А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Верно, верно».
Когда они предстали перед синьорой, та рассыпалась в любезностях и поздравлениях, расспрашивала их, давала советы; в её речах сквозило врождённое чувство некоторого превосходства, смягчённого, однако, такими приветливыми выражениями, подслащённого такой заботливостью, приправленного такою душевностью, что Аньезе почти сразу, а Лючия очень скоро освободилась от стеснительной почтительности, которую с самого начала внушил было им важный вид этой синьоры. Теперь они даже нашли её привлекательной. Дело кончилось тем, что донна Прасседе, услыхав, что кардинал взял на себя заботу найти убежище для Лючии, вдруг загорелась желанием посодействовать и даже предупредить это доброе намерение, предложив взять девушку к себе в дом, где она, не будучи приставленной ни к какой определённой работе, будет по своему усмотрению помогать другим женщинам. При этом она прибавила, что постарается сама сообщить об этом монсиньору.
Кроме очевидной и непосредственной пользы, заключавшейся в таком добром поступке, донна Прасседе усматривала в нём и нечто более значительное с её точки зрения, поставив себе целью наставить заблуждающуюся, направить на путь истинный существо, которое в этом сильно нуждалось. Ибо с того момента, когда она впервые услышала о Лючии, она сразу же решила, что молодая девушка, обручённая с бездельником, мятежником, — словом, с висельником, не может быть безупречной и должна иметь какой-то скрытый порок. Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Свидание с Лючией укрепило её в этом убеждении. Нельзя сказать, чтобы Лючия показалась ей дурной девушкой по самому, так сказать, своему существу; но всё же многое в ней синьоре не понравилось. Эта низко опущенная голова, подбородок, как бы пригвождённый к груди, нежелание отвечать или отвечать коротко, сухо, словно через силу, быть может объяснялись застенчивостью, но, конечно, указывали и на большое упорство. Не трудно было догадаться, что в этой головке приютились свои собственные мысли. А эта привычка постоянно краснеть, эти сдержанные вздохи… И потом эти огромные глаза, — они совсем не нравились донне Прасседе. Она была твёрдо убеждена, словно знала это из верного источника, что все злоключения Лючии были небесной карой за её дружбу с бездельником и указанием свыше, дабы заставить её навсегда с ним разлучиться; а раз это было так, она должна была посодействовать такой высокой цели. Ибо, как она часто говорила другим и самой себе, все её помыслы были направлены к тому, чтобы следовать велению свыше; однако она часто глубоко ошибалась, принимая за волю небес собственные измышления. Правда, относительно своего второго намерения, о котором мы упомянули, она не сделала ни малейшего намёка, руководясь правилом: если хочешь с успехом делать добро людям, старайся прежде всего скрывать от них свои намерения.
Мать и дочь переглянулись. Перед печальной необходимостью разлуки это предложение показалось обеим подходящим хотя бы и потому, что поместье синьоры было совсем близко от их деревни. Поэтому на худой конец они могли жить по соседству и даже свидеться при первой же поездке синьоров в деревню. Прочитав в глазах друг у друга согласие, обе они поблагодарили донну Прасседе и выразили готовность принять её предложение. Та опять рассыпалась в любезностях и обещаниях, сказав, что немедленно напишет письмо монсиньору.
После ухода женщин она заставила составить письмо дона Ферранте, который, будучи учёным человеком, о чём мы скажем позже, в особо важных случаях исполнял обязанности её секретаря. Так как теперь случай как раз и представился, дон Ферранте приложил всё своё уменье и, передавая супруге черновик, особенно горячо расхваливал свою орфографию. Это был один из многих предметов, которые он изучал, и один из немногих, где он мог проявить себя как глава дома. Донна Прасседе старательнейшим образом переписала письмо и отправила его в дом портного. Это было за два или три дня до того, как кардинал послал за женщинами носилки, чтобы отправить их в родную деревню.
Добравшись туда, они вышли у дома приходского священника, где находился кардинал. Заранее был дан приказ ввести их тотчас же по прибытии. Капеллан, первый увидевший женщин, исполнил приказание, лишь немного задержав их, чтобы наспех преподать несколько наставлений, как надо величать монсиньора, и кое-что насчёт соблюдения этикета, — что он имел обыкновение делать тайком от кардинала каждый раз, когда представлялся случай. Для бедняги было чистым страданием видеть, как в этом отношении было мало порядка в окружении его высокопреосвященства: «А всё из-за чрезмерной доброты этого святого человека, уж очень он прост в обращении», — говорил он своим собратьям. И тут он рассказывал, что ему приходилось не раз собственными ушами слышать даже такие ответы: «Да, сударь! Нет, сударь!»
Кардинал в эту минуту был занят разговором о приходских делах с доном Абондио, так что последний не имел возможности, как ему хотелось, дать со своей стороны некоторые наставления женщинам. И только когда дон Абондио выходил и они попались ему навстречу, он успел подмигнуть им в знак того, что, мол, доволен ими и пусть они продолжают держать язык за зубами.
После первых приветствий с одной стороны и первых поклонов — с другой, Аньезе вынула из-за пазухи письмо и подала его кардиналу со словами:
— От синьоры донны Прасседе. Она говорит, что хорошо знает вашу милость, монсиньор, оно и понятно: все большие синьоры должны знать друг друга. Почитайте-ка, увидите сами.
— Хорошо, — сказал Федериго, прочитав письмо и выжав, наконец, смысл из цветов красноречия дона Ферранте. Он знал эту семью достаточно для того, чтобы быть уверенным, что Лючию приглашали туда с добрыми намерениями и что там она будет в полной безопасности от козней и приставаний своего преследователя. Что же касается его мнения об умственных способностях донны Прасседе, то на этот счёт у нас нет определённых сведений. Вероятно, она не была той особой, которую он бы выбрал сам для подобной цели; но, как мы уже говорили или намекнули в другом месте, не в его правилах было вмешиваться в чужие дела, чтобы исправлять их к лучшему.
— Примите с миром и эту разлуку и неведение, в каком вы находитесь, — прибавил Федериго потом, — верьте, что это скоро кончится и что всевышний хочет привести всё к концу, какой ему, видимо, угодно было наметить, — и твёрдо запомните, что его воля — это лучшее, что для вас может быть.
Он отдельно обратился с ласковым напутствием к Лючии и, сказав несколько слов утешения обеим, благословил и отпустил женщин.
Не успели они выйти, как их обступила, можно сказать, вся деревня, целый рой друзей и подруг, которые поджидали их и повели домой словно в триумфальном шествии. Женщины наперебой поздравляли Лючию и Аньезе, охали, забрасывали их вопросами и громко выражали неудовольствие, услыхав, что Лючия на другой день уезжает. Мужчины наперебой предлагали свои услуги. Каждому хотелось в эту ночь посторожить около их домика. По этому поводу наш аноним даже счёл нужным сложить поговорку: «Хотите, чтобы к вам спешили на помощь со всех сторон? Старайтесь не нуждаться в этом».
Такой приём смутил и растрогал Лючию, — Аньезе же такие пустяки мало смущали. Но вообще-то эти излияния оказали хорошее воздействие на Лючию, несколько отвлекая её от мыслей и воспоминаний, которые, увы, среди всего этого гама воскресли в ней на пороге родного дома, в этих комнатушках, при виде знакомых предметов.
Когда раздался звон колоколов, возвещавший начало службы, все тронулись к церкви, и шествие это превратилось для наших женщин в новый триумф.
По окончании службы дон Абондио, побежавший взглянуть, хорошо ли Перпетуя всё приготовила к обеду, был вызван к кардиналу. Он немедленно явился к своему высокому гостю, который, дав ему приблизиться, повёл такую речь:
— Синьор курато, — слова эти были сказаны тоном, который сразу давал понять, что это начало длинного и серьёзного разговора, — синьор курато, почему вы не сочетали браком эту бедняжку Лючию с её женихом?
«Ну, значит выложили всё начисто нынче утром!» — успел подумать про себя дон Абондио и невнятно забормотал:
— Ваше высокопреосвященство изволили, разумеется, слышать, какой переполох вызвало это дело: получилась такая путаница, что и по сей день ничего не разберёшь. Вы, ваша милость, можете судить об этом сами хотя бы по тому, что после стольких перипетий девушка эта ныне чудесным образом очутилась здесь, а юноша, тоже после всяческих перипетий, находится неизвестно где.
— Я вас спрашиваю, — перебил кардинал, — правда ли, что ещё до всех этих событий вы отказались совершить венчание в установленный день, как вас просили; и что за причина этого?
— Конечно… если бы ваша милость знали… какие запугивания… какие грозные приказания молчать…
И он умолк, не закончив фразы, в позе, которая почтительно давала понять, что желание узнать больше было бы нескромностью.
— Послушайте, — сказал кардинал голосом более строгим, чем обычно, приняв соответствующий вид, — не забывайте, что ваш епископ, исполняя свой долг и для вашего же оправдания, желает слышать от вас, почему вы не сделали того, что при обычных обстоятельствах вы обязаны были сделать.
— Монсиньор, — отвечал дон Абондио, согнувшись в три погибели, — я вовсе не хотел сказать этим… Но я подумал, что раз дело это такое запутанное да давнее и помочь-то уж ничем нельзя, то незачем его и ворошить. Впрочем, всё-таки… я ведь знаю, ваше высокопреосвященство не захочет выдать своего бедного курато. Потому что, видите ли, монсиньор, ваше высокопреосвященство не может всюду поспеть, а я ведь останусь здесь, предоставленный… Всё же, если вы мне приказываете, я расскажу, всё вам расскажу.
— Говорите! Я хочу только одного — знать, что вы невиновны.
Тогда дон Абондио принялся рассказывать горестную историю. Но он скрыл имя главного зачинщика, назвав его «важный синьор», прибегнув всё же к благоразумию, насколько это было возможно в таком затруднительном положении.
— И никаких иных побуждений у вас не было? — спросил кардинал, когда дон Абондио кончил.
— Я, возможно, не совсем ясно выразился, — ответил последний, — мне было запрещено совершать это венчание под страхом смерти.
— И это кажется вам достаточным основанием для того, чтобы уклониться от выполнения вашего прямого долга?
— Я всегда старался выполнять свой долг, даже если это было сопряжено с значительными для меня трудностями, но когда дело идёт о жизни…
— А когда вы предстали перед лицом Церкви, — ещё более внушительным тоном сказал Федериго, — с тем, чтобы посвятить себя служению ей, сулила ли она вам безопасность вашей жизни? Говорила она вам, что обязанности, связанные с вашим саном, свободны от каких-либо случайностей, ограждены от всякой опасности? Или, быть может, она говорила вам, что там, где начинается опасность, кончается долг? А не говорила ли она вам как раз обратное? Не предупреждала ли она, что посылает вас как агнца в стадо волков? Разве вы не знали, что существуют насильники, которым может не понравиться то, что будет приказано вам? Или тот, кто дал нам учение и пример, в подражание кому мы позволяем называть нас и называемся пастырями, сходя на землю для дела искупления, может быть, тоже ставил условием спасение своей жизни? Неужели для спасения её, повторяю, для пребывания нескольких лишних дней на земле ценою милосердия и долга нужно было святое помазание, возложение рук, благодать священства? Чтобы даровать такую доблесть и преподать такое учение, хватит и мирской жизни. Да что я говорю? О стыд!.. Мир и сам не принимает такого учения — в мире тоже есть свои законы, которые предписывают и зло и добро; в мире тоже есть своё евангелие, но евангелие гордыни и ненависти; и там не допускают утверждения, что любовь к жизни является основанием для нарушения земных заповедей. Не допускают, — и все повинуются. А мы? Мы, сыны и вестники искупления! Что стало бы с Церковью, если бы таким языком заговорили все ваши собратья? Где была бы она, явись она в мир с такими заповедями?
Дон Абондио стоял с низко опущенной головой: дух его, подавленный такими доводами, чувствовал себя словно цыплёнок в когтях сокола, который поднял его в неведомую высь, в такие просторы, воздухом которых он никогда не дышал. Понимая, что ведь нужно что-то ответить, он сказал с вынужденною покорностью:
— Монсиньор, выходит — я виноват. Раз жизнь моя не принимается в расчёт, не знаю, что и сказать. Но когда приходится иметь дело с людьми известного рода, с людьми, в руках которых сила, и они не хотят слушать никаких доводов, — право, какой толк разыгрывать из себя храбреца! А это такой синьор, которого нельзя ни одолеть, ни даже сквитаться с ним.
— А разве вы не знаете, что для нас пострадать за правое дело значит победить! И если вы не знаете этого, о чём же вы говорите в ваших проповедях? Чему вы учите? Какую благую весть возвещаете вы несчастным? Кто требует от вас, чтобы вы силой побеждали силу? С вас никто, конечно, не спросит в один прекрасный день, сумели ли вы дать отпор власть имущим, — ни такой миссии, ни возможностей для этого вам никто не давал. Но с вас, конечно, спросят, пустили ли вы в ход то оружие, которое было в ваших руках, для выполнения того, что было вам предписано, даже если бы нашлись дерзкие, пытавшиеся помешать вам.
«И чудаки же эти святые! — думал тем временем дон Абондио. — В сущности смысл его слов сводится к тому, что любовь молодой парочки для него важнее жизни бедного священника». Что касается дона Абондио, он был бы очень доволен, если бы разговор на этом и закончился. Но кардинал при каждой паузе имел вид человека, который ждёт ответа: то ли признания, то ли оправдания, то ли чего-либо ещё.
— Повторяю, монсиньор, — поспешил ответить дон Абондио, — что по всему я виноват… Откуда же быть храбрости, когда её нет.
— А тогда зачем же вы, мог бы я сказать вам, приняли духовный сан, который обязывает вас бороться с мирскими страстями? Но как же, — лучше скажу я вам, — как вы могли забыть, что при этом служении церкви, раз вы на то поставлены, нужно мужество для выполнения ваших обязанностей, и что только один господь непреложно даст его вам, когда вы попросите его об этом? Или вы думаете, что миллионы мучеников были мужественны от рождения? Что они действительно не дорожили своей жизнью? Все эти юноши, только что вкусившие радостей жизни, все эти старики, привыкшие скорбеть при мысли, что она идёт к концу, все эти девушки, жёны, матери? Все они были мужественны, потому что мужество было им необходимо и вера их была сильна. Зная свои слабости и свои обязанности, думали ли вы о том трудном пути, по которому вам придётся идти и на котором вы сейчас оказались? Увы, если б вы за столько лет пастырского служения полюбили свою паству (а как могло быть иначе?), если бы вы отдали ей своё сердце, свои заботы, свои радости, — у вас тогда при надобности не было бы недостатка в мужестве: любовь отважна. Словом, если бы вы любили тех, кто вверен духовному вашему попечению, — тех, кого вы называете своими детьми, — и увидели бы, что двум из них вместе с вами грозит беда, о, тогда, разумеется, любовь заставила бы вас дрожать за них так же, как немощь плоти заставила вас дрожать за себя. Вы устыдились бы своего первоначального страха, ибо он явился плодом вашего ничтожества, вы вымолили бы себе силу, чтобы преодолеть его, ведь это было искушение?.. зато святой и благородный страх за других, за ваших детей, — к нему вы должны были бы прислушаться, он не дал бы вам покоя, подстрекал бы вас, заставил бы подумать, сделать всё возможное, чтобы защитить их от угрожавшей им опасности… Что же внушил вам этот страх, эта любовь? Что сделали вы для них? О чём вы думали?
И он умолк, ожидая ответа.
Глава 26
В ответ на такой прямой вопрос дон Абондио, как-никак умудрявшийся отвечать на вопросы не столь определённые, не мог вымолвить ни слова. Да сказать по правде, даже и мы, сидя с пером в руках перед этой рукописью, — а ведь нам приходится иметь дело лишь с описанием событий и бояться только критики наших читателей, — чувствуем некоторое смущение, мешающее нам продолжать свой рассказ: нам кажется несколько странным касаться с лёгкостью таких высоких принципов, как стойкость и милосердие, деятельная любовь к ближнему, безграничное самопожертвование. Но, принимая во внимание, что всё это сказано было человеком, у которого слова не расходились с делом, мы смело трогаемся дальше.
— Вы молчите? — снова заговорил кардинал. — О, если бы вы, со своей стороны, сделали то, что повелевала вам любовь, чувство долга, тогда сейчас вам было бы что ответить, как бы потом ни обернулось дело. Теперь вы видите сами, что наделали! Вы послушались кривды, пренебрегая тем, что предписывал вам долг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81