А токмо вы тогда утопали, она, улыбалась от радости, что вас обдурила.
— Все равно нам краденого не надо.
В разговор вмешался Тимка Булахов.
— В тайге без ичигов делать нечего. Пускай Шурка возьмёт, а после с ихним дедом расквитаемся.
Уже совсем стемнело, когда ребята подошли к посёлку. На прощание договорились: поторопить Торбеева с картой и выйти в поход в четверг. Последний четверг месяца — как будто бы говорил Тимкин отец — счастливое начало для зверолова.
Дома Таня с Петькой зажгли самодельную керосиновую лампу и сели ужинать. Достали большую лепёшку и, откусывая от неё по очереди, запивали вкусным глухариным бульоном из торбеевского котелка. Тихо стукнула калитка. Петька прислушался. На крыльце заскрипели доски, и в дверь постучали. Таня посмотрела на Петьку и не шевельнулась. Стук повторился.
— Эй, отворите. Это я, Шурка Подметкин.
Петька сбросил крючок, В руках у Шурки было что-то большое, завёрнутое в жёлтый мешок, от которого резко пахло дёгтем.
— Ичиги вам припёр. Ненадёванные ни разу. Примеряйте.
Таня натянула на ноги странную обувь, которую никогда не видела. Шурка пощупал носок ичига на Таниной ноге.
— С суконной портянкой как раз будет, — Он вынул из куля два больших куска серого сукна. — У бабки упёр, — и, как бы оправдываясь, добавил: — У ней все равно сопреет.
Петька вынул складной нож, и каждый кусок они разрезали на половину. Портянки Шурка даже не дал примерить и положил их обратно в мешок. Затем вытащил оттуда ичиги для Петьки, по-хозяйски ощупал и сказал:
— С двойной подошвой, надолго хватит. Завтра добуду спичек, а к мешку лямки привяжем. Тимка сулился верёвки добыть.
Пламя в коптилке задрожало. Огонёк сделался маленьким и вдруг потух.
— Керосин кончился, — сказала Таня.
Шурка, глядя на тёмное окно, вдруг вскрикнул, потому что оттуда глянула ушастая морда с большими рогами. Тонкая длинная борода мелко подрагивала, в круглых глазах отражалась луна!
— Черт! — Шурка подскочил к двери и набросил крючок. — Черт, воистину черт! Нечистая сила! — и стал креститься.
Таня хохотала до слёз.
— Шурка, ты с ума сошёл! Шурка, это же наша коза Майка! Опять из дровяника выбралась, ей, видать, там скучно.
Петька смело вышел во двор, завёл Майку в дровяник. Слышно было, что чем-то он стучал по перекладине. А когда вернулся, тихо сказал:
— Когда пойдём в поход, Майку отдадим, Шурка, твоему деду за ичиги, чтобы даром от него ничего не брать.
— Ты что, Петька, а Вера Ивановна что скажет?
— Не беспокойся, Таня. Там, в Листвянке, бабушка мне шепнула, что в госпитале она будет месяца два. Мы вернёмся тоже осенью. Майка без нас совсем одичает, а то и волки могут сожрать. Лучше мы её отдадим и рассчитаемся с Шуркиным дедом.
Во дворе послышались удары. Майка, обидевшись, что её заперли, опять била рогами в дверь дровяника. Шурка с дрожью в голосе сказал:
— Поди, Майка ваша ноне не совсем коза.
— Что ты, Шурка, мелешь. Кто же она, корова, что ли?
Шурка пододвинулся ближе к окну, где было светлее от луны, и зашептал:
— У нас единыжды была коза красная и лохматая. Молока видимо-невидимо давала. Подметкины радешеньки были. И с радости запамятовали, что не бывает красных коз, им лишь бы молоко. — Шурка, по-видимому, верил в свою историю, потому что зубы у него начинали тихонько стучать. — Коза как коза, — продолжал он, — токмо не любила, когда ей прямо в глазищи вытаращишься, а эдак никого не пужалась: ни волков, ни рыси, ни росомахи. Пужалась токмо старуху Солуяниху. Та маленькая, сухонькая — царство ей небесное, — а коза её пужалась, потому как Солуяниха каждый день богу молилась. Понятно, нечистая сила эдаких людей пужается. Зима прикатила, выпал снег, и тута во дворе у нас стали ночью появляться козьи следья, хотя коз дед запирал в сарае, и замок цельный был. «Откудова чертовщина? — гадали все. — Собаки ночью лают, а следья появляются». Тута припёрся к нам дед Парамонов. Сидит ночью у окна с моим дедом, сивуху глушит и говорит тихо-тихо: «А коза у вас и вовсе не коза, а сила нечистая». Всех затрясло, а отец мой эдак и шлёпнулся на пол от страха. И теперя морока с ним: шлёпнется откудова ни на есть, лежит и дрыгает руками и ногами,
— Шурка, ты про козу рассказывай.
— Опосля надумали ночью доглядеть за козой. На другой вечер заперли сарай на два замка. Наглотались самогонки и сели у окна. Лампу керосиновую потушили и ожидают. Час проходит — никого. Два проходит — никого. Луна светит, тишина. И вдруг дверь сарая сама по себе тихонько распахнулась, и оттудова выходит наша красная коза. Идёт, как человек, на задних ногах, глазищами вращает, по сторонам глазеет и прёт через двор, через огород, через лужайку и… и… под-хо-ди-т, — зубы у Шурки опять мелко застучали, — и… и подходит к старому кладбищу. Подошла к могиле и тута давай танцевать, и тихо петь человеческим голосом:
Сундуки у меня все окованы.
В них полным-полно чиста золота.
Но одной лежать шибко холодно.
И дедушка признал голос своей матери, которую в живых прозвали байкальской колдуньей. Пока коза танцевала, дедушка шмыгнул на улицу и перекрестил отворённую дверь сарая. А коза от энтого как прыгнет, и огненным пламенем ушла в небо…
Шурка замолчал, но, услышав, как Майка стучит в дверь, попросил:
— Петька, проводи меня домой, а то я в темноте не найду вашу калитку.
— А ты через плетень перелезь, — сказала Таня.
Но Петька уже открыл двери и вышел на крыльцо. Потом брякнул в сенях дверной крючок.
— Таня, тебе не страшно от Шуркиного рассказа?
— Чуть-чуть страшно. А почему красные козы не бывают?
— Один студент, который с папой ездил в экспедиции, мне рассказывал, что раньше, тысячи лет назад, у одного египетского фараона были красные козы, и их считали святыми, и на них молились, как на бога.
— Петька, а бог есть или нету, как ты думаешь? — Я не знаю, Таня. Если есть, то он, наверно, злой.
ГЛАВА 11
— Петька, вставай лепёшки делать на дорогу. Петька легко спрыгнул с печки на пол.
— Ещё же козу доить надо.
— Засоня, я уже подоила.
Через два часа шестьдесят больших лепёшек, величиной с блюдце, были готовы. Таня подсчитала, что в тайте их хватит на целый месяц, а то и больше.
Вежливо постучав в дверь, зашёл Тимка Булахов. Поздоровавшись, он положил на стол коробочку с солью, камушек, мягкую ватную верёвочку, полукруглую железку, похожую на маленькую подкову, и две деревянные ложки. Тимка пощупал верхнюю лепёшку и велел их все положить на плиту, но чтобы не горели, а сохли.
— А то в дороге заплесневеют, — объяснил он.
Кроме всего прочего, Тимка принёс ещё длинную крепкую верёвку метров в тридцать.
— Мальчишки, а зачем камушек, железка и вата?
Тимка взял камушек, положил на него скрученную ватку и ловко ударил железкой. Искорки полетели на ватку, Тимка стал её раздувать, и она задымилась.
— Вишь, Таня, огонь получили без спичек.
Петька вытащил из-под лавки Шуркин жёлтый мешок, и мальчишки стали укладывать туда всё необходимое: старую Петькину рубашку, длинную верёвку, котелок, деревянные ложки, коробочку с солью, шило и другие мелкие вещи. Сверху Таня положила небольшой мешочек с мукой. Нож, компас, арбалет решено было нести в руках.
— Достать бы маленько пороху! — Тимка показал на кончик пальца: — Хотя бы пол-ложки. Торбеев зарядил бы патрона три. Нам бы хватило за глаза. Торбеев, он фартовый, мимо ещё ни разу не стрелил.
У Петьки вдруг заблестели глаза. Он повернулся на месте, бросился в комнату, схватил свой узелок, привезённый из Краснокардонска, и стал развязывать. Таня и Тимка с удивлением следили за ним. Вот Петька развернул маленький газетный свёрток, разорвал синюю тряпочку и радостно воскликнул:
— Целые!
Он показал на ладони обойму от фашистской винтовки с пятью толстыми патронами.
— Мы из них порох только вытащим, а Торбеев насыплет его в свои патроны.
— Петька, они взорвутся, когда их разбирать начнём. Боязно.
— Если головка пули красная, тогда опасно. Я сейчас покажу, как их разряжать.
Петька взял пулю, засунул её в щель и стал осторожно заламывать. Острая пуля медленно вылезла из гильзы. Порох оказался какой-то зелёный, с резким неприятным запахом. Петька осторожно ссыпал его в маленькую бутылочку. Остальные патроны разрядил Тимка. Пороху получилась чуть ли не полная бутылочка. Взяв с собой дневник командира, ребята быстро пошли к деду Торбееву. По дороге к ним присоединился Шурка Подметкин.
Торбеев лежал на нарах и накладывал себе на плечо какую-то примочку из травы.
— Худо мне, совсем худо. Грешным делом думал, что ночью помру. Разболелись мои болячки, жар пошёл.
Торбеев пощупал свой морщинистый лоб. — Окаянный убивец!
— Дедушка, мы лепёшек вам принесли.
— Ох, Танечка, не беспокойся, я и без хлебушка проживу, себе оставьте. Корешков я нынче заварил хлебных, дня на три мне хватит. Спасибо, родные.
— Спасибочки опосля говорить, дедуля, будешь, — сказал Шурка Подметкин и положил лепёшки на полку.
— Дедушка! — Петька стал шарить в кармане: — Мы пороху винтовочного принесли.
Рассматривая крохотную бутылочку-пузырёк, Торбеев несколько порошинок вытряхнул на стол, попробовал раздавить их пальцем.
— Добрый порошок, зарядов на восемь хватит. Вечерком, ежели полегчает, патроны заряжу.
Через несколько минут, когда переговорили о всех неотложных делах, Таня начала читать дневник. Командир Быль-Былинский записал:
«…Стал вести карту, чёрчу её на крайней странице дневника. Мулеков охотно мне помогает». Таня стала переворачивать листы, чтобы разыскать карту, но Петька её остановил:
— Не ищи. Карту вырвал Мулеков и, наверно, потерял её или не может расшифровать. — Петька кивнул головой на дверь. — Не зря же он сюда приходил.
Таня стала читать дальше.
«Путь, пройденный по моему маршруту, оказался счастливым. Вышли в большую, ещё зелёную долину. Здесь почему-то теплей, чем везде. Приказал остановиться на двухдневный отдых. Развьюченные лошади стали жадно щипать мягкую траву. Люди повеселели, чинили сeбe обувь и одежду. Одежда вызывает во мне тревогу. У многих уже видны голые локти и коленки. Но с пищей опять повезло. На привале один из бойцов увидел в долине какую-то серую точку. Она двигалась. Иногда становилась больше, иногда меньше. Я, никому не говоря, взял карабин, позвал с собой бойца Воробьёва и по кустам стал подкрадываться. Огромный медведь пасся на склоне. Лапами он разрывал землю так энергично, что мелкие камушки чуть не долетали до меня. Медведь был увлечён своим делом и ничего не замечал. Вытаскивая из земли какие-то белые корешки, он ел их, громко чавкая. Я заполз за камень и, обернувшись, рукой показал бойцу Воробьёву, что буду стрелять. Он кивнул.
Я прицелился. Зверь повернулся ко мне своей огромной мордой и, видать, почуял нас, маленькие ушки прижались, шерсть на загривке встала дыбом. От выстрела, казалось, обрушились скалы. Медведь попятился, взревел и прыгнул в сторону. Меня он не увидел, и я успел выстрелить второй раз. Он прыгнул в мою сторону и на задних лапах пошёл на меня. Передёрнув затвор, я опять выстрелил; как мне показалось, попал в голову. Он заревел и на мгновение остановился. Выстрелив четвёртый раз, я бросился за дерево. Одним прыжком зверь настиг меня. Ударом лапы переломил сосну, разделявшую нас, и тут я последнюю пулю всадил ему прямо в лоб, уперев ствол в голову. От удара его лапы карабин разлетелся в щепки. Я упал, пытаясь выхватить нож. И тут между мной и медведем возник красноармеец Воробьёв с наганами в обеих руках. От первого же выстрела медведь рухнул и перевернулся на спину, задрав лапы так, что я видел его запачканные глиной подошвы. Бистро я вскочил на ноги и счал себя ощупывать. Кости были целы. «А синяки, товарищ командир, сойдут», — пошутил Воробьёв.
Подошли к медведю. Что за черт! Я всегда хорошо стрелял, а тут какое-то колдовство. Наклонившись к огромной разинутой пасти медведя, я двумя руками ощупал его череп. Кости были переломаны, потому что под ладонями они ходили ходуном. Позднее, когда мы сняли с него шкуру, все пять моих пуль обнаружились в голове. Какой живучестью наделила природа этого зверя. Пуля из нагана Воробьёва сидела в самой середине звериного сердца.
Уставшие бойцы пировали до вечера, делали шашлыки, жарили мясо на камнях. Мулеков почему-то был угрюмым. Его я спросил, доводилось ли ему коптить мясо в таёжных условиях, чтобы заготовить пищу впрок. «К сожалению, коптить не умею», — ответил он.
Вынимая документы из перемётной сумки, я заметил, что лошадь моя дрожит, Я сказал об этом Мулекову, он, небрежно посмотрев на лошадь, ответил, что она напугалась медведя. Но красноармеец Величко возразил, что лошадь мою стало трясти до медведя и причина, вероятно, кроется в чём-то другом. Вечерняя заря гасла, сгущались сумерки. Слева, на низкой горе, мы услышали, как под чьими-то ногами скрипит и осыпается вниз щебень. Мы насторожились, держа наганы наготове. И вдруг раздался голос человека: «Эй, эге-е-гей! Стрелять, однахо, не надо!»
Человек! Первый человек, встретившийся нам в этой проклятой заколдованной тайге! В волнении мы вскочили на ноги и закричали охрипшими голосами. Захрустел валежник, качнулись ветки, и к огню вышел небольшой сухонький человек: «Стластвуй, люди. Моя охотник. Сетене мою звать». Я определил, что он удэгеец, Сетене, указывая пальцем на моих людей, спросил: «Экспедис?»
— Нет, не экспедиция, груз везём срочный.
— Куда, начальник?
— К Байкалу надо выйти.
Старик вдруг вскочил на ноги:
— Совсем, совсем не туда идёте. Кто так покасывает?
Я указал на Мулекова.
— Твоя шибко плохо покасывает.
Я посмотрел на лохмотья, в которые был одет удэгеец.
— Сетене, — спросил я, — а ты как сюда попал, тоже заблудился?
— Один сдесь живу, совсем один. Давно ушёл я с Амура. У меня все умерли с голоду. А купеза Порошин шибко плохой человек, требует: дай белка, дай соболь.
— Тайгу, Сетене, знаешь?
— Мало-мало снаю.
— Где мы сейчас находимся?
— Моя курить пудет и говорить пудет. — Он вытащил из-за пояса тонкую, сделанную из корня древовидного вереска трубку, отвязал от пояса кисет и, не торопясь, стал набивать трубку пахучим табаком. — Моя думает, люди совсем нигде не находятся.
Хворостиной он стал быстро чертить возле самого костра. Нарисовал извилистую линию. Против неё — неровный эллипс. Я сразу же понял, что это Байкал.
— Сдесь, — он ткнул хворостиной в извилистую линию, — вода, море, оке-а-ан.
— Как оно называется?
— По-русски совсем запыл.
— Охотское?
Он быстро закивал головой:
— Та-та-та, — начальник хорошо сказала.
Про себя я ужаснулся: выходит, что всё время мы или кружили на месте, или шли в противоположную сторону.
— Твоя, начальник, толжна путь тержать вот так, — он прутиком провёл по земле, — каждую речку пересекать.
Он повернулся к Мулекову:
— Твоя плохая провотник, совсем нигте не вела. — Сетене посмотрел на одежды бойцов. — Холодно скоро пудет, как идти пудете? — Подогнув ноги под себя, он горестно качал головой: — Снег пудет, лошадь кушать нечего пудет.
Я подал ему кусок медвежатины. Он вежливо взял, почтительно кивнул головой:
— Спасипо.
Я спросил, что он делает в тайге. Сетене ответил, что будет ставить капканы на соболя, куницу, горностая, чтобы рассчитаться с амурским купцом Порошимым.
— Может, с нами пойдёшь? — спросил я его, но он замахал обеими руками, как будто отгонял комара.
— Таких денег у начальника нет, сколько нужно отдать купезе Порошину.
— Много ты ему должен?
— Мноко, ой мноко! Он показал три пальца.
Столько зим я пуду ловить соболя, чтопы с Порошей рассчитаться.
Я смотрел на удэгейца, и совсем не мирные мысли обуревали меня. Про себя я решил: «Если охотник откажется провожать наш караван, задержу его силой. Ему от этого хуже не будет. И сделал бы это я не во имя спасения отряда и не во имя спасения себя, но во имя спасения золотой валюты республики».
— Сколько соболей ты ловишь в зиму?
— Мноко, ой мноко!
— Сколько всё-таки?
— Однако, тесять.
— Три зимы, говоришь, надо на Порошина работать?
— Та-та-та, — и опять снова показал три худых пальца.
— Хорошо, мы заплатим тебе за тридцать соболей и ещё раз за тридцать, пойдёшь с нами?
— Я пойду, а купеза не таст потом на Амуре рыпачить и ружьё, отнако, отнимет.
— Я тебе берданку дам новую и денег.
— Начальник, пертанку восьму, спасипо, больсая спасипо, а тенёк не нато.
— Пойдём завтра.
— Холосо, начальник.
Я не верил в счастье! Бойцы смотрели на удэгейца, как на спасителя, спустившегося с неба. А он, поев мяса, улыбнулся и сказал:
— Моя слышал, как вы его, — он показал на медвежью шкуру, — стреляли. Его ревела: у-у-у-у.
Сетене снял свою старую котомку, вынул оттуда мягкую, уже местами облезшую козью шкуру и, отойдя от костра, расстелил её на поляне возле сосны, что-то пробормотал про себя и лёг.
Его чертёж на земле я перенёс на всякий случай к себе в дневник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Все равно нам краденого не надо.
В разговор вмешался Тимка Булахов.
— В тайге без ичигов делать нечего. Пускай Шурка возьмёт, а после с ихним дедом расквитаемся.
Уже совсем стемнело, когда ребята подошли к посёлку. На прощание договорились: поторопить Торбеева с картой и выйти в поход в четверг. Последний четверг месяца — как будто бы говорил Тимкин отец — счастливое начало для зверолова.
Дома Таня с Петькой зажгли самодельную керосиновую лампу и сели ужинать. Достали большую лепёшку и, откусывая от неё по очереди, запивали вкусным глухариным бульоном из торбеевского котелка. Тихо стукнула калитка. Петька прислушался. На крыльце заскрипели доски, и в дверь постучали. Таня посмотрела на Петьку и не шевельнулась. Стук повторился.
— Эй, отворите. Это я, Шурка Подметкин.
Петька сбросил крючок, В руках у Шурки было что-то большое, завёрнутое в жёлтый мешок, от которого резко пахло дёгтем.
— Ичиги вам припёр. Ненадёванные ни разу. Примеряйте.
Таня натянула на ноги странную обувь, которую никогда не видела. Шурка пощупал носок ичига на Таниной ноге.
— С суконной портянкой как раз будет, — Он вынул из куля два больших куска серого сукна. — У бабки упёр, — и, как бы оправдываясь, добавил: — У ней все равно сопреет.
Петька вынул складной нож, и каждый кусок они разрезали на половину. Портянки Шурка даже не дал примерить и положил их обратно в мешок. Затем вытащил оттуда ичиги для Петьки, по-хозяйски ощупал и сказал:
— С двойной подошвой, надолго хватит. Завтра добуду спичек, а к мешку лямки привяжем. Тимка сулился верёвки добыть.
Пламя в коптилке задрожало. Огонёк сделался маленьким и вдруг потух.
— Керосин кончился, — сказала Таня.
Шурка, глядя на тёмное окно, вдруг вскрикнул, потому что оттуда глянула ушастая морда с большими рогами. Тонкая длинная борода мелко подрагивала, в круглых глазах отражалась луна!
— Черт! — Шурка подскочил к двери и набросил крючок. — Черт, воистину черт! Нечистая сила! — и стал креститься.
Таня хохотала до слёз.
— Шурка, ты с ума сошёл! Шурка, это же наша коза Майка! Опять из дровяника выбралась, ей, видать, там скучно.
Петька смело вышел во двор, завёл Майку в дровяник. Слышно было, что чем-то он стучал по перекладине. А когда вернулся, тихо сказал:
— Когда пойдём в поход, Майку отдадим, Шурка, твоему деду за ичиги, чтобы даром от него ничего не брать.
— Ты что, Петька, а Вера Ивановна что скажет?
— Не беспокойся, Таня. Там, в Листвянке, бабушка мне шепнула, что в госпитале она будет месяца два. Мы вернёмся тоже осенью. Майка без нас совсем одичает, а то и волки могут сожрать. Лучше мы её отдадим и рассчитаемся с Шуркиным дедом.
Во дворе послышались удары. Майка, обидевшись, что её заперли, опять била рогами в дверь дровяника. Шурка с дрожью в голосе сказал:
— Поди, Майка ваша ноне не совсем коза.
— Что ты, Шурка, мелешь. Кто же она, корова, что ли?
Шурка пододвинулся ближе к окну, где было светлее от луны, и зашептал:
— У нас единыжды была коза красная и лохматая. Молока видимо-невидимо давала. Подметкины радешеньки были. И с радости запамятовали, что не бывает красных коз, им лишь бы молоко. — Шурка, по-видимому, верил в свою историю, потому что зубы у него начинали тихонько стучать. — Коза как коза, — продолжал он, — токмо не любила, когда ей прямо в глазищи вытаращишься, а эдак никого не пужалась: ни волков, ни рыси, ни росомахи. Пужалась токмо старуху Солуяниху. Та маленькая, сухонькая — царство ей небесное, — а коза её пужалась, потому как Солуяниха каждый день богу молилась. Понятно, нечистая сила эдаких людей пужается. Зима прикатила, выпал снег, и тута во дворе у нас стали ночью появляться козьи следья, хотя коз дед запирал в сарае, и замок цельный был. «Откудова чертовщина? — гадали все. — Собаки ночью лают, а следья появляются». Тута припёрся к нам дед Парамонов. Сидит ночью у окна с моим дедом, сивуху глушит и говорит тихо-тихо: «А коза у вас и вовсе не коза, а сила нечистая». Всех затрясло, а отец мой эдак и шлёпнулся на пол от страха. И теперя морока с ним: шлёпнется откудова ни на есть, лежит и дрыгает руками и ногами,
— Шурка, ты про козу рассказывай.
— Опосля надумали ночью доглядеть за козой. На другой вечер заперли сарай на два замка. Наглотались самогонки и сели у окна. Лампу керосиновую потушили и ожидают. Час проходит — никого. Два проходит — никого. Луна светит, тишина. И вдруг дверь сарая сама по себе тихонько распахнулась, и оттудова выходит наша красная коза. Идёт, как человек, на задних ногах, глазищами вращает, по сторонам глазеет и прёт через двор, через огород, через лужайку и… и… под-хо-ди-т, — зубы у Шурки опять мелко застучали, — и… и подходит к старому кладбищу. Подошла к могиле и тута давай танцевать, и тихо петь человеческим голосом:
Сундуки у меня все окованы.
В них полным-полно чиста золота.
Но одной лежать шибко холодно.
И дедушка признал голос своей матери, которую в живых прозвали байкальской колдуньей. Пока коза танцевала, дедушка шмыгнул на улицу и перекрестил отворённую дверь сарая. А коза от энтого как прыгнет, и огненным пламенем ушла в небо…
Шурка замолчал, но, услышав, как Майка стучит в дверь, попросил:
— Петька, проводи меня домой, а то я в темноте не найду вашу калитку.
— А ты через плетень перелезь, — сказала Таня.
Но Петька уже открыл двери и вышел на крыльцо. Потом брякнул в сенях дверной крючок.
— Таня, тебе не страшно от Шуркиного рассказа?
— Чуть-чуть страшно. А почему красные козы не бывают?
— Один студент, который с папой ездил в экспедиции, мне рассказывал, что раньше, тысячи лет назад, у одного египетского фараона были красные козы, и их считали святыми, и на них молились, как на бога.
— Петька, а бог есть или нету, как ты думаешь? — Я не знаю, Таня. Если есть, то он, наверно, злой.
ГЛАВА 11
— Петька, вставай лепёшки делать на дорогу. Петька легко спрыгнул с печки на пол.
— Ещё же козу доить надо.
— Засоня, я уже подоила.
Через два часа шестьдесят больших лепёшек, величиной с блюдце, были готовы. Таня подсчитала, что в тайте их хватит на целый месяц, а то и больше.
Вежливо постучав в дверь, зашёл Тимка Булахов. Поздоровавшись, он положил на стол коробочку с солью, камушек, мягкую ватную верёвочку, полукруглую железку, похожую на маленькую подкову, и две деревянные ложки. Тимка пощупал верхнюю лепёшку и велел их все положить на плиту, но чтобы не горели, а сохли.
— А то в дороге заплесневеют, — объяснил он.
Кроме всего прочего, Тимка принёс ещё длинную крепкую верёвку метров в тридцать.
— Мальчишки, а зачем камушек, железка и вата?
Тимка взял камушек, положил на него скрученную ватку и ловко ударил железкой. Искорки полетели на ватку, Тимка стал её раздувать, и она задымилась.
— Вишь, Таня, огонь получили без спичек.
Петька вытащил из-под лавки Шуркин жёлтый мешок, и мальчишки стали укладывать туда всё необходимое: старую Петькину рубашку, длинную верёвку, котелок, деревянные ложки, коробочку с солью, шило и другие мелкие вещи. Сверху Таня положила небольшой мешочек с мукой. Нож, компас, арбалет решено было нести в руках.
— Достать бы маленько пороху! — Тимка показал на кончик пальца: — Хотя бы пол-ложки. Торбеев зарядил бы патрона три. Нам бы хватило за глаза. Торбеев, он фартовый, мимо ещё ни разу не стрелил.
У Петьки вдруг заблестели глаза. Он повернулся на месте, бросился в комнату, схватил свой узелок, привезённый из Краснокардонска, и стал развязывать. Таня и Тимка с удивлением следили за ним. Вот Петька развернул маленький газетный свёрток, разорвал синюю тряпочку и радостно воскликнул:
— Целые!
Он показал на ладони обойму от фашистской винтовки с пятью толстыми патронами.
— Мы из них порох только вытащим, а Торбеев насыплет его в свои патроны.
— Петька, они взорвутся, когда их разбирать начнём. Боязно.
— Если головка пули красная, тогда опасно. Я сейчас покажу, как их разряжать.
Петька взял пулю, засунул её в щель и стал осторожно заламывать. Острая пуля медленно вылезла из гильзы. Порох оказался какой-то зелёный, с резким неприятным запахом. Петька осторожно ссыпал его в маленькую бутылочку. Остальные патроны разрядил Тимка. Пороху получилась чуть ли не полная бутылочка. Взяв с собой дневник командира, ребята быстро пошли к деду Торбееву. По дороге к ним присоединился Шурка Подметкин.
Торбеев лежал на нарах и накладывал себе на плечо какую-то примочку из травы.
— Худо мне, совсем худо. Грешным делом думал, что ночью помру. Разболелись мои болячки, жар пошёл.
Торбеев пощупал свой морщинистый лоб. — Окаянный убивец!
— Дедушка, мы лепёшек вам принесли.
— Ох, Танечка, не беспокойся, я и без хлебушка проживу, себе оставьте. Корешков я нынче заварил хлебных, дня на три мне хватит. Спасибо, родные.
— Спасибочки опосля говорить, дедуля, будешь, — сказал Шурка Подметкин и положил лепёшки на полку.
— Дедушка! — Петька стал шарить в кармане: — Мы пороху винтовочного принесли.
Рассматривая крохотную бутылочку-пузырёк, Торбеев несколько порошинок вытряхнул на стол, попробовал раздавить их пальцем.
— Добрый порошок, зарядов на восемь хватит. Вечерком, ежели полегчает, патроны заряжу.
Через несколько минут, когда переговорили о всех неотложных делах, Таня начала читать дневник. Командир Быль-Былинский записал:
«…Стал вести карту, чёрчу её на крайней странице дневника. Мулеков охотно мне помогает». Таня стала переворачивать листы, чтобы разыскать карту, но Петька её остановил:
— Не ищи. Карту вырвал Мулеков и, наверно, потерял её или не может расшифровать. — Петька кивнул головой на дверь. — Не зря же он сюда приходил.
Таня стала читать дальше.
«Путь, пройденный по моему маршруту, оказался счастливым. Вышли в большую, ещё зелёную долину. Здесь почему-то теплей, чем везде. Приказал остановиться на двухдневный отдых. Развьюченные лошади стали жадно щипать мягкую траву. Люди повеселели, чинили сeбe обувь и одежду. Одежда вызывает во мне тревогу. У многих уже видны голые локти и коленки. Но с пищей опять повезло. На привале один из бойцов увидел в долине какую-то серую точку. Она двигалась. Иногда становилась больше, иногда меньше. Я, никому не говоря, взял карабин, позвал с собой бойца Воробьёва и по кустам стал подкрадываться. Огромный медведь пасся на склоне. Лапами он разрывал землю так энергично, что мелкие камушки чуть не долетали до меня. Медведь был увлечён своим делом и ничего не замечал. Вытаскивая из земли какие-то белые корешки, он ел их, громко чавкая. Я заполз за камень и, обернувшись, рукой показал бойцу Воробьёву, что буду стрелять. Он кивнул.
Я прицелился. Зверь повернулся ко мне своей огромной мордой и, видать, почуял нас, маленькие ушки прижались, шерсть на загривке встала дыбом. От выстрела, казалось, обрушились скалы. Медведь попятился, взревел и прыгнул в сторону. Меня он не увидел, и я успел выстрелить второй раз. Он прыгнул в мою сторону и на задних лапах пошёл на меня. Передёрнув затвор, я опять выстрелил; как мне показалось, попал в голову. Он заревел и на мгновение остановился. Выстрелив четвёртый раз, я бросился за дерево. Одним прыжком зверь настиг меня. Ударом лапы переломил сосну, разделявшую нас, и тут я последнюю пулю всадил ему прямо в лоб, уперев ствол в голову. От удара его лапы карабин разлетелся в щепки. Я упал, пытаясь выхватить нож. И тут между мной и медведем возник красноармеец Воробьёв с наганами в обеих руках. От первого же выстрела медведь рухнул и перевернулся на спину, задрав лапы так, что я видел его запачканные глиной подошвы. Бистро я вскочил на ноги и счал себя ощупывать. Кости были целы. «А синяки, товарищ командир, сойдут», — пошутил Воробьёв.
Подошли к медведю. Что за черт! Я всегда хорошо стрелял, а тут какое-то колдовство. Наклонившись к огромной разинутой пасти медведя, я двумя руками ощупал его череп. Кости были переломаны, потому что под ладонями они ходили ходуном. Позднее, когда мы сняли с него шкуру, все пять моих пуль обнаружились в голове. Какой живучестью наделила природа этого зверя. Пуля из нагана Воробьёва сидела в самой середине звериного сердца.
Уставшие бойцы пировали до вечера, делали шашлыки, жарили мясо на камнях. Мулеков почему-то был угрюмым. Его я спросил, доводилось ли ему коптить мясо в таёжных условиях, чтобы заготовить пищу впрок. «К сожалению, коптить не умею», — ответил он.
Вынимая документы из перемётной сумки, я заметил, что лошадь моя дрожит, Я сказал об этом Мулекову, он, небрежно посмотрев на лошадь, ответил, что она напугалась медведя. Но красноармеец Величко возразил, что лошадь мою стало трясти до медведя и причина, вероятно, кроется в чём-то другом. Вечерняя заря гасла, сгущались сумерки. Слева, на низкой горе, мы услышали, как под чьими-то ногами скрипит и осыпается вниз щебень. Мы насторожились, держа наганы наготове. И вдруг раздался голос человека: «Эй, эге-е-гей! Стрелять, однахо, не надо!»
Человек! Первый человек, встретившийся нам в этой проклятой заколдованной тайге! В волнении мы вскочили на ноги и закричали охрипшими голосами. Захрустел валежник, качнулись ветки, и к огню вышел небольшой сухонький человек: «Стластвуй, люди. Моя охотник. Сетене мою звать». Я определил, что он удэгеец, Сетене, указывая пальцем на моих людей, спросил: «Экспедис?»
— Нет, не экспедиция, груз везём срочный.
— Куда, начальник?
— К Байкалу надо выйти.
Старик вдруг вскочил на ноги:
— Совсем, совсем не туда идёте. Кто так покасывает?
Я указал на Мулекова.
— Твоя шибко плохо покасывает.
Я посмотрел на лохмотья, в которые был одет удэгеец.
— Сетене, — спросил я, — а ты как сюда попал, тоже заблудился?
— Один сдесь живу, совсем один. Давно ушёл я с Амура. У меня все умерли с голоду. А купеза Порошин шибко плохой человек, требует: дай белка, дай соболь.
— Тайгу, Сетене, знаешь?
— Мало-мало снаю.
— Где мы сейчас находимся?
— Моя курить пудет и говорить пудет. — Он вытащил из-за пояса тонкую, сделанную из корня древовидного вереска трубку, отвязал от пояса кисет и, не торопясь, стал набивать трубку пахучим табаком. — Моя думает, люди совсем нигде не находятся.
Хворостиной он стал быстро чертить возле самого костра. Нарисовал извилистую линию. Против неё — неровный эллипс. Я сразу же понял, что это Байкал.
— Сдесь, — он ткнул хворостиной в извилистую линию, — вода, море, оке-а-ан.
— Как оно называется?
— По-русски совсем запыл.
— Охотское?
Он быстро закивал головой:
— Та-та-та, — начальник хорошо сказала.
Про себя я ужаснулся: выходит, что всё время мы или кружили на месте, или шли в противоположную сторону.
— Твоя, начальник, толжна путь тержать вот так, — он прутиком провёл по земле, — каждую речку пересекать.
Он повернулся к Мулекову:
— Твоя плохая провотник, совсем нигте не вела. — Сетене посмотрел на одежды бойцов. — Холодно скоро пудет, как идти пудете? — Подогнув ноги под себя, он горестно качал головой: — Снег пудет, лошадь кушать нечего пудет.
Я подал ему кусок медвежатины. Он вежливо взял, почтительно кивнул головой:
— Спасипо.
Я спросил, что он делает в тайге. Сетене ответил, что будет ставить капканы на соболя, куницу, горностая, чтобы рассчитаться с амурским купцом Порошимым.
— Может, с нами пойдёшь? — спросил я его, но он замахал обеими руками, как будто отгонял комара.
— Таких денег у начальника нет, сколько нужно отдать купезе Порошину.
— Много ты ему должен?
— Мноко, ой мноко! Он показал три пальца.
Столько зим я пуду ловить соболя, чтопы с Порошей рассчитаться.
Я смотрел на удэгейца, и совсем не мирные мысли обуревали меня. Про себя я решил: «Если охотник откажется провожать наш караван, задержу его силой. Ему от этого хуже не будет. И сделал бы это я не во имя спасения отряда и не во имя спасения себя, но во имя спасения золотой валюты республики».
— Сколько соболей ты ловишь в зиму?
— Мноко, ой мноко!
— Сколько всё-таки?
— Однако, тесять.
— Три зимы, говоришь, надо на Порошина работать?
— Та-та-та, — и опять снова показал три худых пальца.
— Хорошо, мы заплатим тебе за тридцать соболей и ещё раз за тридцать, пойдёшь с нами?
— Я пойду, а купеза не таст потом на Амуре рыпачить и ружьё, отнако, отнимет.
— Я тебе берданку дам новую и денег.
— Начальник, пертанку восьму, спасипо, больсая спасипо, а тенёк не нато.
— Пойдём завтра.
— Холосо, начальник.
Я не верил в счастье! Бойцы смотрели на удэгейца, как на спасителя, спустившегося с неба. А он, поев мяса, улыбнулся и сказал:
— Моя слышал, как вы его, — он показал на медвежью шкуру, — стреляли. Его ревела: у-у-у-у.
Сетене снял свою старую котомку, вынул оттуда мягкую, уже местами облезшую козью шкуру и, отойдя от костра, расстелил её на поляне возле сосны, что-то пробормотал про себя и лёг.
Его чертёж на земле я перенёс на всякий случай к себе в дневник.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16