Вам надо подкрепиться. Сейчас вам принесут поесть.
— Нет, нет, я умру, если кто-нибудь войдёт сюда, я умру. Отведите меня в церковь… Господь воздаст вам за это немногое.
— Я пришлю женщину, которая принесёт вам поесть, — продолжал Безымённый и, сказав это, сам удивился, как могла ему прийти в голову подобная хитрость и зачем понадобилось прибегать к ней, только ради того, чтобы успокоить какую-то девчонку.
— А ты, — сказал он тут же, обращаясь к старухе, — уговори её поесть, да уложи спать вот в эту кровать; если она захочет лечь с тобой, пусть будет по её, а если нет, ты прекрасно можешь поспать одну ночь и на полу. Успокой же её. Я тебе говорю: развесели её немного, чтобы ей не пришлось жаловаться на тебя!
Сказав это, он быстро направился к выходу. Лючия вскочила и бросилась было за ним, но он уже исчез…
— О я несчастная! Запирайте, запирайте же скорей! — и, услыхав, как загремел засов и захлопнулась дверь, она вернулась в свой угол и снова опустилась на колени. — О, горе мне! — воскликнула она, захлёбываясь от рыданий. — Кого мне теперь умолять? Где я? Скажите мне, ради бога, скажите, кто этот синьор… тот, что говорил со мной?
— Кто он? Кто он? Вы хотите, чтобы я вам сказала это? Чёрта с два, чтобы я это сказала! Он к вам милостив, а вы вот невесть что о себе думаете. Вас разбирает любопытство, а отдуваться придётся мне. Сами спросите у него! Коли я сделаю по-вашему, пожалуй, мне не услыхать тех приятных слов, что он нашёптывал вам… Я ведь старуха… старуха, — бормотала она сквозь зубы. — Будьте прокляты все молодые, им всё можно: и плакать и смеяться — и всегда они правы.
Но, услыхав рыдания Лючии и вспомнив грозный наказ своего господина, она наклонилась к бедняжке, забившейся в угол, и уже ласковым голосом продолжала:
— Ну, хватит, успокойтесь, ведь я же ничего дурного вам не сказала, будьте веселей. Не задавайте мне вопросов, на которые я не могу ответить, а главное — не падайте духом. Если б вы только знали, сколько людей сочли бы себя счастливыми, когда бы он разговаривал с ними так, как с вами. Ну, развеселитесь же. Скоро, скоро вам принесут поесть, и, насколько я понимаю… судя по его разговору с вами, это будут превкусные вещи. А потом вы уляжетесь в кровать, и надеюсь — оставите местечко и для меня, — прибавила она голосом, в котором, помимо её воли, звучала сдержанная ненависть.
— Я не хочу ни есть, ни спать. Оставьте меня в покое, не подходите ко мне, но и не покидайте меня.
— Да что вы, что вы! — сказала старуха, отходя и усаживаясь в старое кресло, искоса поглядывая на несчастную глазами, полными страха и вместе с тем затаённой злобы. Потом она посмотрела на своё ложе, в досаде, что её спугнули с него, чего доброго, на всю ночь, и заворчала на холод. Однако её радовала мысль о предстоящем ужине и надежда, что и ей перепадёт кусочек. Лючия не замечала холода, не чувствовала голода и, словно одурманенная, лишь смутно ощущала все свои страдания, весь пережитый кошмар, словно то были видения лихорадочного бреда.
Она вздрогнула, услыхав стук в дверь, и, подняв искажённое испугом лицо, закричала:
— Кто там? Кто там? Не впускайте никого!
— Ничего, ничего: добрые вести, — сказала старуха. — Марта принесла вам поесть…
— Запирайте, запирайте! — неистово кричала Лючия.
— Да сейчас, сейчас! — отвечала старуха и, взяв корзину из рук Марты, поспешно отпустила её, заперла за ней дверь и поставила еду на столик посреди комнаты. Потом принялась уговаривать Лючию отведать принесённых яств. Она не скупилась, по её мнению, на самые заманчивые слова, чтобы вызвать аппетит у бедняжки, рассыпалась в восторженных похвалах по поводу изысканности блюд: — Это, я вам скажу, такие лакомые кусочки, что, когда они попадаются нашему брату, их надолго запомнишь! А вино-то какое! Сам хозяин распивает его со своими друзьями… Ну, когда случится кому-нибудь из них… просто когда они хотят повеселиться!
И она причмокнула от удовольствия. Но, видя, что все её ухищрения никак не действуют, сказала:
— А вы вот капризничаете! И, пожалуйста, не вздумайте завтра жаловаться ему, что я вас плохо уговаривала. Ну, а теперь, пожалуй, закушу и я. Не беспокойтесь, и вам хватит, когда вы образумитесь и станете паинькой.
С этими словами она жадно набросилась на еду. Вдоволь насытившись, встала, направилась в угол и, наклонившись к Лючии, снова стала уговаривать её поесть, а потом идти спать.
— Нет, нет, я ничего не хочу, — отвечала Лючия словно спросонья, невнятным голосом. Потом более решительно продолжала: — Дверь заперта? Хорошо заперта? — и, окинув взглядом всю комнату, она встала и, с вытянутыми вперёд руками, осторожно ступая, направилась к выходу.
Старуха опередила её, ухватилась за засов, подёргала его и сказала:
— Слышите? Видите? Хорошо заперта? Теперь вы довольны?
— О боже, довольна? Разве можно быть довольной здесь? — застонала Лючия, забившись снова в свой угол. — Но господь знает, что я здесь!
— Да полно! Ложитесь-ка лучше: нечего вам валяться на полу, как собака! Виданное ли дело — отказываться от удобств, когда они есть!
— Нет, нет. Оставьте меня в покое.
— Ну, как хотите! А то вот смотрите: я вам хорошее местечко припасла, а сама прилягу как-нибудь на краешке. Теперь, если захотите, сами знаете, как устроиться. Да не забудьте, что я вас долго упрашивала. — Сказав это, она повалилась, не раздеваясь, на кровать, и всё стихло.
Лючия неподвижно сидела в своём углу, свернувшись клубочком. Согнув колени и опершись на них локтями, она закрыла руками лицо. То был не сон и не явь, а быстрая смена, какое-то смутное чередование тревожных мыслей, видений, ужасов. Сейчас, оставшись наедине с собой, она более отчётливо представляла кошмары, пережитые ею за этот день, и скорбно склонялась перед ужасной и суровой действительностью, которая обступала её со всех сторон; однако мысль её, проникая в ещё более тёмные глубины, мучительно боролась с призраками, порождёнными страхом и неизвестностью. В таком смятении чувств она пробыла довольно долго. В конце концов, усталая и разбитая, она расправила своё онемевшее тело, потянулась и упала плашмя на пол. Так пролежала она некоторое время в состоянии, похожем на настоящий сон. Но внезапно она очнулась, словно повинуясь какому-то внутреннему зову, и ей захотелось собрать все свои мысли, полностью осознать, где она, как сюда попала, зачем. Она прислушалась к какому-то звуку: то был протяжный, хриплый храп старухи. Лючия широко раскрыла глаза и увидела тусклый огонёк, который то появлялся, то исчезал: это был фитиль гаснущего ночника, который бросал мерцающий свет и тут же, если можно так выразиться, тянул его обратно, подобно приливу и отливу на морском берегу. Этот свет, убегая от предметов, не успев придать им определённые очертания, являл для глаз лишь быструю смену каких-то призрачных образов.
Однако недавние переживания, всплывшие в памяти Лючии, очень скоро помогли девушке разобраться в том, что казалось ей столь загадочным. Пробудившись, несчастная узнала свою тюрьму, и на неё разом нахлынули все страшные воспоминания пережитого дня, все кошмары будущего; даже царившая тишина после стольких волнений, это спокойствие, эта заброшенность, в которой её оставили, внушили ей опять сильную тревогу, и её охватил такой страх, что захотелось умереть. Но в этот момент она подумала, что господь услышит её молитвы, и тут же в душе её вдруг вспыхнула надежда. Лючия снова взялась за свои чётки и стала их перебирать, и вместе со словами молитвы, которые слетали с её дрожащих губ, в душе её крепла какая-то неиссякаемая вера. Но тут новая мысль осенила её: ведь молитва её будет скорее услышана и будет более угодной богу, если она в своём безмерном отчаянии даст какой-нибудь обет. Лючия стала припоминать, что сейчас и что раньше было ей дороже всего на свете. В этот момент душа её была охвачена только страхом и другого желания, кроме освобождения, у неё не было. Поэтому она тут же вспомнила о самом для себя дорогом и, не задумываясь, решила принести его в жертву. Она опустилась на колени и, скрестив на груди руки, на которых висели чётки, подняв глаза к небу, произнесла:
— О святая дева! Сколько раз я к вам прибегала, и сколько раз вы меня утешали! Вы перенесли столько страданий и теперь пребываете в ореоле святости и славы! Вы сотворили столько чудес для несчастных обездоленных, помогите же мне! Дайте мне силы спастись и вернуться невредимой к моей матери. О божья матерь, даю вам обет девственности, клянусь вам, я навеки отказываюсь от своего любимого и посвящаю себя навсегда служению вам.
Произнеся эти слова, девушка склонила голову, надела на шею чётки в знак посвящения, словно это была её защита, доспехи нового воинства, в ряды которого она вступила. Она опустилась на пол и почувствовала, как в душу её снизошло успокоение, какое-то глубокое упование. Она вспомнила слова всемогущего незнакомца: «Завтра утром», и ей показалось, что в них прозвучало обещание освободить её. От этих утешительных мыслей чувства её, утомлённые непосильной борьбой, мало-помалу успокоились, и, наконец, уже перед самым рассветом, с именем своей заступницы на устах, Лючия заснула крепким и сладким сном.
Но в том же замке был ещё один человек, который в эту ночь хотел уснуть и не мог. Уйдя или почти убежав от Лючии и приказав подать ей ужин, он по обыкновению обошёл посты своего замка, но образ девушки неотступно следовал за ним, не давая ему ни минуты покоя, а в ушах его непрерывно звучали её слава. Синьор прошёл в свою комнату, поспешно заперся в ней, словно ему надо было защищаться от целого полчища врагов, потом, так же торопливо раздевшись, улёгся в постель. Но образ девушки, как живой, стоял перед ним и, казалось, говорил: «Тебе не уснуть».
«Что за пустое бабье любопытство взяло меня посмотреть на неё? — подумал он. — Это животное Ниббио, пожалуй, был прав: человеку крышка. Да, это так: человеку крышка! Это мне-то? Крышка мне? Да что же случилось? Какой дьявол попутал меня? Что изменилось? Разве я раньше не знал, что женщины всегда пищат? Иной раз это и с мужчинами случается, когда они не могут защитить себя. Что за чертовщина! Мало, что ли, я слышал женского вытья?»
Однако ему не пришлось долго рыться в своей памяти: непроизвольно всплыли в ней несколько случаев, когда ни мольбы, ни рыдания не могли поколебать его решения. Но воспоминание об этих его деяниях не только не придало ему твёрдости, не хватавшей для выполнения взятого на себя дела, не только не заглушило в нём мучительного чувства жалости, а наоборот, пробудило в нём какой-то ужас, страстную жажду покаяния. Теперь ему казалось облегчением вернуться к прежнему образу Лючии, для противодействия которому он всё время старался поддерживать в себе мужество. «Она жива, — подумал он, — и здесь; у меня ещё есть время; ведь я же могу сказать ей: ступайте и радуйтесь; я увижу её изменившееся лицо, скажу ей: простите меня… Простить меня? Я — прошу прощения? У бабы? Это я-то? Да, и всё-таки, если бы это слово, единое только слово могло бы принести мне успокоение, сняло бы с меня эту чертовщину, я произнёс бы его непременно: ну да, знаю, что произнёс бы. До чего я дошёл! Я уже больше не человек, мне крышка!.. Хватит! — сказал он, ворочаясь с остервенением в своей кровати, которая вдруг показалась ему жёсткой-прежёсткой, а одеяло тяжёлым-претяжёлым. — Ну, будем! Всё это глупости, такое со мной случалось и раньше. Пройдёт и на этот раз».
И чтобы заставить себя успокоиться, он пытался придумать какое-нибудь важное дело, такое, которое могло бы захватить его, выполнению которого он отдался бы целиком; но он ничего не мог придумать. Ему казалось, что всё изменилось. То, что прежде имело для него столь притягательную силу, теперь уже не манило его. Страсть, подобно коню, заартачившемуся перед тенью, не давала ему нестись вперёд. Вспоминая о задуманных им делах, он, вместо того чтобы стремиться к их завершению, вместо того чтобы гневаться из-за возможных препятствий (самый гнев в этот момент показался бы ему раем), он чувствовал грусть, почти ужас перед тем, что уже совершил. Будущее представлялось ему бессмысленным, без цели, без желаний; казалось, оно было полно лишь невыносимых воспоминаний; все часы — похожими на этот час, который тянулся сейчас так медленно и так мучительно давил ему голову. Он стал перебирать в памяти своих разбойников и не мог остановиться ни на одном из них, кому бы он рискнул дать какое-нибудь важное поручение; даже самая мысль, что он снова может увидеть их, находиться среди них, была для него невыносимо тяжела и вызывала лишь чувство досады и омерзения. А когда он пытался придумать себе занятие на завтрашний день, какое-нибудь неотложное дело, он неизменно возвращался к мысли, что завтра он отпустит на свободу эту бедную девушку.
«Да, я освобожу её, непременно освобожу. Как только займётся день, приду к ней и скажу: идите, идите. Я дам ей провожатого… А как же обещанье? А слово? А дон Родриго? Но кто такой этот дон Родриго?»
Подобно тому, кто застигнут врасплох затруднительным вопросом старшего, Безымённый вдруг решил ответить на поставленный самому себе вопрос, вернее не он сам, а тот новый человек, который внезапно вырос, как бы восстал для суда над прежним. И он стал доискиваться причины, почему он, непрошеный, вдруг решился подвергнуть мучениям неизвестную бедную девушку, не питая к ней ни злобы, ни боязни, только из желания угодить дону Родриго; и никак не мог найти подходящего оправдания своему поступку или хоть как-нибудь объяснить самому себе, как могло это случиться. Ведь это решение, верней желание, было мгновенным порывом его души, находившейся ещё во власти старых, привычных чувств, итогом многих предшествующих событий; и вот теперь, мучительно допрашивая самого себя, стараясь осознать только один свой поступок, он углубился в созерцание прошлой своей жизни. Назад всё дальше и дальше, от года к году, от ссоры к ссоре, от кровопролития к кровопролитию, от злодеяния к злодеянию, — каждое из них вставало в его обновлённой душе, оторванное от чувств, заставивших когда-то совершить его; вставало во всей чудовищности, которую тогда чувства эти мешали обнаружить. Но ведь это были его поступки, это был — он сам. Ужас, вызванный мыслью, возникавшей от созерцания этих картин и неразлучной с ними, довёл его до полного отчаяния. Он быстро вскочил с кровати, лихорадочно протянул руку к соседней стене, схватил пистолет, нажал курок и… Но в это мгновение, когда он готов был расстаться с жизнью, ставшей для него невыносимой, мысль его, охваченная как бы суеверной тревогой, вдруг перенеслась в будущее, которое последует за его смертью. Он с ужасом представил себе свой обезображенный, недвижимый труп во власти самого низкого из смертных; удивление, переполох в замке на другой день; кругом суматоха, а он — бессильный, безгласный, брошенный неизвестно куда. Он представил себе, какие пойдут толки и здесь, и в округе, и далеко-далеко; ликование своих врагов. Мрак и безмолвие, царившее вокруг, придавали в его глазах этой картине смерти ещё большую скорбь, ещё больший ужас. Ему казалось, что, будь это днём, на людях, под открытым небом, он без колебания бросился бы в реку и исчез навсегда. И охваченный этими горестными размышлениями, он то взводил, то опускал курок пистолета судорожным движением большого пальца. Но вдруг в его сознании мелькнула новая мысль: «А что, если та, загробная жизнь, о которой мне так много говорили в детстве, о которой постоянно все твердят как о существующей — что если её нет, и это всё — выдумки попов? Что же тогда я делаю? Зачем умирать? Какое значение имеет то, что я сделаю? Какое? Это же чистое безумие!.. А если всё-таки „та жизнь“ существует?..»
Сомнение и тревога одолели Безымённого, и отчаяние, мрачное и тяжёлое, от которого не было спасения даже в смерти, охватило его. Пистолет выпал из рук, он схватился за голову, зубы его стучали, он весь дрожал. И внезапно ему вспомнились слова, которые он несколько раз слышал ещё совсем недавно: «Бог прощает все грехи за один милосердный поступок». Эти слова звучали для него теперь не смиренной мольбой, с какой они были произнесены, а властным утверждением, в котором, однако, таилась смутная надежда. На минуту он почувствовал облегчение: он отнял руки от висков и, придя немного в себя, устремился мыслями к той, которая произнесла эти слова, и увидел её не как свою пленницу, умоляющую о пощаде, а чистым ангелом, дарующим спокойствие и утешение. Он лихорадочно ждал утра, чтобы как можно скорей освободить её и услышать из её уст другие живительные слова, призывающие к счастью; он представил как проводит её к матери. «А потом? Что будет делать он завтра и весь остальной день? А послезавтра? А в следующие дни? А ночью? Ведь ночь наступит через двенадцать часов!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
— Нет, нет, я умру, если кто-нибудь войдёт сюда, я умру. Отведите меня в церковь… Господь воздаст вам за это немногое.
— Я пришлю женщину, которая принесёт вам поесть, — продолжал Безымённый и, сказав это, сам удивился, как могла ему прийти в голову подобная хитрость и зачем понадобилось прибегать к ней, только ради того, чтобы успокоить какую-то девчонку.
— А ты, — сказал он тут же, обращаясь к старухе, — уговори её поесть, да уложи спать вот в эту кровать; если она захочет лечь с тобой, пусть будет по её, а если нет, ты прекрасно можешь поспать одну ночь и на полу. Успокой же её. Я тебе говорю: развесели её немного, чтобы ей не пришлось жаловаться на тебя!
Сказав это, он быстро направился к выходу. Лючия вскочила и бросилась было за ним, но он уже исчез…
— О я несчастная! Запирайте, запирайте же скорей! — и, услыхав, как загремел засов и захлопнулась дверь, она вернулась в свой угол и снова опустилась на колени. — О, горе мне! — воскликнула она, захлёбываясь от рыданий. — Кого мне теперь умолять? Где я? Скажите мне, ради бога, скажите, кто этот синьор… тот, что говорил со мной?
— Кто он? Кто он? Вы хотите, чтобы я вам сказала это? Чёрта с два, чтобы я это сказала! Он к вам милостив, а вы вот невесть что о себе думаете. Вас разбирает любопытство, а отдуваться придётся мне. Сами спросите у него! Коли я сделаю по-вашему, пожалуй, мне не услыхать тех приятных слов, что он нашёптывал вам… Я ведь старуха… старуха, — бормотала она сквозь зубы. — Будьте прокляты все молодые, им всё можно: и плакать и смеяться — и всегда они правы.
Но, услыхав рыдания Лючии и вспомнив грозный наказ своего господина, она наклонилась к бедняжке, забившейся в угол, и уже ласковым голосом продолжала:
— Ну, хватит, успокойтесь, ведь я же ничего дурного вам не сказала, будьте веселей. Не задавайте мне вопросов, на которые я не могу ответить, а главное — не падайте духом. Если б вы только знали, сколько людей сочли бы себя счастливыми, когда бы он разговаривал с ними так, как с вами. Ну, развеселитесь же. Скоро, скоро вам принесут поесть, и, насколько я понимаю… судя по его разговору с вами, это будут превкусные вещи. А потом вы уляжетесь в кровать, и надеюсь — оставите местечко и для меня, — прибавила она голосом, в котором, помимо её воли, звучала сдержанная ненависть.
— Я не хочу ни есть, ни спать. Оставьте меня в покое, не подходите ко мне, но и не покидайте меня.
— Да что вы, что вы! — сказала старуха, отходя и усаживаясь в старое кресло, искоса поглядывая на несчастную глазами, полными страха и вместе с тем затаённой злобы. Потом она посмотрела на своё ложе, в досаде, что её спугнули с него, чего доброго, на всю ночь, и заворчала на холод. Однако её радовала мысль о предстоящем ужине и надежда, что и ей перепадёт кусочек. Лючия не замечала холода, не чувствовала голода и, словно одурманенная, лишь смутно ощущала все свои страдания, весь пережитый кошмар, словно то были видения лихорадочного бреда.
Она вздрогнула, услыхав стук в дверь, и, подняв искажённое испугом лицо, закричала:
— Кто там? Кто там? Не впускайте никого!
— Ничего, ничего: добрые вести, — сказала старуха. — Марта принесла вам поесть…
— Запирайте, запирайте! — неистово кричала Лючия.
— Да сейчас, сейчас! — отвечала старуха и, взяв корзину из рук Марты, поспешно отпустила её, заперла за ней дверь и поставила еду на столик посреди комнаты. Потом принялась уговаривать Лючию отведать принесённых яств. Она не скупилась, по её мнению, на самые заманчивые слова, чтобы вызвать аппетит у бедняжки, рассыпалась в восторженных похвалах по поводу изысканности блюд: — Это, я вам скажу, такие лакомые кусочки, что, когда они попадаются нашему брату, их надолго запомнишь! А вино-то какое! Сам хозяин распивает его со своими друзьями… Ну, когда случится кому-нибудь из них… просто когда они хотят повеселиться!
И она причмокнула от удовольствия. Но, видя, что все её ухищрения никак не действуют, сказала:
— А вы вот капризничаете! И, пожалуйста, не вздумайте завтра жаловаться ему, что я вас плохо уговаривала. Ну, а теперь, пожалуй, закушу и я. Не беспокойтесь, и вам хватит, когда вы образумитесь и станете паинькой.
С этими словами она жадно набросилась на еду. Вдоволь насытившись, встала, направилась в угол и, наклонившись к Лючии, снова стала уговаривать её поесть, а потом идти спать.
— Нет, нет, я ничего не хочу, — отвечала Лючия словно спросонья, невнятным голосом. Потом более решительно продолжала: — Дверь заперта? Хорошо заперта? — и, окинув взглядом всю комнату, она встала и, с вытянутыми вперёд руками, осторожно ступая, направилась к выходу.
Старуха опередила её, ухватилась за засов, подёргала его и сказала:
— Слышите? Видите? Хорошо заперта? Теперь вы довольны?
— О боже, довольна? Разве можно быть довольной здесь? — застонала Лючия, забившись снова в свой угол. — Но господь знает, что я здесь!
— Да полно! Ложитесь-ка лучше: нечего вам валяться на полу, как собака! Виданное ли дело — отказываться от удобств, когда они есть!
— Нет, нет. Оставьте меня в покое.
— Ну, как хотите! А то вот смотрите: я вам хорошее местечко припасла, а сама прилягу как-нибудь на краешке. Теперь, если захотите, сами знаете, как устроиться. Да не забудьте, что я вас долго упрашивала. — Сказав это, она повалилась, не раздеваясь, на кровать, и всё стихло.
Лючия неподвижно сидела в своём углу, свернувшись клубочком. Согнув колени и опершись на них локтями, она закрыла руками лицо. То был не сон и не явь, а быстрая смена, какое-то смутное чередование тревожных мыслей, видений, ужасов. Сейчас, оставшись наедине с собой, она более отчётливо представляла кошмары, пережитые ею за этот день, и скорбно склонялась перед ужасной и суровой действительностью, которая обступала её со всех сторон; однако мысль её, проникая в ещё более тёмные глубины, мучительно боролась с призраками, порождёнными страхом и неизвестностью. В таком смятении чувств она пробыла довольно долго. В конце концов, усталая и разбитая, она расправила своё онемевшее тело, потянулась и упала плашмя на пол. Так пролежала она некоторое время в состоянии, похожем на настоящий сон. Но внезапно она очнулась, словно повинуясь какому-то внутреннему зову, и ей захотелось собрать все свои мысли, полностью осознать, где она, как сюда попала, зачем. Она прислушалась к какому-то звуку: то был протяжный, хриплый храп старухи. Лючия широко раскрыла глаза и увидела тусклый огонёк, который то появлялся, то исчезал: это был фитиль гаснущего ночника, который бросал мерцающий свет и тут же, если можно так выразиться, тянул его обратно, подобно приливу и отливу на морском берегу. Этот свет, убегая от предметов, не успев придать им определённые очертания, являл для глаз лишь быструю смену каких-то призрачных образов.
Однако недавние переживания, всплывшие в памяти Лючии, очень скоро помогли девушке разобраться в том, что казалось ей столь загадочным. Пробудившись, несчастная узнала свою тюрьму, и на неё разом нахлынули все страшные воспоминания пережитого дня, все кошмары будущего; даже царившая тишина после стольких волнений, это спокойствие, эта заброшенность, в которой её оставили, внушили ей опять сильную тревогу, и её охватил такой страх, что захотелось умереть. Но в этот момент она подумала, что господь услышит её молитвы, и тут же в душе её вдруг вспыхнула надежда. Лючия снова взялась за свои чётки и стала их перебирать, и вместе со словами молитвы, которые слетали с её дрожащих губ, в душе её крепла какая-то неиссякаемая вера. Но тут новая мысль осенила её: ведь молитва её будет скорее услышана и будет более угодной богу, если она в своём безмерном отчаянии даст какой-нибудь обет. Лючия стала припоминать, что сейчас и что раньше было ей дороже всего на свете. В этот момент душа её была охвачена только страхом и другого желания, кроме освобождения, у неё не было. Поэтому она тут же вспомнила о самом для себя дорогом и, не задумываясь, решила принести его в жертву. Она опустилась на колени и, скрестив на груди руки, на которых висели чётки, подняв глаза к небу, произнесла:
— О святая дева! Сколько раз я к вам прибегала, и сколько раз вы меня утешали! Вы перенесли столько страданий и теперь пребываете в ореоле святости и славы! Вы сотворили столько чудес для несчастных обездоленных, помогите же мне! Дайте мне силы спастись и вернуться невредимой к моей матери. О божья матерь, даю вам обет девственности, клянусь вам, я навеки отказываюсь от своего любимого и посвящаю себя навсегда служению вам.
Произнеся эти слова, девушка склонила голову, надела на шею чётки в знак посвящения, словно это была её защита, доспехи нового воинства, в ряды которого она вступила. Она опустилась на пол и почувствовала, как в душу её снизошло успокоение, какое-то глубокое упование. Она вспомнила слова всемогущего незнакомца: «Завтра утром», и ей показалось, что в них прозвучало обещание освободить её. От этих утешительных мыслей чувства её, утомлённые непосильной борьбой, мало-помалу успокоились, и, наконец, уже перед самым рассветом, с именем своей заступницы на устах, Лючия заснула крепким и сладким сном.
Но в том же замке был ещё один человек, который в эту ночь хотел уснуть и не мог. Уйдя или почти убежав от Лючии и приказав подать ей ужин, он по обыкновению обошёл посты своего замка, но образ девушки неотступно следовал за ним, не давая ему ни минуты покоя, а в ушах его непрерывно звучали её слава. Синьор прошёл в свою комнату, поспешно заперся в ней, словно ему надо было защищаться от целого полчища врагов, потом, так же торопливо раздевшись, улёгся в постель. Но образ девушки, как живой, стоял перед ним и, казалось, говорил: «Тебе не уснуть».
«Что за пустое бабье любопытство взяло меня посмотреть на неё? — подумал он. — Это животное Ниббио, пожалуй, был прав: человеку крышка. Да, это так: человеку крышка! Это мне-то? Крышка мне? Да что же случилось? Какой дьявол попутал меня? Что изменилось? Разве я раньше не знал, что женщины всегда пищат? Иной раз это и с мужчинами случается, когда они не могут защитить себя. Что за чертовщина! Мало, что ли, я слышал женского вытья?»
Однако ему не пришлось долго рыться в своей памяти: непроизвольно всплыли в ней несколько случаев, когда ни мольбы, ни рыдания не могли поколебать его решения. Но воспоминание об этих его деяниях не только не придало ему твёрдости, не хватавшей для выполнения взятого на себя дела, не только не заглушило в нём мучительного чувства жалости, а наоборот, пробудило в нём какой-то ужас, страстную жажду покаяния. Теперь ему казалось облегчением вернуться к прежнему образу Лючии, для противодействия которому он всё время старался поддерживать в себе мужество. «Она жива, — подумал он, — и здесь; у меня ещё есть время; ведь я же могу сказать ей: ступайте и радуйтесь; я увижу её изменившееся лицо, скажу ей: простите меня… Простить меня? Я — прошу прощения? У бабы? Это я-то? Да, и всё-таки, если бы это слово, единое только слово могло бы принести мне успокоение, сняло бы с меня эту чертовщину, я произнёс бы его непременно: ну да, знаю, что произнёс бы. До чего я дошёл! Я уже больше не человек, мне крышка!.. Хватит! — сказал он, ворочаясь с остервенением в своей кровати, которая вдруг показалась ему жёсткой-прежёсткой, а одеяло тяжёлым-претяжёлым. — Ну, будем! Всё это глупости, такое со мной случалось и раньше. Пройдёт и на этот раз».
И чтобы заставить себя успокоиться, он пытался придумать какое-нибудь важное дело, такое, которое могло бы захватить его, выполнению которого он отдался бы целиком; но он ничего не мог придумать. Ему казалось, что всё изменилось. То, что прежде имело для него столь притягательную силу, теперь уже не манило его. Страсть, подобно коню, заартачившемуся перед тенью, не давала ему нестись вперёд. Вспоминая о задуманных им делах, он, вместо того чтобы стремиться к их завершению, вместо того чтобы гневаться из-за возможных препятствий (самый гнев в этот момент показался бы ему раем), он чувствовал грусть, почти ужас перед тем, что уже совершил. Будущее представлялось ему бессмысленным, без цели, без желаний; казалось, оно было полно лишь невыносимых воспоминаний; все часы — похожими на этот час, который тянулся сейчас так медленно и так мучительно давил ему голову. Он стал перебирать в памяти своих разбойников и не мог остановиться ни на одном из них, кому бы он рискнул дать какое-нибудь важное поручение; даже самая мысль, что он снова может увидеть их, находиться среди них, была для него невыносимо тяжела и вызывала лишь чувство досады и омерзения. А когда он пытался придумать себе занятие на завтрашний день, какое-нибудь неотложное дело, он неизменно возвращался к мысли, что завтра он отпустит на свободу эту бедную девушку.
«Да, я освобожу её, непременно освобожу. Как только займётся день, приду к ней и скажу: идите, идите. Я дам ей провожатого… А как же обещанье? А слово? А дон Родриго? Но кто такой этот дон Родриго?»
Подобно тому, кто застигнут врасплох затруднительным вопросом старшего, Безымённый вдруг решил ответить на поставленный самому себе вопрос, вернее не он сам, а тот новый человек, который внезапно вырос, как бы восстал для суда над прежним. И он стал доискиваться причины, почему он, непрошеный, вдруг решился подвергнуть мучениям неизвестную бедную девушку, не питая к ней ни злобы, ни боязни, только из желания угодить дону Родриго; и никак не мог найти подходящего оправдания своему поступку или хоть как-нибудь объяснить самому себе, как могло это случиться. Ведь это решение, верней желание, было мгновенным порывом его души, находившейся ещё во власти старых, привычных чувств, итогом многих предшествующих событий; и вот теперь, мучительно допрашивая самого себя, стараясь осознать только один свой поступок, он углубился в созерцание прошлой своей жизни. Назад всё дальше и дальше, от года к году, от ссоры к ссоре, от кровопролития к кровопролитию, от злодеяния к злодеянию, — каждое из них вставало в его обновлённой душе, оторванное от чувств, заставивших когда-то совершить его; вставало во всей чудовищности, которую тогда чувства эти мешали обнаружить. Но ведь это были его поступки, это был — он сам. Ужас, вызванный мыслью, возникавшей от созерцания этих картин и неразлучной с ними, довёл его до полного отчаяния. Он быстро вскочил с кровати, лихорадочно протянул руку к соседней стене, схватил пистолет, нажал курок и… Но в это мгновение, когда он готов был расстаться с жизнью, ставшей для него невыносимой, мысль его, охваченная как бы суеверной тревогой, вдруг перенеслась в будущее, которое последует за его смертью. Он с ужасом представил себе свой обезображенный, недвижимый труп во власти самого низкого из смертных; удивление, переполох в замке на другой день; кругом суматоха, а он — бессильный, безгласный, брошенный неизвестно куда. Он представил себе, какие пойдут толки и здесь, и в округе, и далеко-далеко; ликование своих врагов. Мрак и безмолвие, царившее вокруг, придавали в его глазах этой картине смерти ещё большую скорбь, ещё больший ужас. Ему казалось, что, будь это днём, на людях, под открытым небом, он без колебания бросился бы в реку и исчез навсегда. И охваченный этими горестными размышлениями, он то взводил, то опускал курок пистолета судорожным движением большого пальца. Но вдруг в его сознании мелькнула новая мысль: «А что, если та, загробная жизнь, о которой мне так много говорили в детстве, о которой постоянно все твердят как о существующей — что если её нет, и это всё — выдумки попов? Что же тогда я делаю? Зачем умирать? Какое значение имеет то, что я сделаю? Какое? Это же чистое безумие!.. А если всё-таки „та жизнь“ существует?..»
Сомнение и тревога одолели Безымённого, и отчаяние, мрачное и тяжёлое, от которого не было спасения даже в смерти, охватило его. Пистолет выпал из рук, он схватился за голову, зубы его стучали, он весь дрожал. И внезапно ему вспомнились слова, которые он несколько раз слышал ещё совсем недавно: «Бог прощает все грехи за один милосердный поступок». Эти слова звучали для него теперь не смиренной мольбой, с какой они были произнесены, а властным утверждением, в котором, однако, таилась смутная надежда. На минуту он почувствовал облегчение: он отнял руки от висков и, придя немного в себя, устремился мыслями к той, которая произнесла эти слова, и увидел её не как свою пленницу, умоляющую о пощаде, а чистым ангелом, дарующим спокойствие и утешение. Он лихорадочно ждал утра, чтобы как можно скорей освободить её и услышать из её уст другие живительные слова, призывающие к счастью; он представил как проводит её к матери. «А потом? Что будет делать он завтра и весь остальной день? А послезавтра? А в следующие дни? А ночью? Ведь ночь наступит через двенадцать часов!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81