперь гораздо больше, ибо за этим именем, прославившимся своей подлостью, уже закрепилась репутация человека образцового поведения, освящённого величием обращения. Власти и знать выражали по этому поводу свою радость так же открыто, как и народ. И по меньшей мере было бы странно проявить жестокость в отношении человека, который был предметом всеобщего восхищения. Кроме того, власти, занятые постоянными и часто неудачными усмирениями сильных и непрестанно вспыхивающих мятежей, могли быть в какой-то мере удовлетворёнными, что избавились, наконец, от самого неукротимого и беспокойного бунтаря, чтобы ещё добиваться чего-то, — тем более что это обращение принесло с собой такое перерождение, которое сами власти не привыкли видеть и даже не решались требовать. Беспокоить святого едва ли было хорошим средством для того, чтобы забыть о стыде за своё былое неуменье образумить преступника, и примерное наказание, будь оно применено, имело бы лишь те последствия, что окончательно отбило бы у ему подобных желание стать вполне безопасными. Вероятно также, что участие, которое принял в этом обращении кардинал Федериго, и имя его, связанное с именем обращённого, служили последнему как бы священным щитом. Да при тогдашнем положении вещей и понятий, при тех своеобразных взаимоотношениях властей духовной и светской, которые так часто бывали на ножах, никогда, однако, не стремясь к взаимному уничтожению, наоборот, постоянно чередуя враждебные действия с актами взаимного признания и свидетельствами уважения, идя часто даже вместе к общей цели, никогда, впрочем, не заключая мира, до известной степени могло казаться, что примирение с духовной властью влекло за собой забвение, если и не полное прощение грехов властью светской, когда первая одна своими усилиями добилась цели, желанной для обеих.
Так вот этого человека, на которого, оступись он, наперебой набросились бы и великий и малый, чтобы растоптать, теперь все щадили, а многие даже склонились перед ним, когда он сам добровольно лёг на землю.
Правда, было много и таких, кому это наделавшее шуму обращение доставило всё, что угодно, только не удовольствие: то были наёмные преступники, многочисленные соучастники злодеяний, терявшие ту огромную силу, на которую они привыкли опираться. Ведь вдруг разом оборвались все нити давно затеянных козней, быть может в тот самый момент, когда уже ожидалась весть об их завершении. Но мы уже видели, сколь различные чувства вызвало это обращение в наёмных убийцах, находившихся в то время при Безымённом и услышавших об этом из его собственных уст: изумление, горе, уныние, досаду — всего понемногу, кроме презрения и ненависти. То же испытывали и другие его приспешники, разбросанные по разным местам, равно как и сообщники более высокого полёта, когда они узнали потрясающую новость. Зато сколько ненависти досталось на долю кардинала Федериго, как это видно из приведённых в другом месте слов Рипамонти. На Федериго смотрели как на человека, который вмешался в чужие дела, чтобы расстроить их, Безымённый же хотел только спасения своей души: на это никто не имел права жаловаться.
Мало-помалу большинство наёмных убийц, не умея приспособиться к новым требованиям и не надеясь на изменение дел, покинули замок. Кто пошёл искать другого хозяина, быть может даже среди прежних друзей того, от кого он уходил; кто завербовался в какое-нибудь «терцо», как тогда говорили, испанское или мантуанское, либо ещё какой-нибудь сражающейся стороны; кто вышел на большую дорогу заниматься мелким грабежом на собственный риск и страх; кто успокоился на том, что стал мошенничать на свободе. Подобным же образом поступили, надо полагать, и все те, кто раньше состоял у него под началом в других краях. Что касается тех, кто сумел приспособиться к новому жизненному укладу или добровольно принял его, то большинство из них, уроженцы долины, вернулись к своим полям или к ремёслам, изученным ещё с детства и потом заброшенным. Пришлые же остались в замке на положении слуг; и те и другие, как бы вновь получившие благодать одновременно со своим хозяином, жили, как и он, не причиняя и не терпя зла, безоружные и всеми уважаемые.
Но когда при вторжении немецких отрядов некоторые беглецы из подвергшихся нашествию и угрожаемых селений пришли наверх в замок просить убежища, Безымённый, довольный тем, что гонимые ищут приюта в тех самых стенах, на которые они так долго взирали издали словно на огромное чудовище, принял этих лишённых крова людей скорее с выражениями благодарности, чем простой любезности; он велел оповестить, что дом его открыт для всякого, кто захочет в нём укрыться, и тут же решил привести в состояние обороны не только дом, но и всю долину на случай, если ландскнехты и капеллетти сделают попытку зайти сюда похозяйничать. Он собрал оставшихся у него слуг, немногочисленных, но зато полноценных, как стихи Торти, и обратился к ним с речью о том, что господь посылает им и ему хороший случай порадеть о помощи ближним, которых они некогда так угнетали и заставляли трепетать. Своим обычным повелительным тоном, который выражал уверенность в полном послушании, он сказал в общих чертах о том, чего требовал от них, и особенно подробно рассказал, как вести себя, чтобы люди, которые приходили сюда наверх укрыться, видели в них только друзей и защитников. Затем он приказал принести из комнаты на чердаке огнестрельное, режущее и колющее оружие, которое уже некоторое время валялось там в куче, и роздал его. Своим крестьянам и арендаторам в долине он велел сказать, чтобы всякий желающий приходил с оружием в замок. У кого не было оружия, тем он давал своё; отобрал некоторых, назначив их как бы командирами, и поставил других под их начало; расставил военные посты у всех проходов и в других местах долины, на подъёме в гору, у ворот замка; установил часы и порядок смены караула, как в настоящем лагере и как это привыкли делать в самом замке во времена преступной жизни его владельца.
В одном углу этой самой чердачной комнаты отдельно стояло или лежало на полу оружие, которое носил только он сам. Здесь был его знаменитый карабин, мушкеты, шпаги, мечи, пистолеты, кривые ножи, кинжалы. Никто из слуг не притронулся к ним; и они решили спросить хозяина, какое оружие он прикажет принести себе. «Никакое», — отвечал он им и, не то в силу обета, не то намеренно, так и оставался безоружным во главе этого своего рода гарнизона.
В то же время он поручил мужчинам и женщинам, бывшим у него в услужении или подвластным ему, устроить во дворце жильё для возможно большего числа людей, расставить кровати, разложить соломенные тюфяки и матрацы по комнатам и покоям, превращённым в общие спальни. Он также распорядился подвозить в изобилии съестные припасы, чтобы прокормить гостей, которых бог пошлёт ему и которых с каждым днём действительно становилось всё больше и больше. Сам он никогда не оставался без дела. В замке или вне его, поднимаясь вверх и спускаясь вниз, он обходил всю долину, повсюду отдавал распоряжения, подбадривал людей, сменял караулы, словом и делом и даже просто своим присутствием наводил и поддерживал порядок. В доме и на дороге он встречал прибывающих. И все, видели ли они его впервые, или нет, глядели на него с восхищением, на мгновение забывая те горести и страхи, которые загнали их на этакую высоту, и оборачивались ещё раз посмотреть ему вслед, когда, расставшись с ними, он продолжал свой путь.
Глава 30
Хотя наибольшее скопление народа было не с той стороны, откуда трое наших беглецов приближались к долине, а с противоположного входа в неё, тем не менее теперь навстречу им попадались попутчики и товарищи по несчастью, которые уже выбрались или начали выбираться с поперечных дорожек и узких просёлочных троп на большую дорогу. При подобных обстоятельствах все встречающиеся чувствуют себя как бы давнишними знакомыми. Всякий раз, когда повозка нагоняла какого-нибудь пешехода, путешественники забрасывали друг друга вопросами и ответами. Кто убежал заранее, как и наши путники, не дожидаясь прихода солдат; кто уже слышал звук барабанов и труб; кто даже успел увидеть самих солдат и описывал их так, как обычно описывают что-либо перепуганные люди.
— Мы ещё счастливо отделались, — говорили обе женщины, — возблагодарим небо. Пропади пропадом всё имущество, хоть сами-то остались целы.
Но дон Абондио вовсе не находил причины радоваться вместе с ними. Наоборот, это скопление народа, и ещё большее с другой стороны долины, о котором он догадывался, начинало внушать ему тревогу.
— Вот так история! — ворчливо говорил он обеим женщинам, когда никого не было поблизости. — Вот так история! Разве вы не понимаете, что собираться такому множеству народа в одном месте — всё равно, что нарочно заманивать сюда солдат? Все прячут, все уносят своё добро, в домах ничего не остаётся; солдаты подумают, что там наверху скопились всевозможные сокровища! И непременно заявятся. Несчастный я человек, надо ж было мне впутаться в это дело!
— Что вы! Зачем же им забираться наверх? — возражала Перпетуя. — У них своя дорога. Опять же я всегда слышала, что в опасности лучше, когда соберётся много народу.
— Много! Много! — передразнивал её дон Абондио. — Несчастная женщина! Разве вы не знаете, что один ландскнехт съест живьём целую сотню? И потом, если они начнут свои глупые штучки, хорошенькое будет удовольствие. Затеять с ними баталию, а? О я несчастный! Уж лучше бы идти прямо в горы. И приспичило же всем собраться в одном месте!.. Этакие глупцы! — ворчал он несколько потише. — Все так и лезут, так и лезут друг за дружкой, словно овцы, без всякого толку.
— Этак ведь, — заметила Аньезе, — и они могут сказать то же самое про нас.
— Помолчите немножко, — сказал дон Абондио, — болтовнёй тут не поможешь. Что сделано, то сделано. Раз мы уже здесь, то приходится тут и оставаться. Всё будет по воле провидения. Да поможет нам небо.
Но настроение его явно упало, когда при входе в долину он увидел внушительный караул из вооружённых людей, стоявших у дверей какого-то дома и расположившихся в нижнем этаже. Всё это походило на казарму. Он уголком глаза взглянул на них. Это были уже не те лица, которые ему довелось увидеть в свою предыдущую горестную поездку, либо, если среди них и попадались кое-кто из бывших брави, то, во всяком случае, они заметно изменились. И всё же нельзя сказать, чтобы это зрелище было ему особенно приятно. «О я несчастный! — подумал он. — Вот они и начинаются, эти глупые штучки. Да иначе и быть не могло, — от такого человека этого и надо было ожидать. Однако, что же он собирается сделать? Воевать, что ли? Изображать из себя короля? О я несчастный! При таком положении дел впору спрятаться хоть под землю, а он всячески старается обратить на себя внимание, сам так и лезет на глаза, — пожалуйста, милости просим!»
— Вот видите, хозяин, — сказала ему Перпетуя, — есть же и тут храбрые люди, которые сумеют защитить нас. Пускай-ка придут теперь солдаты, — тут народ не тот, что наши трусишки, которые только и умеют, что улепётывать.
— Да тише вы! — вполголоса, но сердито ответил дон Абондио. — Потише! Вы сами не знаете, что говорите. Молите бога, чтобы солдаты спешили и не заглянули сюда узнать, что здесь делается и как из этого места хотят сделать настоящую крепость. Разве вы не знаете, что настоящее занятие солдат именно в том и состоит, чтобы брать крепости? Другого им не надо. Для них пойти на приступ — всё равно, что отправиться на свадьбу, — ведь всё, что они найдут, — достаётся им, а людей они просто прикалывают. Бедный я! Ну, всё равно, погляжу, нельзя ли спрятаться где-нибудь в этих скалах. Но в сражение они меня не заманят, нет, уж это дудки!
— Ну уж, коли вы боитесь даже, чтобы вас защищали и помогали… — начала было Перпетуя.
Но дон Абондио резко оборвал её, хотя и вполголоса:
— Молчите вы, да смотрите, не вздумайте передавать эти разговоры. Запомните, что тут всегда надо делать весёлое лицо и соглашаться со всем, что ни увидишь.
В «Страшной ночи» они застали другой отряд вооружённых людей, с которыми дон Абондио, однако, любезно раскланялся, мысленно повторяя: «Горе мне, горе, я попал в самый настоящий лагерь!»
Тут повозка остановилась. Все вылезли. Дон Абондио поспешно расплатился и отпустил возницу, а затем стал молча подниматься наверх с двумя своими спутницами. Вид этих мест воскрешал в его памяти воспоминание о тех тревогах, которые он пережил здесь, но теперь к ним присоединялись ещё и новые. Аньезе никогда не видела этих мест, но в воображении создала себе о них фантастическую картину, которая и всплывала всякий раз, когда она думала об ужасном путешествии Лючии. Теперь, увидев эти места в действительности, она заново и ещё более остро переживала жестокие воспоминания.
— Боже, синьор курато! — воскликнула она. — Подумать только, что моей бедной Лючии пришлось ехать по этой дороге!
— Да замолчите же, наконец, глупая вы женщина! — прокричал ей на ухо дон Абондио. — Разве можно вести здесь такие разговоры? Не знаете, что ли, ведь мы в его доме? Счастье ваше, что никто вас сейчас не слышит, но если вы будете продолжать в том же духе…
— Это теперь-то, когда он святой?.. — сказала Аньезе.
— Молчите, — возразил ей дон Абондио, — вы думаете, святым так-таки и можно без всякого разбору говорить всё, что взбредёт в голову? Вы лучше подумайте, как поблагодарить его за всё добро, что он вам сделал.
— Ну, об этом-то я уж подумала, — или вам кажется, я уж и приличного обращения не понимаю?
— Приличное обращение — это не говорить вещей, которые могут не понравиться, в особенности — тем, кто не привык их слушать. И зарубите себе обе хорошенько на носу, что здесь не место заниматься сплетнями и болтать обо всём, что ни придёт в голову. Это дом важного синьора, вам это уже известно. Видите, сколько народу здесь толпится. Сюда приходят всякие люди, а посему — нельзя ли побольше благоразумия: взвешивайте свои слова, и главное — говорите поменьше, только в случае крайней необходимости. Промолчишь — никогда не прогадаешь.
— Вы вот похуже делаете со всеми этими вашими… — подхватила было Перпетуя.
Но дон Абондио в ярости зашипел на неё:
— Да полно вам! — и тут же быстро снял шляпу и отвесил низкий поклон, ибо, взглянув наверх, он увидел, что Безымённый спускается с горы, направляясь к ним. Тот тоже заметил и признал дона Абондио и поспешил к нему навстречу.
— Синьор курато, — сказал он, поровнявшись с ним, — я хотел бы предложить к вашим услугам мой дом при более приятных обстоятельствах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Ненависть, даже самая грубая и бешеная, была словно связана и сдерживалась всеобщим преклонением перед этим раскаявшимся и милосердным человеком, и преклонение это было так велико, что нередко этот человек попадал в затруднительное положение, ибо ему приходилось отбиваться от проявлений этого чувства и стараться быть сдержанным, чтобы не показать на лице и в поступках своего душевного раскаяния, не слишком унижаться, чтобы не быть слишком превознесённым. В церкви он облюбовал себе самое заднее место. И никто бы не осмелился посягнуть на него, ведь это было бы равносильно захвату почётного поста. Обидеть этого человека или даже отнестись к нему без должного уважения могло бы показаться не столько наглостью и низостью, сколько кощунством, и те самые люди, для которых подобное чувство у других могло служить тормозом, сами в той или иной степени разделяли его. Эти ж, а равно и другие причины отводили от него и карающий меч правосудия, обеспечивая ему и с этой стороны безопасность, о которой он даже и не думал. Общественное его положение и родство, которые всегда служили ему некоторой защитой, значили для него именно теперь гораздо больше, ибо за этим именем, прославившимся своей подлостью, уже закрепилась репутация человека образцового поведения, освящённого величием обращения. Власти и знать выражали по этому поводу свою радость так же открыто, как и народ. И по меньшей мере было бы странно проявить жестокость в отношении человека, который был предметом всеобщего восхищения. Кроме того, власти, занятые постоянными и часто неудачными усмирениями сильных и непрестанно вспыхивающих мятежей, могли быть в какой-то мере удовлетворёнными, что избавились, наконец, от самого неукротимого и беспокойного бунтаря, чтобы ещё добиваться чего-то, — тем более что это обращение принесло с собой такое перерождение, которое сами власти не привыкли видеть и даже не решались требовать. Беспокоить святого едва ли было хорошим средством для того, чтобы забыть о стыде за своё былое неуменье образумить преступника, и примерное наказание, будь оно применено, имело бы лишь те последствия, что окончательно отбило бы у ему подобных желание стать вполне безопасными. Вероятно также, что участие, которое принял в этом обращении кардинал Федериго, и имя его, связанное с именем обращённого, служили последнему как бы священным щитом. Да при тогдашнем положении вещей и понятий, при тех своеобразных взаимоотношениях властей духовной и светской, которые так часто бывали на ножах, никогда, однако, не стремясь к взаимному уничтожению, наоборот, постоянно чередуя враждебные действия с актами взаимного признания и свидетельствами уважения, идя часто даже вместе к общей цели, никогда, впрочем, не заключая мира, до известной степени могло казаться, что примирение с духовной властью влекло за собой забвение, если и не полное прощение грехов властью светской, когда первая одна своими усилиями добилась цели, желанной для обеих.
Так вот этого человека, на которого, оступись он, наперебой набросились бы и великий и малый, чтобы растоптать, теперь все щадили, а многие даже склонились перед ним, когда он сам добровольно лёг на землю.
Правда, было много и таких, кому это наделавшее шуму обращение доставило всё, что угодно, только не удовольствие: то были наёмные преступники, многочисленные соучастники злодеяний, терявшие ту огромную силу, на которую они привыкли опираться. Ведь вдруг разом оборвались все нити давно затеянных козней, быть может в тот самый момент, когда уже ожидалась весть об их завершении. Но мы уже видели, сколь различные чувства вызвало это обращение в наёмных убийцах, находившихся в то время при Безымённом и услышавших об этом из его собственных уст: изумление, горе, уныние, досаду — всего понемногу, кроме презрения и ненависти. То же испытывали и другие его приспешники, разбросанные по разным местам, равно как и сообщники более высокого полёта, когда они узнали потрясающую новость. Зато сколько ненависти досталось на долю кардинала Федериго, как это видно из приведённых в другом месте слов Рипамонти. На Федериго смотрели как на человека, который вмешался в чужие дела, чтобы расстроить их, Безымённый же хотел только спасения своей души: на это никто не имел права жаловаться.
Мало-помалу большинство наёмных убийц, не умея приспособиться к новым требованиям и не надеясь на изменение дел, покинули замок. Кто пошёл искать другого хозяина, быть может даже среди прежних друзей того, от кого он уходил; кто завербовался в какое-нибудь «терцо», как тогда говорили, испанское или мантуанское, либо ещё какой-нибудь сражающейся стороны; кто вышел на большую дорогу заниматься мелким грабежом на собственный риск и страх; кто успокоился на том, что стал мошенничать на свободе. Подобным же образом поступили, надо полагать, и все те, кто раньше состоял у него под началом в других краях. Что касается тех, кто сумел приспособиться к новому жизненному укладу или добровольно принял его, то большинство из них, уроженцы долины, вернулись к своим полям или к ремёслам, изученным ещё с детства и потом заброшенным. Пришлые же остались в замке на положении слуг; и те и другие, как бы вновь получившие благодать одновременно со своим хозяином, жили, как и он, не причиняя и не терпя зла, безоружные и всеми уважаемые.
Но когда при вторжении немецких отрядов некоторые беглецы из подвергшихся нашествию и угрожаемых селений пришли наверх в замок просить убежища, Безымённый, довольный тем, что гонимые ищут приюта в тех самых стенах, на которые они так долго взирали издали словно на огромное чудовище, принял этих лишённых крова людей скорее с выражениями благодарности, чем простой любезности; он велел оповестить, что дом его открыт для всякого, кто захочет в нём укрыться, и тут же решил привести в состояние обороны не только дом, но и всю долину на случай, если ландскнехты и капеллетти сделают попытку зайти сюда похозяйничать. Он собрал оставшихся у него слуг, немногочисленных, но зато полноценных, как стихи Торти, и обратился к ним с речью о том, что господь посылает им и ему хороший случай порадеть о помощи ближним, которых они некогда так угнетали и заставляли трепетать. Своим обычным повелительным тоном, который выражал уверенность в полном послушании, он сказал в общих чертах о том, чего требовал от них, и особенно подробно рассказал, как вести себя, чтобы люди, которые приходили сюда наверх укрыться, видели в них только друзей и защитников. Затем он приказал принести из комнаты на чердаке огнестрельное, режущее и колющее оружие, которое уже некоторое время валялось там в куче, и роздал его. Своим крестьянам и арендаторам в долине он велел сказать, чтобы всякий желающий приходил с оружием в замок. У кого не было оружия, тем он давал своё; отобрал некоторых, назначив их как бы командирами, и поставил других под их начало; расставил военные посты у всех проходов и в других местах долины, на подъёме в гору, у ворот замка; установил часы и порядок смены караула, как в настоящем лагере и как это привыкли делать в самом замке во времена преступной жизни его владельца.
В одном углу этой самой чердачной комнаты отдельно стояло или лежало на полу оружие, которое носил только он сам. Здесь был его знаменитый карабин, мушкеты, шпаги, мечи, пистолеты, кривые ножи, кинжалы. Никто из слуг не притронулся к ним; и они решили спросить хозяина, какое оружие он прикажет принести себе. «Никакое», — отвечал он им и, не то в силу обета, не то намеренно, так и оставался безоружным во главе этого своего рода гарнизона.
В то же время он поручил мужчинам и женщинам, бывшим у него в услужении или подвластным ему, устроить во дворце жильё для возможно большего числа людей, расставить кровати, разложить соломенные тюфяки и матрацы по комнатам и покоям, превращённым в общие спальни. Он также распорядился подвозить в изобилии съестные припасы, чтобы прокормить гостей, которых бог пошлёт ему и которых с каждым днём действительно становилось всё больше и больше. Сам он никогда не оставался без дела. В замке или вне его, поднимаясь вверх и спускаясь вниз, он обходил всю долину, повсюду отдавал распоряжения, подбадривал людей, сменял караулы, словом и делом и даже просто своим присутствием наводил и поддерживал порядок. В доме и на дороге он встречал прибывающих. И все, видели ли они его впервые, или нет, глядели на него с восхищением, на мгновение забывая те горести и страхи, которые загнали их на этакую высоту, и оборачивались ещё раз посмотреть ему вслед, когда, расставшись с ними, он продолжал свой путь.
Глава 30
Хотя наибольшее скопление народа было не с той стороны, откуда трое наших беглецов приближались к долине, а с противоположного входа в неё, тем не менее теперь навстречу им попадались попутчики и товарищи по несчастью, которые уже выбрались или начали выбираться с поперечных дорожек и узких просёлочных троп на большую дорогу. При подобных обстоятельствах все встречающиеся чувствуют себя как бы давнишними знакомыми. Всякий раз, когда повозка нагоняла какого-нибудь пешехода, путешественники забрасывали друг друга вопросами и ответами. Кто убежал заранее, как и наши путники, не дожидаясь прихода солдат; кто уже слышал звук барабанов и труб; кто даже успел увидеть самих солдат и описывал их так, как обычно описывают что-либо перепуганные люди.
— Мы ещё счастливо отделались, — говорили обе женщины, — возблагодарим небо. Пропади пропадом всё имущество, хоть сами-то остались целы.
Но дон Абондио вовсе не находил причины радоваться вместе с ними. Наоборот, это скопление народа, и ещё большее с другой стороны долины, о котором он догадывался, начинало внушать ему тревогу.
— Вот так история! — ворчливо говорил он обеим женщинам, когда никого не было поблизости. — Вот так история! Разве вы не понимаете, что собираться такому множеству народа в одном месте — всё равно, что нарочно заманивать сюда солдат? Все прячут, все уносят своё добро, в домах ничего не остаётся; солдаты подумают, что там наверху скопились всевозможные сокровища! И непременно заявятся. Несчастный я человек, надо ж было мне впутаться в это дело!
— Что вы! Зачем же им забираться наверх? — возражала Перпетуя. — У них своя дорога. Опять же я всегда слышала, что в опасности лучше, когда соберётся много народу.
— Много! Много! — передразнивал её дон Абондио. — Несчастная женщина! Разве вы не знаете, что один ландскнехт съест живьём целую сотню? И потом, если они начнут свои глупые штучки, хорошенькое будет удовольствие. Затеять с ними баталию, а? О я несчастный! Уж лучше бы идти прямо в горы. И приспичило же всем собраться в одном месте!.. Этакие глупцы! — ворчал он несколько потише. — Все так и лезут, так и лезут друг за дружкой, словно овцы, без всякого толку.
— Этак ведь, — заметила Аньезе, — и они могут сказать то же самое про нас.
— Помолчите немножко, — сказал дон Абондио, — болтовнёй тут не поможешь. Что сделано, то сделано. Раз мы уже здесь, то приходится тут и оставаться. Всё будет по воле провидения. Да поможет нам небо.
Но настроение его явно упало, когда при входе в долину он увидел внушительный караул из вооружённых людей, стоявших у дверей какого-то дома и расположившихся в нижнем этаже. Всё это походило на казарму. Он уголком глаза взглянул на них. Это были уже не те лица, которые ему довелось увидеть в свою предыдущую горестную поездку, либо, если среди них и попадались кое-кто из бывших брави, то, во всяком случае, они заметно изменились. И всё же нельзя сказать, чтобы это зрелище было ему особенно приятно. «О я несчастный! — подумал он. — Вот они и начинаются, эти глупые штучки. Да иначе и быть не могло, — от такого человека этого и надо было ожидать. Однако, что же он собирается сделать? Воевать, что ли? Изображать из себя короля? О я несчастный! При таком положении дел впору спрятаться хоть под землю, а он всячески старается обратить на себя внимание, сам так и лезет на глаза, — пожалуйста, милости просим!»
— Вот видите, хозяин, — сказала ему Перпетуя, — есть же и тут храбрые люди, которые сумеют защитить нас. Пускай-ка придут теперь солдаты, — тут народ не тот, что наши трусишки, которые только и умеют, что улепётывать.
— Да тише вы! — вполголоса, но сердито ответил дон Абондио. — Потише! Вы сами не знаете, что говорите. Молите бога, чтобы солдаты спешили и не заглянули сюда узнать, что здесь делается и как из этого места хотят сделать настоящую крепость. Разве вы не знаете, что настоящее занятие солдат именно в том и состоит, чтобы брать крепости? Другого им не надо. Для них пойти на приступ — всё равно, что отправиться на свадьбу, — ведь всё, что они найдут, — достаётся им, а людей они просто прикалывают. Бедный я! Ну, всё равно, погляжу, нельзя ли спрятаться где-нибудь в этих скалах. Но в сражение они меня не заманят, нет, уж это дудки!
— Ну уж, коли вы боитесь даже, чтобы вас защищали и помогали… — начала было Перпетуя.
Но дон Абондио резко оборвал её, хотя и вполголоса:
— Молчите вы, да смотрите, не вздумайте передавать эти разговоры. Запомните, что тут всегда надо делать весёлое лицо и соглашаться со всем, что ни увидишь.
В «Страшной ночи» они застали другой отряд вооружённых людей, с которыми дон Абондио, однако, любезно раскланялся, мысленно повторяя: «Горе мне, горе, я попал в самый настоящий лагерь!»
Тут повозка остановилась. Все вылезли. Дон Абондио поспешно расплатился и отпустил возницу, а затем стал молча подниматься наверх с двумя своими спутницами. Вид этих мест воскрешал в его памяти воспоминание о тех тревогах, которые он пережил здесь, но теперь к ним присоединялись ещё и новые. Аньезе никогда не видела этих мест, но в воображении создала себе о них фантастическую картину, которая и всплывала всякий раз, когда она думала об ужасном путешествии Лючии. Теперь, увидев эти места в действительности, она заново и ещё более остро переживала жестокие воспоминания.
— Боже, синьор курато! — воскликнула она. — Подумать только, что моей бедной Лючии пришлось ехать по этой дороге!
— Да замолчите же, наконец, глупая вы женщина! — прокричал ей на ухо дон Абондио. — Разве можно вести здесь такие разговоры? Не знаете, что ли, ведь мы в его доме? Счастье ваше, что никто вас сейчас не слышит, но если вы будете продолжать в том же духе…
— Это теперь-то, когда он святой?.. — сказала Аньезе.
— Молчите, — возразил ей дон Абондио, — вы думаете, святым так-таки и можно без всякого разбору говорить всё, что взбредёт в голову? Вы лучше подумайте, как поблагодарить его за всё добро, что он вам сделал.
— Ну, об этом-то я уж подумала, — или вам кажется, я уж и приличного обращения не понимаю?
— Приличное обращение — это не говорить вещей, которые могут не понравиться, в особенности — тем, кто не привык их слушать. И зарубите себе обе хорошенько на носу, что здесь не место заниматься сплетнями и болтать обо всём, что ни придёт в голову. Это дом важного синьора, вам это уже известно. Видите, сколько народу здесь толпится. Сюда приходят всякие люди, а посему — нельзя ли побольше благоразумия: взвешивайте свои слова, и главное — говорите поменьше, только в случае крайней необходимости. Промолчишь — никогда не прогадаешь.
— Вы вот похуже делаете со всеми этими вашими… — подхватила было Перпетуя.
Но дон Абондио в ярости зашипел на неё:
— Да полно вам! — и тут же быстро снял шляпу и отвесил низкий поклон, ибо, взглянув наверх, он увидел, что Безымённый спускается с горы, направляясь к ним. Тот тоже заметил и признал дона Абондио и поспешил к нему навстречу.
— Синьор курато, — сказал он, поровнявшись с ним, — я хотел бы предложить к вашим услугам мой дом при более приятных обстоятельствах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81