Таким образом, и это обстоятельство стало предметом всеобщих толков.
Из всех этих отрывочных сведений, собранных затем воедино и сшитых, как это обычно делается, в придачу с лоскутками, которые естественно образуются при шитьё, можно было составить историю настолько правдоподобную и складную, что она устояла бы перед самым острым критическим разбором. Однако как раз налёт брави, — эпизод слишком серьёзный и слишком шумный, чтобы его можно было обойти, к тому же такой, о котором никто ничего не знал толком, — этот эпизод положительно запутывал всю историю. Произносили шёпотом имя дона Родриго, — на этом сходились все; в остальном всё было неясно и строилось на догадках. Много говорилось про двух головорезов, которых видели на улице уже под вечер, и про третьего, который стоял у входа в остерию; но что же можно было выяснить с помощью одного этого голого факта? Допрашивали хозяина остерии, кто был у него вечером накануне; но хозяин, если верить ему, не мог даже припомнить, видел ли он кого-нибудь в этот вечер, и отделывался от всех, говоря, что остерия — всё равно, что приморская гавань.
Больше всего вносил путаницы во все головы и расстраивал всякие догадки таинственный странник, которого видели и Стефано и Карландреа, — тот странник, которого разбойники хотели зарезать и который ушёл вместе с ними или которого они утащили с собой. Зачем он приходил? Это душа, пришедшая из чистилища на помощь женщинам, говорили одни. Это осуждённая душа странника, плута и нечестивца, который постоянно является по ночам, чтобы примкнуть к тем, кто делает то же, что сам он делал при жизни, уверяли другие. По мнению третьих, это был настоящий живой странник, которого разбойники хотели зарезать, опасаясь, что он станет кричать и разбудит всю деревню. Нет, это был (посмотрите, до чего только можно додуматься!) один из числа самих же грабителей, переодевшийся странником. Короче, он был то тем, то другим, был чем угодно, так что не хватило бы всей прозорливости и опытности Гризо, чтобы раскрыть, кто же это был, если бы ему пришлось устанавливать эту часть истории со слов других. Но, как известно читателю, то, что делало всю историю запутанной для других, было как раз более чем ясным для него самого. Пользуясь этим как ключом для истолкования других сведений, собранных им лично или через подчинённых ему разведчиков, он из всего этого мог составить для хозяина достаточно полный доклад.
Гризо немедленно заперся с доном Родриго и сообщил ему о проделке, затеянной несчастными обручёнными. Этим, естественно, объяснялось то, что дом оказался пустым, и то, что ударили в набат; отпала надобность предполагать, что в доме завёлся предатель, как думали оба этих почтенных синьора. Сообщил он ему и о бегстве обручённых; и для этого тоже не трудно было подыскать объяснение: испуг застигнутых на месте преступления либо какое-нибудь предупреждение о налёте, полученное ими, когда о нём стало известно и вся деревня всполошилась. В заключение Гризо сказал, что они укрылись в Пескаренико; дальше этого его осведомлённость не шла.
Дону Родриго приятно было удостовериться в том, что никто его не предал, и убедиться, что деяние его не оставило никаких следов. Но то было лишь мимолётное и слабое утешение. «Убежали вместе, — кричал он, — вместе! Ах, этот негодяй монах! Этот монах!» Слова эти, с хрипом вырываясь из его горла, с шипением просачивались сквозь зубы, а так как в это время он грыз зубами палец, то вид его был столь же отвратителен, как и его страсти.
— Монах этот мне ответит, Гризо! Я сам не свой… Я хочу знать, хочу отыскать… нынче же вечером я должен знать, где они. Я потерял покой! Немедленно в Пескаренико, — узнать, увидеть, разыскать… Четыре скуди тебе тут же и моё покровительство навеки! Нынче же вечером я должен всё знать. А этот негодяй!.. Этот монах!..
И вот Гризо снова в пути. В тот же день к вечеру он сумел принести достойному своему покровителю желанные сведения. Вот как это произошло.
Одним из величайших утешений в нашей жизни является дружба, а одно из утешений дружбы — то, что есть кому доверить тайну. Но друзья связаны не парами, как супруги; вообще говоря, у каждого бывает больше, чем по одному другу, — так получается цепь, у которой нельзя найти конца. Поэтому, когда кто-нибудь доставляет себе утешение посвятить друга в свою тайну, он тем самым даёт последнему возможность доставить и себе самому то же утешение. Правда, он просит его ничего никому не говорить, — и такое условие, если бы придерживались его в самом строгом смысле слова, непосредственно оборвало бы весь поток утешений. Но вообще практика установила обычай не передавать тайну никому, кроме столь же верного друга, связав его лишь тем же условием. Так от одного верного друга к другому тайна проходит по бесконечной цепи, пока не достигает слуха того или тех, кому первый говоривший как раз собирался никогда её не сообщать. Всё же ей приходилось бы оставаться в пути довольно долго, будь у каждого всего лишь два друга: тот, кто ему доверяет, и тот, кому он в свою очередь передаёт то, о чём обещал молчать. Но ведь есть люди особо удачливые, насчитывающие друзей сотнями; и когда тайна доходит до ушей одного из таких людей, её распространение становится столь стремительным и столь запутанным, что уже нельзя найти никаких следов. Наш автор не мог установить, через сколько уст прошла тайна, до которой Гризо получил приказ докопаться. Известно лишь, что добряк, сопровождавший наших женщин до Монцы, вернулся со своей телегой в Пескаренико к одиннадцати часам вечера и, прежде чем попасть домой, столкнулся с задушевным другом, которому и рассказал под большим секретом о сделанном добром деле и обо всём остальном; известно также, что Гризо два часа спустя смог уже прибежать в палаццотто сообщить дону Родриго, что Лючия с матерью укрылась в одном из монастырей в Монце и что Ренцо пошёл дальше, направляясь в Милан.
Дон Родриго испытал жгучую радость, узнав об этой разлуке, и почувствовал, как в нём зашевелилась опять преступная надежда достигнуть намеченной цели. Большая часть ночи ушла у него на размышление о том, как это сделать, и он встал рано с двумя намерениями: одним — твёрдо решённым, другим — лишь намеченным. Первое было таково: безотлагательно послать Гризо в Монцу, чтобы получить более подробные сведения о Лючии и разузнать, нет ли возможности попытаться что-нибудь сделать. Поэтому он велел немедленно позвать своего преданного слугу, вручил ему обещанные четыре скуди, ещё раз похвалил за ловкость, с какою он заработал их, и отдал ему заранее обдуманное приказание.
— Синьор… — нерешительно начал было Гризо.
— Что такое? Разве я говорю неясно?
— Если бы вы могли послать кого-нибудь другого…
— Как?
— Сиятельнейший синьор, я готов дать спустить с себя шкуру за своего господина, это мой долг, но я знаю, что вы не захотите слишком рисковать жизнью своих подданных.
— Ну так что же?
— Ваше сиятельство хорошо знает, что у меня на шее не один приказ об аресте, и… Здесь я под вашей защитой, здесь нас целый отряд; синьор подеста — друг дома, полицейские относятся ко мне с почтением; ну, и я тоже… это, конечно, не делает мне большой чести, но, чтобы жить спокойно… я тоже дружу с ними. В Милане ливрею вашей светлости хорошо знают; а вот в Монце… там, наоборот, больше знают меня. И известно ли вашей светлости, — я ведь не зря болтаю, — что тот, кто сумеет выдать меня властям или принесёт мою голову, сделает выгодное дельце. Подумайте только: сотня скуди чистоганом и право на освобождение двух разбойников.
— Чёрт возьми! — сказал дон Родриго. — Ты, стало быть, всего лишь брехливая собака, у которой едва хватает храбрости бросаться под ноги проходящим мимо ворот, — да и то с оглядкой, помогают ли свои, — а уж одна вперёд ни за что не пойдёт.
— Мне кажется, синьор, я дал доказательства…
— Стало быть?
— Стало быть, — решительно подхватил Гризо, задетый за живое, — стало быть, прошу ваше сиятельство считать, что я ничего не говорил: храбрость льва, ноги зайца, — и я готов в путь хоть сейчас.
— А я и не требовал, чтобы ты отправлялся один. Возьми с собой двух самых лучших… скажем, Сфреджато и Тирадритто, отправляйся смело и будь снова Гризо. Чёрт возьми! Три таких молодца, идущих по своим делам, да кто же, по-твоему, посмеет не пропустить вас? Разве полицейским в Монце жизнь настолько надоела, чтобы они так безрассудно поставили её на карту из-за сотни скуди? А потом… потом вряд ли в тех местах меня знают настолько мало, чтобы звание моего слуги так уж ни во что и не ставилось.
Немного пристыдив таким образом Гризо, дон Родриго дал ему затем пространные и подробные указания. Гризо захватил двух товарищей и отбыл с весёлым и отважным видом, проклиная в душе и Монцу, и указы об аресте, и женщин, и хозяйские капризы. Он шёл подобно волку, который, гонимый голодом, подтянув живот, обнаруживая все рёбра, так что их можно сосчитать, спускается с гор, где нет ничего, кроме снега, осторожно пробирается по равнине, то и дело останавливается, приподняв лапу и помахивая хвостом, — «морду кверху подняв, подозрительный воздух вбирает», — не донесётся ли запах человечины или железа, настораживает чуткие уши, ворочает налитыми кровью глазами, в которых светятся и жажда добычи и страх перед травлей. Кстати сказать, этот прекрасный стих, если кто желает знать, откуда он, взят из одной неизданной чертовщины о крестовых походах и ломбардцах, которая вскоре увидит свет и будет иметь шумный успех; заимствовал же я его потому, что он пришёлся мне кстати, а источник я указываю для того, чтобы не рядиться в чужое платье: как бы кто-нибудь не счёл это хитрой уловкой с моей стороны, чтобы дать почувствовать мою братскую близость с автором этой чертовщины, что позволяет мне рыться в его рукописях.
Другая забота дона Родриго заключалась в том, чтобы найти тот или иной способ не дать Ренцо возможности ни встретиться снова с Лючией, ни вернуться в свою деревню; и с этой целью он замышлял распространить слухи об угрозах и коварных замыслах, которые, дойдя через посредство какого-нибудь друга до Ренцо, отбили бы у юноши всякую охоту возвращаться в родные края. Однако он думал, что лучше всего было бы добиться изгнания его за пределы государства, а в этом деле, как ему казалось, лучше всякого насилия могло бы помочь ему правосудие. Можно было бы, например, несколько раздуть попытку, предпринятую в доме курато, обрисовав её как нападение, как мятеж, и с помощью учёного юриста внушить подеста, что случай этот безусловно требует приказа об аресте Ренцо. Но он подумал, что не подобает ему затевать такую грязную историю, а потому решил не ломать себе долго голову, а поговорить с доктором Крючкотвором и дать ему понять о своём желании. «Мало ли указов! — рассуждал дон Родриго. — И доктор ведь не промах: что бы там ни было в моём деле, он уж сумеет найти какой-нибудь крючок и подцепить им этого дрянного парнишку, иначе он не заслужил бы такого прозвища».
Но пока он размышлял о докторе как о человеке, наиболее способном сослужить ему службу (так-то иной раз делаются дела на белом свете!), другой человек, человек, о котором никто и не подумал бы, — попросту говоря, сам Ренцо помогал своему врагу таким быстрым и надёжным образом, до чего не додумался бы и сам доктор Крючкотвор.
Мне не раз приходилось видеть одного милого мальчика, правда, не в меру резвого, но всё же обещающего стать со временем порядочным человеком; так вот, я не раз видел, как такой мальчик, уже к вечеру, старался загнать под укрытие свою стайку морских свинок, которым он давал днём бегать на свободе в садике. Ему хотелось загнать их в конурку всех разом, но тщётно: одна из свинок отбивается вправо, а пока пастушонок бежит, чтобы вернуть её в стадо, другая, а то и две и три отбиваются влево и рассыпаются во все стороны. Так что, успев даже немного разозлиться, мальчик приноравливается к их повадкам, проталкивая внутрь сначала тех, что поближе ко входу, а затем уже принимается за остальных, и загоняет их, как придётся, поодиночке, по две, по три. То же самое приходится проделать и с действующими лицами нашей истории: пристроив Лючию, мы поспешили к дону Родриго, а теперь должны бросить его и отправиться вслед за Ренцо, которого мы потеряли из виду.
После горестного расставания, о котором мы рассказывали, Ренцо шёл из Монцы по направлению к Милану в таком настроении, которое всякий легко может себе представить. Покинуть родной дом, бросить ремесло и — что тяжелее всего — всё дальше уходить от Лючии, бредя по большой дороге, не зная, где придётся приклонить голову, — и всё из-за этого негодяя! Когда Ренцо обращался мыслью ко всему этому, он загорался бешенством и страстным желанием мести, но тут же ему вспоминалась молитва, которую он вознёс вместе с добрым монахом в церкви Пескаренико, — и тогда он спохватывался; вновь и вновь закипало в нём негодование, но, завидев на стене распятие, он снимал шляпу и останавливался, чтобы снова помолиться. Так за время своего странствия он мысленно по меньшей мере раз двадцать то убивал, то воскрешал дона Родриго.
Дорога в те времена пролегала глубоко между двумя высокими откосами — грязная, каменистая, изрезанная глубокими колеями, которые после дождя превращались в ручейки; в некоторых наиболее низких местах дорога настолько наполнялась водой, что хоть плыви по ней в лодке. В таких местах обычно небольшая крутая тропинка, ступеньками поднимавшаяся вверх по откосу, показывала, что другие прохожие уже проложили себе дорогу через поля. Взобравшись по одной из таких тропинок наверх, Ренцо увидел высившуюся на равнине громаду собора, который стоял словно не внутри города, а прямо в пустыне. Ренцо остановился как вкопанный, забыв все свои горести, и погрузился в созерцание этого восьмого чуда света, о котором так много слышал с самого детства. Однако через несколько минут, обернувшись назад, он увидел на горизонте зубчатые гребни гор и среди них различил высокую и резко очерченную свою родную Резегоне. Сердце его учащённо забилось; некоторое время он стоял и грустно глядел в ту сторону, потом со вздохом повернулся и зашагал дальше. Мало-помалу перед ним открывались колокольни, башни, купола, крыши; тогда он спустился на дорогу, прошёл ещё немного и, оказавшись уже вблизи города, подошёл к какому-то путнику. Поклонившись со всей учтивостью, на какую был способен, он сказал:
— Окажите милость, синьор,
— Что вам угодно, молодой человек?
— Не сумеете ли вы указать мне, как пройти поближе к монастырю капуцинов, где проживает падре Бонавентуро?
Человек, к которому обратился Ренцо, был зажиточный обыватель из окрестностей Милана, ходивший в это утро по своим делам в город; ничего не добившись, он с большой поспешностью возвращался назад и не чаял, как попасть домой; эта задержка была ему совсем некстати. При всём том, не обнаруживая ни малейшего нетерпения, он чрезвычайно вежливо ответил:
— Сынок дорогой, монастырей у нас ведь не один; надо бы разъяснить получше, какой монастырь вы ищете.
Тогда Ренцо вынул из-за пазухи письмо падре Кристофоро и показал его синьору, который, прочитав: «У Восточных ворот», вернул письмо со словами:
— Вам повезло, молодой человек, — монастырь ваш совсем неподалёку отсюда. Ступайте вот этой дорожкой влево, тут кратчайший путь; через несколько минут вы дойдёте до угла длинного низкого здания, это — лазарет; ступайте прямо вдоль рва, который его окружает, и попадёте к Восточным воротам. Войдите в них и шагов через триста — четыреста увидите небольшую площадь с огромными вязами, тут и есть монастырь, ошибиться трудно. Бог в помощь, молодой человек.
И, сопроводив последние слова изящным жестом руки, он удалился.
Такое хорошее обращение горожан с деревенскими людьми удивило и озадачило Ренцо. Он не знал, что это был необычайный день, — день, когда плащи склонились перед куртками. Он пошёл по указанной дороге и очутился у Восточных ворот. Не следует, однако, чтобы название это вызывало у читателя образы, которые связаны с ним в настоящее время. Когда Ренцо входил в эти ворота, прямая дорога за ними шла лишь вдоль всего лазарета, а дальше она вилась змейкой между двумя изгородями. Ворота состояли из двух столбов, перекрытых навесом для защиты створок; по одну сторону стоял домик таможенных досмотрщиков. Бастионы спускались неровным скатом, и кочковатая неровная поверхность земли была усыпана обломками и черепками. Улицу, открывавшуюся перед тем, кто входил в эти ворота, можно было бы сравнить разве лишь с той, что встречает современного путника, входящего через ворота Тоза. Небольшой ручей бежал посредине улицы почти до самых ворот и таким образом делил её на две извилистых улочки, вечно покрытых пылью или грязью, смотря по времени года.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
Из всех этих отрывочных сведений, собранных затем воедино и сшитых, как это обычно делается, в придачу с лоскутками, которые естественно образуются при шитьё, можно было составить историю настолько правдоподобную и складную, что она устояла бы перед самым острым критическим разбором. Однако как раз налёт брави, — эпизод слишком серьёзный и слишком шумный, чтобы его можно было обойти, к тому же такой, о котором никто ничего не знал толком, — этот эпизод положительно запутывал всю историю. Произносили шёпотом имя дона Родриго, — на этом сходились все; в остальном всё было неясно и строилось на догадках. Много говорилось про двух головорезов, которых видели на улице уже под вечер, и про третьего, который стоял у входа в остерию; но что же можно было выяснить с помощью одного этого голого факта? Допрашивали хозяина остерии, кто был у него вечером накануне; но хозяин, если верить ему, не мог даже припомнить, видел ли он кого-нибудь в этот вечер, и отделывался от всех, говоря, что остерия — всё равно, что приморская гавань.
Больше всего вносил путаницы во все головы и расстраивал всякие догадки таинственный странник, которого видели и Стефано и Карландреа, — тот странник, которого разбойники хотели зарезать и который ушёл вместе с ними или которого они утащили с собой. Зачем он приходил? Это душа, пришедшая из чистилища на помощь женщинам, говорили одни. Это осуждённая душа странника, плута и нечестивца, который постоянно является по ночам, чтобы примкнуть к тем, кто делает то же, что сам он делал при жизни, уверяли другие. По мнению третьих, это был настоящий живой странник, которого разбойники хотели зарезать, опасаясь, что он станет кричать и разбудит всю деревню. Нет, это был (посмотрите, до чего только можно додуматься!) один из числа самих же грабителей, переодевшийся странником. Короче, он был то тем, то другим, был чем угодно, так что не хватило бы всей прозорливости и опытности Гризо, чтобы раскрыть, кто же это был, если бы ему пришлось устанавливать эту часть истории со слов других. Но, как известно читателю, то, что делало всю историю запутанной для других, было как раз более чем ясным для него самого. Пользуясь этим как ключом для истолкования других сведений, собранных им лично или через подчинённых ему разведчиков, он из всего этого мог составить для хозяина достаточно полный доклад.
Гризо немедленно заперся с доном Родриго и сообщил ему о проделке, затеянной несчастными обручёнными. Этим, естественно, объяснялось то, что дом оказался пустым, и то, что ударили в набат; отпала надобность предполагать, что в доме завёлся предатель, как думали оба этих почтенных синьора. Сообщил он ему и о бегстве обручённых; и для этого тоже не трудно было подыскать объяснение: испуг застигнутых на месте преступления либо какое-нибудь предупреждение о налёте, полученное ими, когда о нём стало известно и вся деревня всполошилась. В заключение Гризо сказал, что они укрылись в Пескаренико; дальше этого его осведомлённость не шла.
Дону Родриго приятно было удостовериться в том, что никто его не предал, и убедиться, что деяние его не оставило никаких следов. Но то было лишь мимолётное и слабое утешение. «Убежали вместе, — кричал он, — вместе! Ах, этот негодяй монах! Этот монах!» Слова эти, с хрипом вырываясь из его горла, с шипением просачивались сквозь зубы, а так как в это время он грыз зубами палец, то вид его был столь же отвратителен, как и его страсти.
— Монах этот мне ответит, Гризо! Я сам не свой… Я хочу знать, хочу отыскать… нынче же вечером я должен знать, где они. Я потерял покой! Немедленно в Пескаренико, — узнать, увидеть, разыскать… Четыре скуди тебе тут же и моё покровительство навеки! Нынче же вечером я должен всё знать. А этот негодяй!.. Этот монах!..
И вот Гризо снова в пути. В тот же день к вечеру он сумел принести достойному своему покровителю желанные сведения. Вот как это произошло.
Одним из величайших утешений в нашей жизни является дружба, а одно из утешений дружбы — то, что есть кому доверить тайну. Но друзья связаны не парами, как супруги; вообще говоря, у каждого бывает больше, чем по одному другу, — так получается цепь, у которой нельзя найти конца. Поэтому, когда кто-нибудь доставляет себе утешение посвятить друга в свою тайну, он тем самым даёт последнему возможность доставить и себе самому то же утешение. Правда, он просит его ничего никому не говорить, — и такое условие, если бы придерживались его в самом строгом смысле слова, непосредственно оборвало бы весь поток утешений. Но вообще практика установила обычай не передавать тайну никому, кроме столь же верного друга, связав его лишь тем же условием. Так от одного верного друга к другому тайна проходит по бесконечной цепи, пока не достигает слуха того или тех, кому первый говоривший как раз собирался никогда её не сообщать. Всё же ей приходилось бы оставаться в пути довольно долго, будь у каждого всего лишь два друга: тот, кто ему доверяет, и тот, кому он в свою очередь передаёт то, о чём обещал молчать. Но ведь есть люди особо удачливые, насчитывающие друзей сотнями; и когда тайна доходит до ушей одного из таких людей, её распространение становится столь стремительным и столь запутанным, что уже нельзя найти никаких следов. Наш автор не мог установить, через сколько уст прошла тайна, до которой Гризо получил приказ докопаться. Известно лишь, что добряк, сопровождавший наших женщин до Монцы, вернулся со своей телегой в Пескаренико к одиннадцати часам вечера и, прежде чем попасть домой, столкнулся с задушевным другом, которому и рассказал под большим секретом о сделанном добром деле и обо всём остальном; известно также, что Гризо два часа спустя смог уже прибежать в палаццотто сообщить дону Родриго, что Лючия с матерью укрылась в одном из монастырей в Монце и что Ренцо пошёл дальше, направляясь в Милан.
Дон Родриго испытал жгучую радость, узнав об этой разлуке, и почувствовал, как в нём зашевелилась опять преступная надежда достигнуть намеченной цели. Большая часть ночи ушла у него на размышление о том, как это сделать, и он встал рано с двумя намерениями: одним — твёрдо решённым, другим — лишь намеченным. Первое было таково: безотлагательно послать Гризо в Монцу, чтобы получить более подробные сведения о Лючии и разузнать, нет ли возможности попытаться что-нибудь сделать. Поэтому он велел немедленно позвать своего преданного слугу, вручил ему обещанные четыре скуди, ещё раз похвалил за ловкость, с какою он заработал их, и отдал ему заранее обдуманное приказание.
— Синьор… — нерешительно начал было Гризо.
— Что такое? Разве я говорю неясно?
— Если бы вы могли послать кого-нибудь другого…
— Как?
— Сиятельнейший синьор, я готов дать спустить с себя шкуру за своего господина, это мой долг, но я знаю, что вы не захотите слишком рисковать жизнью своих подданных.
— Ну так что же?
— Ваше сиятельство хорошо знает, что у меня на шее не один приказ об аресте, и… Здесь я под вашей защитой, здесь нас целый отряд; синьор подеста — друг дома, полицейские относятся ко мне с почтением; ну, и я тоже… это, конечно, не делает мне большой чести, но, чтобы жить спокойно… я тоже дружу с ними. В Милане ливрею вашей светлости хорошо знают; а вот в Монце… там, наоборот, больше знают меня. И известно ли вашей светлости, — я ведь не зря болтаю, — что тот, кто сумеет выдать меня властям или принесёт мою голову, сделает выгодное дельце. Подумайте только: сотня скуди чистоганом и право на освобождение двух разбойников.
— Чёрт возьми! — сказал дон Родриго. — Ты, стало быть, всего лишь брехливая собака, у которой едва хватает храбрости бросаться под ноги проходящим мимо ворот, — да и то с оглядкой, помогают ли свои, — а уж одна вперёд ни за что не пойдёт.
— Мне кажется, синьор, я дал доказательства…
— Стало быть?
— Стало быть, — решительно подхватил Гризо, задетый за живое, — стало быть, прошу ваше сиятельство считать, что я ничего не говорил: храбрость льва, ноги зайца, — и я готов в путь хоть сейчас.
— А я и не требовал, чтобы ты отправлялся один. Возьми с собой двух самых лучших… скажем, Сфреджато и Тирадритто, отправляйся смело и будь снова Гризо. Чёрт возьми! Три таких молодца, идущих по своим делам, да кто же, по-твоему, посмеет не пропустить вас? Разве полицейским в Монце жизнь настолько надоела, чтобы они так безрассудно поставили её на карту из-за сотни скуди? А потом… потом вряд ли в тех местах меня знают настолько мало, чтобы звание моего слуги так уж ни во что и не ставилось.
Немного пристыдив таким образом Гризо, дон Родриго дал ему затем пространные и подробные указания. Гризо захватил двух товарищей и отбыл с весёлым и отважным видом, проклиная в душе и Монцу, и указы об аресте, и женщин, и хозяйские капризы. Он шёл подобно волку, который, гонимый голодом, подтянув живот, обнаруживая все рёбра, так что их можно сосчитать, спускается с гор, где нет ничего, кроме снега, осторожно пробирается по равнине, то и дело останавливается, приподняв лапу и помахивая хвостом, — «морду кверху подняв, подозрительный воздух вбирает», — не донесётся ли запах человечины или железа, настораживает чуткие уши, ворочает налитыми кровью глазами, в которых светятся и жажда добычи и страх перед травлей. Кстати сказать, этот прекрасный стих, если кто желает знать, откуда он, взят из одной неизданной чертовщины о крестовых походах и ломбардцах, которая вскоре увидит свет и будет иметь шумный успех; заимствовал же я его потому, что он пришёлся мне кстати, а источник я указываю для того, чтобы не рядиться в чужое платье: как бы кто-нибудь не счёл это хитрой уловкой с моей стороны, чтобы дать почувствовать мою братскую близость с автором этой чертовщины, что позволяет мне рыться в его рукописях.
Другая забота дона Родриго заключалась в том, чтобы найти тот или иной способ не дать Ренцо возможности ни встретиться снова с Лючией, ни вернуться в свою деревню; и с этой целью он замышлял распространить слухи об угрозах и коварных замыслах, которые, дойдя через посредство какого-нибудь друга до Ренцо, отбили бы у юноши всякую охоту возвращаться в родные края. Однако он думал, что лучше всего было бы добиться изгнания его за пределы государства, а в этом деле, как ему казалось, лучше всякого насилия могло бы помочь ему правосудие. Можно было бы, например, несколько раздуть попытку, предпринятую в доме курато, обрисовав её как нападение, как мятеж, и с помощью учёного юриста внушить подеста, что случай этот безусловно требует приказа об аресте Ренцо. Но он подумал, что не подобает ему затевать такую грязную историю, а потому решил не ломать себе долго голову, а поговорить с доктором Крючкотвором и дать ему понять о своём желании. «Мало ли указов! — рассуждал дон Родриго. — И доктор ведь не промах: что бы там ни было в моём деле, он уж сумеет найти какой-нибудь крючок и подцепить им этого дрянного парнишку, иначе он не заслужил бы такого прозвища».
Но пока он размышлял о докторе как о человеке, наиболее способном сослужить ему службу (так-то иной раз делаются дела на белом свете!), другой человек, человек, о котором никто и не подумал бы, — попросту говоря, сам Ренцо помогал своему врагу таким быстрым и надёжным образом, до чего не додумался бы и сам доктор Крючкотвор.
Мне не раз приходилось видеть одного милого мальчика, правда, не в меру резвого, но всё же обещающего стать со временем порядочным человеком; так вот, я не раз видел, как такой мальчик, уже к вечеру, старался загнать под укрытие свою стайку морских свинок, которым он давал днём бегать на свободе в садике. Ему хотелось загнать их в конурку всех разом, но тщётно: одна из свинок отбивается вправо, а пока пастушонок бежит, чтобы вернуть её в стадо, другая, а то и две и три отбиваются влево и рассыпаются во все стороны. Так что, успев даже немного разозлиться, мальчик приноравливается к их повадкам, проталкивая внутрь сначала тех, что поближе ко входу, а затем уже принимается за остальных, и загоняет их, как придётся, поодиночке, по две, по три. То же самое приходится проделать и с действующими лицами нашей истории: пристроив Лючию, мы поспешили к дону Родриго, а теперь должны бросить его и отправиться вслед за Ренцо, которого мы потеряли из виду.
После горестного расставания, о котором мы рассказывали, Ренцо шёл из Монцы по направлению к Милану в таком настроении, которое всякий легко может себе представить. Покинуть родной дом, бросить ремесло и — что тяжелее всего — всё дальше уходить от Лючии, бредя по большой дороге, не зная, где придётся приклонить голову, — и всё из-за этого негодяя! Когда Ренцо обращался мыслью ко всему этому, он загорался бешенством и страстным желанием мести, но тут же ему вспоминалась молитва, которую он вознёс вместе с добрым монахом в церкви Пескаренико, — и тогда он спохватывался; вновь и вновь закипало в нём негодование, но, завидев на стене распятие, он снимал шляпу и останавливался, чтобы снова помолиться. Так за время своего странствия он мысленно по меньшей мере раз двадцать то убивал, то воскрешал дона Родриго.
Дорога в те времена пролегала глубоко между двумя высокими откосами — грязная, каменистая, изрезанная глубокими колеями, которые после дождя превращались в ручейки; в некоторых наиболее низких местах дорога настолько наполнялась водой, что хоть плыви по ней в лодке. В таких местах обычно небольшая крутая тропинка, ступеньками поднимавшаяся вверх по откосу, показывала, что другие прохожие уже проложили себе дорогу через поля. Взобравшись по одной из таких тропинок наверх, Ренцо увидел высившуюся на равнине громаду собора, который стоял словно не внутри города, а прямо в пустыне. Ренцо остановился как вкопанный, забыв все свои горести, и погрузился в созерцание этого восьмого чуда света, о котором так много слышал с самого детства. Однако через несколько минут, обернувшись назад, он увидел на горизонте зубчатые гребни гор и среди них различил высокую и резко очерченную свою родную Резегоне. Сердце его учащённо забилось; некоторое время он стоял и грустно глядел в ту сторону, потом со вздохом повернулся и зашагал дальше. Мало-помалу перед ним открывались колокольни, башни, купола, крыши; тогда он спустился на дорогу, прошёл ещё немного и, оказавшись уже вблизи города, подошёл к какому-то путнику. Поклонившись со всей учтивостью, на какую был способен, он сказал:
— Окажите милость, синьор,
— Что вам угодно, молодой человек?
— Не сумеете ли вы указать мне, как пройти поближе к монастырю капуцинов, где проживает падре Бонавентуро?
Человек, к которому обратился Ренцо, был зажиточный обыватель из окрестностей Милана, ходивший в это утро по своим делам в город; ничего не добившись, он с большой поспешностью возвращался назад и не чаял, как попасть домой; эта задержка была ему совсем некстати. При всём том, не обнаруживая ни малейшего нетерпения, он чрезвычайно вежливо ответил:
— Сынок дорогой, монастырей у нас ведь не один; надо бы разъяснить получше, какой монастырь вы ищете.
Тогда Ренцо вынул из-за пазухи письмо падре Кристофоро и показал его синьору, который, прочитав: «У Восточных ворот», вернул письмо со словами:
— Вам повезло, молодой человек, — монастырь ваш совсем неподалёку отсюда. Ступайте вот этой дорожкой влево, тут кратчайший путь; через несколько минут вы дойдёте до угла длинного низкого здания, это — лазарет; ступайте прямо вдоль рва, который его окружает, и попадёте к Восточным воротам. Войдите в них и шагов через триста — четыреста увидите небольшую площадь с огромными вязами, тут и есть монастырь, ошибиться трудно. Бог в помощь, молодой человек.
И, сопроводив последние слова изящным жестом руки, он удалился.
Такое хорошее обращение горожан с деревенскими людьми удивило и озадачило Ренцо. Он не знал, что это был необычайный день, — день, когда плащи склонились перед куртками. Он пошёл по указанной дороге и очутился у Восточных ворот. Не следует, однако, чтобы название это вызывало у читателя образы, которые связаны с ним в настоящее время. Когда Ренцо входил в эти ворота, прямая дорога за ними шла лишь вдоль всего лазарета, а дальше она вилась змейкой между двумя изгородями. Ворота состояли из двух столбов, перекрытых навесом для защиты створок; по одну сторону стоял домик таможенных досмотрщиков. Бастионы спускались неровным скатом, и кочковатая неровная поверхность земли была усыпана обломками и черепками. Улицу, открывавшуюся перед тем, кто входил в эти ворота, можно было бы сравнить разве лишь с той, что встречает современного путника, входящего через ворота Тоза. Небольшой ручей бежал посредине улицы почти до самых ворот и таким образом делил её на две извилистых улочки, вечно покрытых пылью или грязью, смотря по времени года.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81