Подобный подход чреват не только ошибками в деталях, но и превратным пониманием общей авторской позиции, когда стремление древнеримского стилиста выразить в наиболее адекватной форме понятия, свойственные Стое, низводится до уровня чисто литературной эстетики.
Эта проблема не была новой для Рима, но ко времени Сенеки она все еще не нашла окончательного решения, так что мыслителю пришлось призвать на помощь все свое воображение, чтобы внести свой вклад в его поиск. Новейшие историки не всегда отдают себе в этом отчет. Нам известно, что Секстии (во всяком случае, Секстий-отец) преподавали по-гречески. Разве стали бы они это делать, если бы латинский язык, родной для их аудитории, давал возможность адекватного выражения всех понятий учения? Вспомним, что, в отличие от эпикуреизма, известного в переводах уже с конца II века до н. э. и задолго до Лукреция, стоицизм до появления трактата «О пределах добра и зла» оставался грекоязычным учением. Великие стоики, перенесшие на римскую почву учение Зенона, Хрисиппа и их последователей, то есть Панетий и Гекатон Родосцы, а также Посидоний, писали по-гречески. Судя по всему, их римские продолжатели, такие, как Рутилий Руф, Элий Туберон и другие, даже не пытались излагать свои убеждения на латыни. И Цицерону, написавшему трактат о стоической философии от лица Катона, пришлось заново создавать язык римского стоицизма. То, что сделал Цицерон, сопоставимо с тем, что совершил Лукреций, изучивший творчество своих предшественников и заново осмысливший его. Возможно, вклад Цицерона даже значительнее, ведь он оказался первым, кто предпринял попытку подобного рода. Не все находки Цицерона встретили единодушное одобрение его последователей, так что в распоряжении Сенеки еще оставалась определенная «маржа» для собственных нововведений. Тисков в виде традиционного словаря для него еще не существовало.
Но все же осуществленный Цицероном труд стал важной вехой в истории древнеримского стоицизма, отметившей своим духом и творчество Сенеки. Цицерон считал, что язык стоиков носит прежде всего «технический» характер, и даже (не без иронии) допускал, что философы Стои изобрели для себя особый жаргон. Он спорил с тем, что этот жаргон обозначает понятия реальной действительности, которые невозможно выразить средствами общеупотребительного языка, подкрепленными известной долей воображения. Зенон, утверждал он, изобрел больше новых слов, чем новых понятий. Того же мнения придерживался и Сенека, хотя он был меньше склонен подвергать сомнению новизну и самобытность учения. Сенека знал, что стоики пользовались особым словарем, отличным от verba publica – общепринятого лексикона. Так, ему было известно, что латинское слово gaudium (радость) является переводом греческого термина стоиков «/ара» и не может быть заменено словом voluptas (наслаждение), аналога греческому «hdonh», но одновременно он был убежден, что эти чисто философские понятия, входящие в учение стоиков, не являются полностью оторванными от непосредственного восприятия обыденного сознания, использующего для самовыражения обыкновенные слова, те самые verba publica. Здесь-то и кроются широкие возможности для поиска соответствий и их аналитической интерпретации. Даже приняв за данность существование некоего кода, построенного на точном соответствии конкретных латинских слов греческим терминам, используемым стоиками в отвлеченно-философском смысле, невозможно отрицать, что сами эти слова вызывают в памяти множество ассоциаций, выходящих за рамки принятой системы. И наоборот, понятия стоицизма вполне могут быть выражены и описаны средствами общеупотребительного языка. По этому пункту Сенека полностью соглашается с Цицероном, выдвинувшим нарочито парадоксальный, но заслуживающий пристального внимания тезис. В самом начале своего трактата «О пределах добра и зла», затрагивая проблему выражения понятий философии на латинском языке, Цицерон с уверенностью заявляет, что латынь обладает более богатым, чем греческий, словарем. Он возвращается к этой мысли и в «Тускуланских беседах» и в доказательство своего тезиса приводит конкретный пример. Так, по-гречески невозможно выразить разницу понятий, заключенную в латинских словах dolere и laborare (страдать). Отметим, что сюда же можно добавить и глагол pati (страдать, терпеть). Цицерон не без оснований полагает, что латинский язык богат «потенциально» и способен к развитию, следовательно, латинский философский словарь вполне возможен, нужен только умелый «ремесленник», который его должным образом обработает.
Проблема поэтому сводится в общих чертах к следующему. С одной стороны, имеются греческие термины, служащие для обозначения того или иного понятия в рамках данного философского учения (в основном стоицизма, но также и эпикуреизма) и переводимые на латынь двумя способами: либо калькой с греческого термина (таковы philosophia, rhetorica и др.), либо использованием исконно латинского слова, которому не без известной натуги придается новое значение (таковы gaudium для «хара» у стоиков; elementa для «atomos» эпикурейцев, и т. д.). С другой стороны, римский философ, отталкиваясь от греческого, постарается не просто ввести свой, произвольно выдуманный «знак», но попробует пройти тем же путем, каким шел греческий философ, создатель данного термина, и таким образом выстроить необходимый словарь, действуя как бы «внутри» родного языка. Сам Цицерон предложил несколько вполне удачных примеров подобного рода, в частности, он изобрел слово conciliation выражающее понятие «oikeiwsiV». Сенека принял этот термин, хотя пользовался им не слишком охотно, ограничив его употребление рядом нескольких чисто теоретических пассажей. Напротив, Цицерону его собственное нововведение явно нравилось, скорее всего по той причине, что его сознание хранило ясный образ, соответствующий этому слову. Иначе говоря, оно было для него описанием понятия, а не просто символом. Во времена Сенеки этот термин уже прочно вошел в употребление, превратившись в своего рода этикетку, поэтому философу пришлось искать другие выражения, свежестью и точным соответствием смыслу вернее привлекающие внимание читателя. В том же письме, где он излагает учение о conciliation Сенека приводит и другие термины, например, carus esse или committere, призванные полнее раскрыть содержание его мысли.
Аналогичная и не менее значимая эволюция прослеживается и в отношении учения о «предпочтениях». В трактате «О пределах добра и зла» Цицерон, еще слишком близкий к греческим источникам, проявляет чудеса изобретательности, изыскивая слова, способные передать ту идею, которую стоики выражали термином «prohgmena»и его антонимом «apoprohgmena». С этой целью он обращается к аргументации Зенона и, отталкиваясь от нее, находит образ, выражающий эту идею. Некоторые вещи, учит Цицерон, например, здоровье, богатство и т. п., окружают Добро, как придворные трон царя; сами они царем не являются, но находятся в непосредственной близости от него, большей или меньшей. Наиболее приближенных к монарху можно обозначить словом praepositi, тогда остальные будут именоваться reiecti.
Это решение, заключающееся в буквальном переводе греческой метафоры, было знакомо Сенеке, который по крайней мере однажды использовал равнозначный термин – producta, хотя гораздо чаще у него встречается слово commoda (и противоположное ему по значению incommoda), не имеющее ничего общего с метафорой Зенона, но обладающее тем преимуществом, что его легко поймет каждый читатель, даже тот, кто не знаком с тонкостями учения. В дальнейшем Сенека прибегал и к еще более простому слову potior. Внешне этот процесс выглядел так, словно язык, ассимилировав отвлеченное понятие, не нуждался более для своего выражения в специальном и мгновенно узнаваемом термине.
Работая над философскими диалогами, Цицерон ставил перед собой цель создать внутри латыни язык, способный служить средством выражения понятий, использовавшихся греческими философами. Поначалу не обошлось без известной доли насилия над латынью, однако временной промежуток, отделяющий жизнь Цицерона от жизни Сенеки, оказался заполнен кропотливым трудом по ассимиляции и, если можно так выразиться, натурализации эллинистических учений в Древнем Риме, в результате чего в распоряжении Сенеки оказался более обширный и более гибкий словарь, который он мог видоизменять по собственному усмотрению, в зависимости от обстоятельств и требуемого в конкретный момент угла зрения. Язык стоиков не только стал богаче, он утратил былую сухость и вышел за рамки школы. Отныне он мог черпать ресурсы из всей сокровищницы языка и пользоваться терминами, предварительно не лишая их привычного, бытового содержания. Утратив свой эзотерический характер, этот словарь обрел внутреннюю гармонию, отличную от той, что характерна для соответствующих греческих терминов, и в свою очередь превратился в генератор идей.
Значение произошедшей эволюции легко проследить на примере таких терминов, как praeposita (или producta) и равноценного им по значению слова commoda, которому и отдавал предпочтение Сенека. Первые ограничивают мысль рамками традиционной теории стоицизма, второе приближает выражаемое понятие к повседневному опыту и облекает его в плоть непосредственно узнаваемой действительности. Даже слабо разбирающийся в учении стоицизма читатель без труда понимал, почему здоровье, богатство и т. п. могут быть преимуществами (commoda), не являясь по сути своей благом; очевидно, что ему было бы гораздо труднее постичь, почему некоторые ценности бывают «приближенными», а другие – «отдаленными».
Многие из сочинений Сенеки, подчас рассматриваемые как простая интерпретация (на ум немедленно приходит расхожий образ Сенеки-ритора), в которых слово весит больше, чем идея, при тщательном анализе оказываются разработкой понятий, заимствованных у школы, но описанных «изнутри». Роскошь выразительных средств, порой переходящая в пышность, свидетельствует о богатстве содержания; и если в этой связи о красноречии говорить еще допустимо, то всякий намек на риторику выглядит просто неуместным. Например, рассматривая гармонично уравновешенный, состоящий из трех частей ритм такого понятия, cola, мы обнаруживаем, что он опирается на три исходные точки, заимствованные из вполне ортодоксального учения. Так, в трактате «О прекрасной жизни», завершая рассуждение о счастье мудреца описанием того действия, которое производит на душу согласие с разумом, Сенека утверждает: «Тогда на смену душевному смятению приходит безмерная радость, ровная и свободная от потрясений, за которой следуют умиротворение и согласие души с самою собой и, наконец, величие души, соединенное с кротостью». Все приведенные термины, ни один из которых не носит явно отвлеченного характера, на самом деле – и в этом легко убедиться – скрывают три «постоянства», то есть три эмоциональных состояния души, послушной разуму ), три состояния, диктуемых мудростью и направляющих практическуюiaie qapue( деятельность. Безмерная радость без потрясений – это, бесспорно, «cara», что подтверждает текст одного из писем к Луцилию; но в то же время Сенека намекает на знаменитое определение счастья как «счастливого течения жизни», данное Зеноном. Здесь прилагательное aequale уже содержит образ. Умиротворение и согласие души с самою собой суть не что иное, как внутреннее воздействие «осмотрительности» ), антиподом которой является поспешность, вызывающая страх иaiebalue( внутренний хаос. Величие (мы сказали бы возвышенность) души, наконец, есть проявление «boulhsiV» – разумной воли, третьего из «трех постоянств»; эмоциональной карикатурой на нее будет «epiq umia», то есть бесконтрольное влечение. Стоики учат, что эта безмятежная воля сопровождается кротостью и доброжелательностью; союз тех же двух качеств специально выделяет и Сенека.
Словарь Сенеки здесь разительно не похож на словарь Цицерона. Говоря о «трех постоянствах», последний употребляет термин gaudium (встречающийся также у Сенеки), но наряду с ним и такие термины, как voluntas и cautio , сами по себе довольно смутные и вне контекста стоической философии непонятные. Можно предположить, что Сенека, в целом принимая концепцию «трех постоянств», сталкиваясь с тем или иным из близких к ней понятий, каждый раз стремился развить его вглубь, дать его описание, осветить эмоциональную значимость и показать, какую роль оно играет в духовной жизни.
Вот почему мы считаем, что всякое толкование любого из текстов Сенеки, какие бы цели оно перед собой ни ставило, непременно должно начинаться с попытки распознать под внешним словарным слоем совсем не «технического» на первый взгляд назначения стоическую «структуру», которая в большинстве случаев составляет скелетную основу мысли философа. Язык Сенеки – это целая вселенная, существующая по собственным законам; он идет впереди общеупотребительного языка, но никогда не смешивается с ним и по этой причине скрывает множество «ловушек» для новейшего переводчика или комментатора. Избежать их все, видимо, невозможно, но помнить о них и остерегаться все-таки необходимо. На некоторые из этих «ловушек» мы постараемся указать в ходе дальнейшего повествования.
* * *
Сенека, бесспорно, относился с уважением к ортодоксальному стоицизму и постоянно обращался к нему мыслью, однако из этого вовсе не следует, что его личный вклад в философию ограничивается работой над языком школы, которому он сумел придать необходимую гибкость, тем самым сделав взлелеянные Стоей истины достоянием более широкой аудитории. Сам он ставил себе в заслугу умение мыслить свободно, не довольствуясь ролью послушного и старательного ученика, во всем согласного с мнением учителей. И здесь мы сталкиваемся с одной из наиболее сложных проблем, неизбежно встающей перед исследователем истории древнеримской философии. Нам необходимо понять и определить, что именно в данном латинском произведении привнесено древнеримским автором, чего он не мог почерпнуть из других источников. Что является исконно римским в творчестве Сенеки и что принадлежит только ему, чего не мог бы написать никто другой? В заключительной части этой книги мы, возможно, попробуем разрешить этот вопрос, однако прежде нам предстоит найти ответы на множество других. Для начала, видимо, следует установить, кем же был Сенека, и попытаться по мере возможного определить истинный масштаб его личности. Каждое из написанных им сочинений нам необходимо рассмотреть в контексте времени его создания. Только так мы можем надеяться, что нам откроется смысл, который вкладывал в свое творение автор, если, разумеется, нам удастся хоть краешком глаза заглянуть под скрывающую его облик маску. Ту маску, которую он носил при жизни по собственному желанию, но главным образом ту, что после его смерти продолжает прятать его лицо на протяжении веков. Философ-стоик, Сенека был человеком скрытным, отдавая тем самым своеобразную, хотя и далеко не единственную дань эпикуреизму. Выступая в роли духовного учителя, ему приходилось также – то по тактическим соображениям, то из простой осторожности – сознательно ограничивать себя в выражении своих истинных мыслей. Но несмотря на все эти трудности, привлекательность человеческой личности и богатство философской мысли Сенеки настолько очевидны, что не могут не привлечь наш интерес и оправдать наше стремление проникнуть за фасад внешнего облика.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СЕНЕКА И ЕГО ВРЕМЯ
Источники
Дефицит конкретных свидетельств, слишком часто затрудняющий изучение жизни латинских авторов, на Сенеку не распространяется. В большей мере историческое лицо, чем писатель, он заслужил бесспорную честь многократного упоминания в трудах античных историков. Как и Цицерон, Сенека входит в число деятелей «великой истории».
Свой рассказ о нем оставили, в частности, Тацит и Дион Кассий. Как ни странно, это обстоятельство, на первый взгляд благоприятствующее освещению биографии философа, сопряжено с определенными неудобствами. Дело в том, что современные Сенеке историки, на суждения которых привычно ссылаются все последующие поколения исследователей, в большинстве своем не просто принимали активное личное участие в описываемых событиях, но зачастую и пережили в связи с этими событиями немало страданий. Их свидетельства поэтому далеки от объективности. Отзвук личных пристрастий слышен и в «Анналах» Тацита, и в сочинении Диона Кассия. Ясно, что авторы пользовались разными источниками, и не случайно в их трудах так много взаимных противоречий. Немецкий ученый А. Геркке еще в конце XIX века отметил, что, например, Тацит считает Сенеку непричастным к убийству Агриппины, тогда как Дион полагает, что при составлении плана заговора без философа не обошлось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Эта проблема не была новой для Рима, но ко времени Сенеки она все еще не нашла окончательного решения, так что мыслителю пришлось призвать на помощь все свое воображение, чтобы внести свой вклад в его поиск. Новейшие историки не всегда отдают себе в этом отчет. Нам известно, что Секстии (во всяком случае, Секстий-отец) преподавали по-гречески. Разве стали бы они это делать, если бы латинский язык, родной для их аудитории, давал возможность адекватного выражения всех понятий учения? Вспомним, что, в отличие от эпикуреизма, известного в переводах уже с конца II века до н. э. и задолго до Лукреция, стоицизм до появления трактата «О пределах добра и зла» оставался грекоязычным учением. Великие стоики, перенесшие на римскую почву учение Зенона, Хрисиппа и их последователей, то есть Панетий и Гекатон Родосцы, а также Посидоний, писали по-гречески. Судя по всему, их римские продолжатели, такие, как Рутилий Руф, Элий Туберон и другие, даже не пытались излагать свои убеждения на латыни. И Цицерону, написавшему трактат о стоической философии от лица Катона, пришлось заново создавать язык римского стоицизма. То, что сделал Цицерон, сопоставимо с тем, что совершил Лукреций, изучивший творчество своих предшественников и заново осмысливший его. Возможно, вклад Цицерона даже значительнее, ведь он оказался первым, кто предпринял попытку подобного рода. Не все находки Цицерона встретили единодушное одобрение его последователей, так что в распоряжении Сенеки еще оставалась определенная «маржа» для собственных нововведений. Тисков в виде традиционного словаря для него еще не существовало.
Но все же осуществленный Цицероном труд стал важной вехой в истории древнеримского стоицизма, отметившей своим духом и творчество Сенеки. Цицерон считал, что язык стоиков носит прежде всего «технический» характер, и даже (не без иронии) допускал, что философы Стои изобрели для себя особый жаргон. Он спорил с тем, что этот жаргон обозначает понятия реальной действительности, которые невозможно выразить средствами общеупотребительного языка, подкрепленными известной долей воображения. Зенон, утверждал он, изобрел больше новых слов, чем новых понятий. Того же мнения придерживался и Сенека, хотя он был меньше склонен подвергать сомнению новизну и самобытность учения. Сенека знал, что стоики пользовались особым словарем, отличным от verba publica – общепринятого лексикона. Так, ему было известно, что латинское слово gaudium (радость) является переводом греческого термина стоиков «/ара» и не может быть заменено словом voluptas (наслаждение), аналога греческому «hdonh», но одновременно он был убежден, что эти чисто философские понятия, входящие в учение стоиков, не являются полностью оторванными от непосредственного восприятия обыденного сознания, использующего для самовыражения обыкновенные слова, те самые verba publica. Здесь-то и кроются широкие возможности для поиска соответствий и их аналитической интерпретации. Даже приняв за данность существование некоего кода, построенного на точном соответствии конкретных латинских слов греческим терминам, используемым стоиками в отвлеченно-философском смысле, невозможно отрицать, что сами эти слова вызывают в памяти множество ассоциаций, выходящих за рамки принятой системы. И наоборот, понятия стоицизма вполне могут быть выражены и описаны средствами общеупотребительного языка. По этому пункту Сенека полностью соглашается с Цицероном, выдвинувшим нарочито парадоксальный, но заслуживающий пристального внимания тезис. В самом начале своего трактата «О пределах добра и зла», затрагивая проблему выражения понятий философии на латинском языке, Цицерон с уверенностью заявляет, что латынь обладает более богатым, чем греческий, словарем. Он возвращается к этой мысли и в «Тускуланских беседах» и в доказательство своего тезиса приводит конкретный пример. Так, по-гречески невозможно выразить разницу понятий, заключенную в латинских словах dolere и laborare (страдать). Отметим, что сюда же можно добавить и глагол pati (страдать, терпеть). Цицерон не без оснований полагает, что латинский язык богат «потенциально» и способен к развитию, следовательно, латинский философский словарь вполне возможен, нужен только умелый «ремесленник», который его должным образом обработает.
Проблема поэтому сводится в общих чертах к следующему. С одной стороны, имеются греческие термины, служащие для обозначения того или иного понятия в рамках данного философского учения (в основном стоицизма, но также и эпикуреизма) и переводимые на латынь двумя способами: либо калькой с греческого термина (таковы philosophia, rhetorica и др.), либо использованием исконно латинского слова, которому не без известной натуги придается новое значение (таковы gaudium для «хара» у стоиков; elementa для «atomos» эпикурейцев, и т. д.). С другой стороны, римский философ, отталкиваясь от греческого, постарается не просто ввести свой, произвольно выдуманный «знак», но попробует пройти тем же путем, каким шел греческий философ, создатель данного термина, и таким образом выстроить необходимый словарь, действуя как бы «внутри» родного языка. Сам Цицерон предложил несколько вполне удачных примеров подобного рода, в частности, он изобрел слово conciliation выражающее понятие «oikeiwsiV». Сенека принял этот термин, хотя пользовался им не слишком охотно, ограничив его употребление рядом нескольких чисто теоретических пассажей. Напротив, Цицерону его собственное нововведение явно нравилось, скорее всего по той причине, что его сознание хранило ясный образ, соответствующий этому слову. Иначе говоря, оно было для него описанием понятия, а не просто символом. Во времена Сенеки этот термин уже прочно вошел в употребление, превратившись в своего рода этикетку, поэтому философу пришлось искать другие выражения, свежестью и точным соответствием смыслу вернее привлекающие внимание читателя. В том же письме, где он излагает учение о conciliation Сенека приводит и другие термины, например, carus esse или committere, призванные полнее раскрыть содержание его мысли.
Аналогичная и не менее значимая эволюция прослеживается и в отношении учения о «предпочтениях». В трактате «О пределах добра и зла» Цицерон, еще слишком близкий к греческим источникам, проявляет чудеса изобретательности, изыскивая слова, способные передать ту идею, которую стоики выражали термином «prohgmena»и его антонимом «apoprohgmena». С этой целью он обращается к аргументации Зенона и, отталкиваясь от нее, находит образ, выражающий эту идею. Некоторые вещи, учит Цицерон, например, здоровье, богатство и т. п., окружают Добро, как придворные трон царя; сами они царем не являются, но находятся в непосредственной близости от него, большей или меньшей. Наиболее приближенных к монарху можно обозначить словом praepositi, тогда остальные будут именоваться reiecti.
Это решение, заключающееся в буквальном переводе греческой метафоры, было знакомо Сенеке, который по крайней мере однажды использовал равнозначный термин – producta, хотя гораздо чаще у него встречается слово commoda (и противоположное ему по значению incommoda), не имеющее ничего общего с метафорой Зенона, но обладающее тем преимуществом, что его легко поймет каждый читатель, даже тот, кто не знаком с тонкостями учения. В дальнейшем Сенека прибегал и к еще более простому слову potior. Внешне этот процесс выглядел так, словно язык, ассимилировав отвлеченное понятие, не нуждался более для своего выражения в специальном и мгновенно узнаваемом термине.
Работая над философскими диалогами, Цицерон ставил перед собой цель создать внутри латыни язык, способный служить средством выражения понятий, использовавшихся греческими философами. Поначалу не обошлось без известной доли насилия над латынью, однако временной промежуток, отделяющий жизнь Цицерона от жизни Сенеки, оказался заполнен кропотливым трудом по ассимиляции и, если можно так выразиться, натурализации эллинистических учений в Древнем Риме, в результате чего в распоряжении Сенеки оказался более обширный и более гибкий словарь, который он мог видоизменять по собственному усмотрению, в зависимости от обстоятельств и требуемого в конкретный момент угла зрения. Язык стоиков не только стал богаче, он утратил былую сухость и вышел за рамки школы. Отныне он мог черпать ресурсы из всей сокровищницы языка и пользоваться терминами, предварительно не лишая их привычного, бытового содержания. Утратив свой эзотерический характер, этот словарь обрел внутреннюю гармонию, отличную от той, что характерна для соответствующих греческих терминов, и в свою очередь превратился в генератор идей.
Значение произошедшей эволюции легко проследить на примере таких терминов, как praeposita (или producta) и равноценного им по значению слова commoda, которому и отдавал предпочтение Сенека. Первые ограничивают мысль рамками традиционной теории стоицизма, второе приближает выражаемое понятие к повседневному опыту и облекает его в плоть непосредственно узнаваемой действительности. Даже слабо разбирающийся в учении стоицизма читатель без труда понимал, почему здоровье, богатство и т. п. могут быть преимуществами (commoda), не являясь по сути своей благом; очевидно, что ему было бы гораздо труднее постичь, почему некоторые ценности бывают «приближенными», а другие – «отдаленными».
Многие из сочинений Сенеки, подчас рассматриваемые как простая интерпретация (на ум немедленно приходит расхожий образ Сенеки-ритора), в которых слово весит больше, чем идея, при тщательном анализе оказываются разработкой понятий, заимствованных у школы, но описанных «изнутри». Роскошь выразительных средств, порой переходящая в пышность, свидетельствует о богатстве содержания; и если в этой связи о красноречии говорить еще допустимо, то всякий намек на риторику выглядит просто неуместным. Например, рассматривая гармонично уравновешенный, состоящий из трех частей ритм такого понятия, cola, мы обнаруживаем, что он опирается на три исходные точки, заимствованные из вполне ортодоксального учения. Так, в трактате «О прекрасной жизни», завершая рассуждение о счастье мудреца описанием того действия, которое производит на душу согласие с разумом, Сенека утверждает: «Тогда на смену душевному смятению приходит безмерная радость, ровная и свободная от потрясений, за которой следуют умиротворение и согласие души с самою собой и, наконец, величие души, соединенное с кротостью». Все приведенные термины, ни один из которых не носит явно отвлеченного характера, на самом деле – и в этом легко убедиться – скрывают три «постоянства», то есть три эмоциональных состояния души, послушной разуму ), три состояния, диктуемых мудростью и направляющих практическуюiaie qapue( деятельность. Безмерная радость без потрясений – это, бесспорно, «cara», что подтверждает текст одного из писем к Луцилию; но в то же время Сенека намекает на знаменитое определение счастья как «счастливого течения жизни», данное Зеноном. Здесь прилагательное aequale уже содержит образ. Умиротворение и согласие души с самою собой суть не что иное, как внутреннее воздействие «осмотрительности» ), антиподом которой является поспешность, вызывающая страх иaiebalue( внутренний хаос. Величие (мы сказали бы возвышенность) души, наконец, есть проявление «boulhsiV» – разумной воли, третьего из «трех постоянств»; эмоциональной карикатурой на нее будет «epiq umia», то есть бесконтрольное влечение. Стоики учат, что эта безмятежная воля сопровождается кротостью и доброжелательностью; союз тех же двух качеств специально выделяет и Сенека.
Словарь Сенеки здесь разительно не похож на словарь Цицерона. Говоря о «трех постоянствах», последний употребляет термин gaudium (встречающийся также у Сенеки), но наряду с ним и такие термины, как voluntas и cautio , сами по себе довольно смутные и вне контекста стоической философии непонятные. Можно предположить, что Сенека, в целом принимая концепцию «трех постоянств», сталкиваясь с тем или иным из близких к ней понятий, каждый раз стремился развить его вглубь, дать его описание, осветить эмоциональную значимость и показать, какую роль оно играет в духовной жизни.
Вот почему мы считаем, что всякое толкование любого из текстов Сенеки, какие бы цели оно перед собой ни ставило, непременно должно начинаться с попытки распознать под внешним словарным слоем совсем не «технического» на первый взгляд назначения стоическую «структуру», которая в большинстве случаев составляет скелетную основу мысли философа. Язык Сенеки – это целая вселенная, существующая по собственным законам; он идет впереди общеупотребительного языка, но никогда не смешивается с ним и по этой причине скрывает множество «ловушек» для новейшего переводчика или комментатора. Избежать их все, видимо, невозможно, но помнить о них и остерегаться все-таки необходимо. На некоторые из этих «ловушек» мы постараемся указать в ходе дальнейшего повествования.
* * *
Сенека, бесспорно, относился с уважением к ортодоксальному стоицизму и постоянно обращался к нему мыслью, однако из этого вовсе не следует, что его личный вклад в философию ограничивается работой над языком школы, которому он сумел придать необходимую гибкость, тем самым сделав взлелеянные Стоей истины достоянием более широкой аудитории. Сам он ставил себе в заслугу умение мыслить свободно, не довольствуясь ролью послушного и старательного ученика, во всем согласного с мнением учителей. И здесь мы сталкиваемся с одной из наиболее сложных проблем, неизбежно встающей перед исследователем истории древнеримской философии. Нам необходимо понять и определить, что именно в данном латинском произведении привнесено древнеримским автором, чего он не мог почерпнуть из других источников. Что является исконно римским в творчестве Сенеки и что принадлежит только ему, чего не мог бы написать никто другой? В заключительной части этой книги мы, возможно, попробуем разрешить этот вопрос, однако прежде нам предстоит найти ответы на множество других. Для начала, видимо, следует установить, кем же был Сенека, и попытаться по мере возможного определить истинный масштаб его личности. Каждое из написанных им сочинений нам необходимо рассмотреть в контексте времени его создания. Только так мы можем надеяться, что нам откроется смысл, который вкладывал в свое творение автор, если, разумеется, нам удастся хоть краешком глаза заглянуть под скрывающую его облик маску. Ту маску, которую он носил при жизни по собственному желанию, но главным образом ту, что после его смерти продолжает прятать его лицо на протяжении веков. Философ-стоик, Сенека был человеком скрытным, отдавая тем самым своеобразную, хотя и далеко не единственную дань эпикуреизму. Выступая в роли духовного учителя, ему приходилось также – то по тактическим соображениям, то из простой осторожности – сознательно ограничивать себя в выражении своих истинных мыслей. Но несмотря на все эти трудности, привлекательность человеческой личности и богатство философской мысли Сенеки настолько очевидны, что не могут не привлечь наш интерес и оправдать наше стремление проникнуть за фасад внешнего облика.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
СЕНЕКА И ЕГО ВРЕМЯ
Источники
Дефицит конкретных свидетельств, слишком часто затрудняющий изучение жизни латинских авторов, на Сенеку не распространяется. В большей мере историческое лицо, чем писатель, он заслужил бесспорную честь многократного упоминания в трудах античных историков. Как и Цицерон, Сенека входит в число деятелей «великой истории».
Свой рассказ о нем оставили, в частности, Тацит и Дион Кассий. Как ни странно, это обстоятельство, на первый взгляд благоприятствующее освещению биографии философа, сопряжено с определенными неудобствами. Дело в том, что современные Сенеке историки, на суждения которых привычно ссылаются все последующие поколения исследователей, в большинстве своем не просто принимали активное личное участие в описываемых событиях, но зачастую и пережили в связи с этими событиями немало страданий. Их свидетельства поэтому далеки от объективности. Отзвук личных пристрастий слышен и в «Анналах» Тацита, и в сочинении Диона Кассия. Ясно, что авторы пользовались разными источниками, и не случайно в их трудах так много взаимных противоречий. Немецкий ученый А. Геркке еще в конце XIX века отметил, что, например, Тацит считает Сенеку непричастным к убийству Агриппины, тогда как Дион полагает, что при составлении плана заговора без философа не обошлось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49