— Бедный Ренцо! — печально отвечал монах, кротким взглядом как бы призывая его к умиротворению, — если б насильник, собираясь совершить несправедливость, всегда был обязан давать объяснения, дела шли бы не так, как идут теперь.
— Стало быть, этот пёс заявил, что он не хочет просто потому, что вообще не хочет?
— Он даже и этого не сказал, бедный мой Ренцо. Ведь это уже было бы большим шагом вперёд, если бы, совершая беззаконие, тираны открыто признавались бы в нём.
— Но что-то ведь он должен был сказать? Что же говорил он, это исчадие ада?
— Слова его я слышал, но не сумел бы повторить их тебе. Слова несправедливого, но всесильного человека доходят до нас и испаряются. Он может разгневаться на то, что ты выказываешь подозрение на его счёт, и вместе с тем дать тебе почувствовать, что подозрение твоё вполне основательно; он может оскорблять — и всё же считать себя самого обиженным, издеваться — и требовать удовлетворения, устрашать — и плакаться, быть наглым — и считать себя безупречным. Не расспрашивай больше об этом. Он не произнёс ни её имени, ни твоего, не подал и виду, что знает вас, не заявил никаких притязаний, но… но, увы, я должен был понять, что он непреклонен. Тем не менее будем уповать на бога. А вы, бедняжки мои, не падайте духом; и ты, Ренцо, поверь мне, что я готов войти в твоё положение и чувствую то, что происходит в твоей душе. Но — терпение! Это — суровое слово, горькое для неверующего. Но ты… Неужели ты не захочешь подарить господу богу день-другой, вообще — сколько ему понадобится времени для того, чтобы дать восторжествовать справедливости? Время в его власти, и всё в божьей воле! Положись на всевышнего, Ренцо, и знай… знайте все вы, что у меня в руках уже есть нить, чтобы оказать вам помощь. Ничего больше пока я сказать не могу. Завтра я уж не поднимусь к вам сюда, мне придётся весь день пробыть в монастыре, — всё ради вас. Ты, Ренцо, постарайся прийти туда; если же по какому-нибудь непредвиденному случаю ты сам не сможешь, тогда пошлите надёжного человека, какого-нибудь толкового мальчугана, — я через него дам вам знать обо всём, что произойдёт. Однако уже темнеет, мне надо спешить в монастырь. Верьте же и не падайте духом! Прощайте!
С этими словами он поспешно вышел и вприпрыжку, почти бегом, стал спускаться по извилистой и каменистой тропке, лишь бы не запоздать в монастырь, рискуя получить здоровую нахлобучку, либо — что для него было гораздо тягостнее — эпитимию, которая лишила бы его возможности на следующий день быть во всеоружии для выполнения того, что потребуют интересы его любимцев.
— Вы слышали, что он сказал про эту… как её… про нить, которая есть у него для оказания нам помощи? — сказала Лючия. — Надо довериться ему. Это такой человек, что если он обещает десять…
— Если дело только в этом, — прервала Аньезе, — ему бы следовало выразиться пояснее либо отозвать меня к сторонке и сказать, в чём тут дело…
— Пустая болтовня! Я сам справлюсь, сам! — прервал в свою очередь Ренцо, принявшись ходить взад и вперёд по комнате. Его голос и взгляд не оставляли ни малейшего сомнения насчёт смысла этих слов.
— Ренцо! — воскликнула Лючия.
— Что вы хотите сказать? — подхватила Аньезе.
— А что тут говорить? Я разделаюсь с ним сам. Пусть в нём сидит хоть сто, хоть тысяча чертей, в конце концов ведь и он из костей да мяса…
— Нет, нет, ради самого неба!.. — начала было Лючия, но слёзы заглушили её слова.
— Таких слов не следует говорить даже в шутку! — сказала Аньезе.
— В шутку? — вскричал Ренцо, остановившись перед сидевшей Аньезе и уставившись на неё, вытаращив глаза. — Шутка! Вот увидите, какая это шутка!
— Ренцо! — с усилием, сквозь рыдания, произнесла Лючия, — я никогда не видала вас таким.
— Ради самого неба, не говорите таких вещей, — торопливо заговорила Аньезе, понижая голос. — Вы забыли, сколько рук в его распоряжении? И даже если бы… Да боже избави! На бедных всегда найдётся расправа.
— Я сам расправлюсь, поняли? Пора, наконец! Дело не лёгкое, и я это знаю. Он здорово бережётся, пёс кровожадный. Знает, в чём дело! Но это неважно. Решимость и терпение… и час его настанет! Да, я расправлюсь… я избавлю всю округу… сколько людей станет благословлять меня… А потом — в три прыжка…
Ужас, который охватил Лючию при этих вполне определённых словах, осушил её слезы и дал силу заговорить. Отняв руки от заплаканного лица, она печально и вместе с тем решительно сказала Ренцо:
— Стало быть, вам уже неохота взять меня в жёны. Я дала слово юноше, в котором был страх божий; а человек, который… Будь он даже ограждён от всякой расправы, от всякой мести, будь он хоть королевский сын…
— Ну что ж! — закричал Ренцо с исказившимся лицом. — Вы не достанетесь мне, зато не достанетесь и ему. Я останусь здесь без вас, а он отправится ко всем…
— Нет, нет, бога ради, не говорите так, не делайте таких глаз!.. Я не могу, не могу видеть вас таким, — воскликнула Лючия, в слезах и мольбе ломая руки; Аньезе тем временем звала юношу по имени, трясла его за плечи, за руки, чтобы как-нибудь успокоить. Некоторое время он стоял неподвижно и, задумавшись, вглядывался в умоляющее лицо Лючии. Потом вдруг зловеще взглянул на девушку, отступил назад и, указывая на неё пальцем, закричал:
— Да, её, её он хочет! Смерть ему!
— А я-то, какое же я вам причинила зло? Почему вы хотите моей смерти? — сказала Лючия, бросаясь перед ним на колени.
— Вы? — отвечал он голосом, в котором звучал гнев иного рода, но всё же гнев. — Вы? Где же ваша любовь? Чем вы её доказали? Разве я не умолял вас, не умолял без конца? А вы всё «нет» да «нет»!
— Я согласна, согласна, — порывисто отвечала Лючия, — пойду к курато, завтра или хоть сейчас, если вам этого хочется. Только будьте прежним Ренцо, — я пойду.
— Вы обещаете мне это? — сказал Ренцо, и лицо и голос его сразу смягчились.
— Обещаю!
— Так помните же своё обещание!
— Благодарю тебя, создатель! — воскликнула Аньезе, обрадованная вдвойне.
Думал ли Ренцо во время этой сильной вспышки гнева о том, какую пользу можно извлечь из испуга Лючии? И не постарался ли он несколько искусственно раздуть этот гнев, дабы он оказал своё действие? Наш автор заявляет, что ничего не ведает, а я думаю, что и сам Ренцо хорошенько не знал этого. Несомненно одно, — он действительно был взбешён наглостью дона Родриго и жаждал согласия Лючии; а когда две сильных страсти одновременно клокочут в груди человека, никто, и меньше всего он сам, не в состоянии отчётливо различить голоса бушующих в нём страстей и сказать с уверенностью, которая из них берёт верх.
— Я обещала вам, — ответила Лючия тоном робкого и любящего упрёка, — но и вы обещали мне не буянить, положиться в этом деле на падре Кристофоро.
— Боже мой! Да из-за кого же я так безумствую? Вы, кажется, уже собираетесь идти на попятный, а меня хотите заставить выкинуть какую-нибудь штуку?
— Нет, нет, — отвечала Лючия, снова испугавшись. — Я обещала и не отступлюсь. Но посмотрите, как вы меня заставили дать обещание. Не дай только бог…
— Почему, Лючия, вам хочется видеть всё в чёрном свете? Ведь господь ведает, что мы никого не обидели.
— В последний раз обещайте мне хотя бы это.
— Обещаю честным словом бедняка.
— Но на этот раз сдержите слово, — сказала Аньезе.
Здесь автор признаётся, что он не знает, была ли Лючия всё-таки недовольна тем, что её принудили дать согласие. Мы, со своей стороны, тоже оставляем это под сомнением.
Ренцо хотел было продолжить беседу и подробно договориться обо всём, что предстояло сделать на другой день; но было уже поздно, и женщины пожелали ему спокойной ночи. На их взгляд, неприлично было засиживаться так поздно.
Для всех троих эта ночь оказалась спокойной настолько, насколько это возможно после дня, полного волнений и забот, и в канун другого дня, намеченного для важного дела, исход которого сомнителен. Ренцо объявился рано поутру и подготовил совместно с женщинами, или, точнее сказать, с Аньезе, предстоящее вечером великое предприятие. Они поочерёдно выдвигали и разрешали всевозможные затруднения, предусматривали всевозможные препятствия и принимались оба разом описывать дело, словно рассказывая об уже свершившемся. Лючия слушала и, не одобряя словами того, чего не могла одобрить в глубине души, обещала сделать всё насколько сумеет лучше.
— Ну, а вы спуститесь в монастырь повидаться с падре Кристофоро, как он вам говорил вчера вечером? — спросила Аньезе у Ренцо.
— Как бы не так! — ответил тот. — Вы ведь знаете, какие у него чертовские глаза; он у меня на лице, как в книге, сразу прочтёт, что мы что-то затеваем. А уж если начнёт задавать вопросы, то мне нипочём не отвертеться. К тому же мне надо остаться здесь налаживать дело. Лучше уж вы пошлите кого-нибудь.
— Я пошлю Менико.
— Отлично, — отвечал Ренцо и ушёл, как он сказал, «налаживать дело».
Аньезе пошла в один из соседних домов за Менико. Это был довольно шустрый мальчуган лет двенадцати, который через разных двоюродных братьев и свойственников приходился ей до некоторой степени племянником. Она выпросила его у родителей на весь этот день, так сказать, взаймы «для одной услуги», как она выразилась. Забрав мальчика, она привела его к себе на кухню, накормила завтраком и велела сходить в Пескаренико. Там он должен попасться на глаза падре Кристофоро, а уж тот, когда придёт время, отправит его обратно с ответом. «Падре Кристофоро, знаешь, — такой красивый старик с белоснежной бородой, которого зовут святым».
— Понял, — сказал Менико, — тот, который нас, ребят, всегда ласкает, а иногда раздаёт нам образки.
— Он самый, Менико! И если он велит тебе немного подождать там же, около монастыря, так ты смотри не отлучайся; да только не ходи с товарищами на озеро смотреть, как ловят рыбу, да не балуйся с сетями, развешанными по стене для сушки, и вообще никаких своих обычных игр не затевай…
Надо сказать, что Менико был большой мастер пускать по воде рикошетом камни. А ведь известно, что все мы, большие и малые, охотно делаем то, в чём набили себе руку, — я не говорю, что только такие, как Менико.
— Ну, само собой, тётенька! Ведь я уже не маленький.
— Хорошо, так будь умником; а когда вернёшься с ответом, посмотри-ка: вот эти две новеньких парпальолы — для тебя.
— Так вы мне сейчас их и дайте, какая разница!
— Нет, нет, ты их, пожалуй, проиграешь. Ступай и веди себя как следует. Может быть, получишь тогда ещё больше.
В оставшуюся часть этого долгого утра обнаружились некоторые новые явления, которые вызвали немалые подозрения у женщин, и без того уже встревоженных. Какой-то нищий, далеко не до такой степени отощавший и оборванный, какими обычно бывают его собратья, с лицом подозрительно мрачным и зловещим, вошёл попросить милостыню, оглядываясь по сторонам, точно соглядатай. Ему дали кусок хлеба; он взял его и спрятал с нескрываемым безразличием. Потом задержался и не без наглости, но вместе с тем как-то нерешительно, стал задавать разные вопросы, на которые Аньезе торопливо отвечала, стараясь скрыть истину. Собираясь уходить, нищий притворился, что ошибся дверью, и вошёл в ту, которая вела на лестницу, где так же наспех окинул всё взглядом, насколько это было возможно. Когда ему крикнули вслед: «Эй, эй, вы куда, почтенный? Сюда надо, сюда!» — он вернулся и вышел, куда ему указали, извинившись с покорностью и деланным смирением, которые никак не вязались с резкими чертами его лица. После него появлялись время от времени другие странные лица. Не легко было определить, что это были за люди, но не верилось, что это — безобидные прохожие, какими они хотели казаться. Один зашёл под предлогом, чтобы ему показали дорогу; другие, проходя мимо дверей, замедляли шаг и искоса заглядывали в комнату через дворик, стараясь что-то высмотреть, не вызывая подозрений. Наконец, к полудню это надоедливое хождение кончилось. Аньезе время от времени вставала и, пройдя дворик, выглядывала из калитки на улицу. Осмотревшись по сторонам, она возвращалась, говоря: «Никого нет», — и произносила эти слова с явным удовольствием, которое разделяла и слушавшая её Лючня, причём ни та, ни другая не знали толком, почему их это радует. Однако обе всё же чувствовали какое-то смутное беспокойство, лишившее их, особенно дочь, значительной доли бодрости, которой они запаслись было для вечера.
Читателю, однако, пора узнать кое-что более определённое относительно этих таинственных бродяг. И дабы осведомить его обо всём, нам придётся вернуться назад и снова заняться доном Родриго, которого мы оставили вчера, после ухода падре Кристофоро, в одиночестве в одной из комнат его палаццо.
Как мы уже сказали, дон Родриго мерил большими шагами эту комнату, со стен которой на него глядели фамильные портреты нескольких поколений. Когда он подходил вплотную к стене и поворачивался, он видел прямо перед собой одного из своих воинственных предков, грозу врагов и собственных солдат, со свирепым взором, короткими жёсткими волосами, длинными, торчащими в стороны, остро закрученными усами и со срезанным подбородком. Герой изображён был во весь рост, в маске, в набедренных латах, панцире, нарукавниках, перчатках — всё из железа. Правая рука его упиралась в бедро, левая покоилась на эфесе шпаги. Дон Родриго смотрел на него; когда же подходил к самому портрету и поворачивался, перед ним был уже другой предок — судья, гроза тяжущихся и адвокатов; он сидел в огромном кресле, обитом красным бархатом, облачённый в просторную чёрную мантию. Весь в чёрном, за исключением белого воротника с широкими брыжами и горностаевой подкладки, край которой был откинут (что было отличительным признаком сенаторов, которые, разумеется, носили эту подкладку только зимой, — вот почему никогда не встретишь портрета сенатора в летнем одеянии), — тощий, с нахмуренными бровями, он держал в руках какое-то прошение и, казалось, говорил: «Посмотрим». По одну сторону от него была важная дама, гроза своих служанок; по другую — аббат, гроза своих монахов, — словом, всё это были люди, которые нагоняли страх, и казалось, от холстов всё ещё веяло этим страхом. Лицом к лицу с такими воспоминаниями дон Родриго пришёл в совершенное бешенство. Он сгорал от стыда и никак не мог успокоиться при мысли, что какой-то монах дерзнул приставать к нему с поучениями в духе пророка Натана. Он строил и отвергал всевозможные планы мести, желая удовлетворить как свою страсть, так и то, что он называл честью. И лишь когда (подумайте только!) у него в ушах вновь звучало недосказанное пророчество и его, что называется, мороз продирал по коже, он почти готов был отбросить всякую мысль о получении этого двойного удовлетворения. В конце концов, чтобы чем-нибудь заняться, он позвал слугу и приказал передать извинение честной компании, поскольку его де задерживает неотложное дело. Когда слуга вернулся и доложил, что господа ушли, прося засвидетельствовать своё почтение хозяину, дон Родриго спросил, продолжая расхаживать:
— А граф Аттилио?
— Они ушли с другими господами, синьор.
— Хорошо. Шесть человек свиты для прогулки — живо! Шпагу, плащ, шляпу — живо!
Слуга удалился, отвесив поклон. Вскоре он вернулся, принеся роскошную шпагу, которую хозяин пристегнул к бедру; плащ, что был наброшен на плечи; шляпу с пышными перьями, которую он надел на голову, а потом горделиво надвинул на глаза — признак того, что в море неспокойно. Дон Родриго вышел и в дверях увидел шестерых разбойников в полном вооружении; выстроившись в шеренгу и встретив его поклоном, они двинулись за ним следом. Брюзжащий, хмурый, спесивый больше обычного, он отправился на прогулку в сторону Лекко. Крестьяне и мастеровые при виде его жались к стене и издали, обнажив голову, отвешивали ему низкие поклоны, которые он оставлял без внимания. Как подчинённые, кланялись ему и те, кто в глазах остального населения сами считались синьорами; дело в том, что во всей округе не было ни одного человека, который хоть отдалённо мог бы сравниться с ним по своему происхождению, богатству, связям и стремлению использовать всё, чтобы возвыситься над другими. К таким людям он выказывал величавое благоволение. В тот день не случилось, — но когда случалось ему встретиться с испанцем, синьором кастелланом, поклон с обеих сторон был одинаково глубокий, словно дело происходило между двумя властителями, которым нечего делить между собой, но которые, приличия ради, оказывают честь достоинству друг друга. Чтобы развеять хандру, чем-нибудь отогнать образ монаха, неотступно тревоживший его воображение, и набраться новых впечатлений, дон Родриго в этот день завернул в один дом, куда обычно ходило много народа и где его приняли с тем суетливым и почтительным радушием, которое приберегают для людей, умеющих заставить сильно любить себя и столь же сильно бояться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81