— Что дальше?
— А дальше приходит добрый молодец Большаков, берет меня под белы руки и ведет к злому колдуну Шаповалову. К тому времени я полностью осознал свою оплошность и готов был раскаяться.
— Большаков вас ударил?
— Нет. У него тормозная система, как у трактора. Он же боксер. А боксер с повязкой дружинника — страшная сила.
— А Елохин?
— Что вы, начальник! Драки-то не было. Он подслушал наши девичьи секреты, и ему почему-то захотелось эти секреты из моей головы выбить. Но не успел, бедняга. Мне его так жаль!
— Когда вас поместили в камеру, там уже кто-то был?
— Зачем эти наводящие вопросы, начальник? Вам запрещено задавать наводящие вопросы, так что не будем нарушать Уголовно-процессуальный кодекс.
— Согласен. Продолжим.
— Юра Верховцев в камере был. Так вот, Юра и показывает мне, что шурупы, которыми крепится решетка, вывинтить можно. Он уже сообразил, что это можно сделать набойками от каблука.
— Но вывинтили вы?
— Нет, Юра.
— Слабоват он для такой работы. Вот и руки в карман сунули... А я ведь, когда вошел сюда, первым делом на ваши пальцы посмотрел. Содраны они. Подковкой неудобно шурупы вывинчивать, верно? Будем экспертизу проводить или так запишем?
— Зачем лишние формальности, начальник? Мне нечего скрывать. Был грех — вывинтил шурупы.
— Почему решили удрать?
— Сам не знаю. Когда выпьешь двести пятьдесят да еще с пивом, можно решиться через Пролив махнуть.
— Неужели так страшно стало, что и буран не остановил?
— Вот мы и на личности скатились... А такой разговор приятный был! Я даже про боли свои забыл, и про физические, и про нравственные.
— Ладно. Продолжим. Зачем Юру с собой взяли?
— Сам увязался. Домой, говорит, мне теперь дороги нет, отец лупить будет... И увязался.
— Как же вы с ним в сопках разминулись?
— Ума не приложу. Смотрю — нет Юрки. Искал-искал, из сил выбился... Неужели, думаю, он вперед ушел... Кинулся догонять — не догнал. Как нашли меня — не помню.
— Ясно. Двести шестая в магазине, сто двадцать седьмая на Проливе...
— Это какая?
— Оставление без помощи лица, находящегося в опасном для жизни состоянии, — медленно проговорил Белоконь.
— Это надо доказать!
— Разумеется. Для этого я сюда и приехал. Значит, страшно было одному на Пролив ночью идти, а, Горецкий? Согласитесь, перетрухали вы маленько? А ведь и буран был так себе, потянуло слегка, снежок пошел, обычное зимнее дело... Знаете, почему вы удирать бросились? Не знали тогда, что рана у Елохина для жизни не опасна. Подумали, что убили человека. А когда Большаков вас в сопках нашел, вы решили так — одним больше, одним меньше, а?
— Нет, начальник, только не это! Только не это! Большакова последний раз я видел в кабинете участкового.
— А ведь вы, Горецкий, отчаянный трус. Отчаянный бравый трус. И если уж не для протокола — довольно подловатый человек. Вам не кажется?
Горецкий молча глянул исподлобья на Белоконя, шевельнул желваками, отвернулся. Снова посмотрел, собираясь сказать что-то резкое, обидное, но сдержался, промолчал.
— И правильно, — сказал Белоконь. — Не надо слова так запросто выплевывать. Ну, хорошо, не будем говорить о статьях закона, бог с ними, тем более что судья не хуже меня знает эти статьи, напомнит, если надобность будет. Поговорим о другом... Кому вы добро в Поселке сделали? Кто обрадуется, если встретит вас через год, через два?
— Давайте лучше к статьям вернемся, начальник. Не любитель я в чужой душе копаться. Да и в своей тоже. Ни к чему хорошему это не приводит.
— Почему? В свою-то заглянуть вовсе не грех! Разобраться, что к чему, может, сам где виноват, может, извиниться требуется перед человеком?
— Нет, начальник, лучше не надо... Не такой я человек. Не хочу в себя слишком глубоко заглядывать. Одни огорчения. Пробовал.
— Но иногда даже хочется с ближним поделиться, иногда даже необходимо это сделать... Вроде как покаялся, исповедовался перед ближним...
— Вот так исповедуешься, "а потом не будешь знать, за какую статью прятаться, — ухмыльнулся Горецкий.
— Тоже верно, — согласился Белоконь. — Но и упрекать меня в желании покопаться в чужой душе тоже не надо. Радости мне от этого мало. Я же знаю, что меня ожидает в твоей душе. Но приходится, Горецкий, что делать! Такая моя работа, такая обязанность.
— Хм, обязанность... А как насчет права?
— И право есть, — насупился Белоконь.
— Ну что ж, пусть так. У вас свои права, у меня свои. Давайте не будем их нарушать.
— Но я тоже человек, интересно мне, как вы к себе относитесь... Повторяю вопрос — кто обрадуется? Жмакин? Нет. Еще вслед плюнет. Елохин? Юра Верховцев? Шаповалов? Панюшкин? Что, не из той колоды беру? Хорошо! Нина, секретарша Панюшкина, у которой вы жили год, которая так защищала вас два дня назад, так уж вас оправдывала... Мол, и несчастный вы, и в школе вас обижали, и тут вы вроде сиротинушки... Как я понял, не прочь вы и несчастненьким, и убогим прикинуться... Так вот она — обрадуется? Нет. Ничего, кроме забот, волнений, страхов, у нее с вами не связано.
— И вывод? — хмуро усмехнулся Горецкий.
— Делаю вывод — нельзя вам с людьми, не любите вы их, только пакостите. Заразный вы.
Белоконь замолчал и медленно обвел комнату брезгливым взглядом, будто в самом деле здесь была какая-то зараза и он рисковал, придя сюда. Горецкий тоже невольно осмотрел свою комнату — от забитого бутылками угла до подоконника, от двери, у которой стояло переполненное мусором ведро, до смятых постелей.
— Ладно, — Горецкий хлопнул ладонью по столу. — Ладно. Раз уж мы об этом заговорили, начальник, раз уж мы вот так заговорили, то я... В общем, слушайте. Был грех — поцапался я с Елохиным... И честно признаюсь, даже не помню, как его ножичком задел. Не помню! Бывает такое. Знаю, что бывает. Слов не нашлось ответить, вот и пырнул. Человек, который слово находит, нужное ему в эту секунду, такой человек за нож не хватается. Слово — оно больнее. Вот вы меня, начальник, сколько раз сегодня пырнули? И за нож не брались, а думаете, мне от этого легче?
— Оботретесь, — жестко бросил Белоконь.
— Вот! Оботрешься, переморгаешь. Для того, мол, ты и родился, чтоб всю жизнь обтираться да отплевываться, да?! А я не хочу. И честно говорю, если снова все повторится, поступлю так же. Не смогу, понимаете, не смогу вести себя иначе. Когда сволочь перед тобой, когда вот она, смеется тебе в глаза, подталкивает соседей локоточками, дескать, смотрите на него, посмейтесь вместе со мной... Что делать? Утереться и уйти? Да, кое-кто утирается и уходит. Но не я.
— Елохин — сволочь? — спокойно спросил Белоконь.
— Нет, нормальный парень. Но ситуация была сволочная. Некуда было деваться. Некуда... Ну а когда я ему врезал, то события, как говорят, приняли необратимый характер. Тут уж хоть слезы по морде размазывай, хоть в ногах катайся, а ничего не изменишь. Потом, когда запер меня Михалыч в кутузке своей самодельной, я предложил Юрке вместе бежать. Он знает, как к нивхам выйти... Здешний потому что, а не из-за трусости я его позвал. Не знаю, кто еще искал бы его столько, сколько я искал... Я проболтался ему, что Елохина ударил, он и... Лешка у него среди людей на первом месте. Обиделся и удрал. Только дети от обиды могут такие глупости делать. А взрослый понимает — север. Обижаться дома будешь или на юге. Там самое место для обид.
— Так, — протянул Белоконь. — Ну а насчет синяков и прочего что у вас приготовлено?
— Синяки? Скажу. Набил мне их один человек, спаситель мой, дай бог ему здоровья. Кто — не знаю. Он первым нашел меня, я уже замерзать стал. Так он меня обработал, что до сих пор тело горит. Навалился, что твой медведь, где, говорит, Юрка? Взял за грудки, трясет, как вибратор, и орет не своим голосом — где Юрка? Отвечаю — не знаю. Потерялся, мол. Тогда он мне еще вломил, век на него молиться буду, потому — разбудил он меня, замерзнуть не дал.
— Значит, медведь синяки наставил, медведь помял, — раздумчиво проговорил Белоконь. — Ну, ладно, у меня все. Выздоравливайте, скоро в город поедем. Там все-таки повеселей будет.
* * *
Думая о себе, Хромов сознавал, что долгожителем ему не стать. Была, конечно, отчаянная и безумная надежда прожить еще и двадцать, и тридцать лет, похоронить своих врагов и хоть минуту постоять на могильном холме последнего из них, ощущая под ногами свежую, податливую землю, а там можно и самому... Но Хромов знал — пустое это, не бывать такому. Да и привык он за свою жизнь к тому, что его враги получали повышения, прибавления к зарплате, руководили отделами, стройками, жили большими, дружными семьями, а если семьи у них получались не очень большими и совсем не дружными, все равно было в их жизни нечто такое, чего никогда не будет у него.
Положив пухлые пальцы на счеты, бессмысленно передвигая костяшки, он настороженно наблюдал за людьми, с которыми работал. И видел — им интересно. Они ругались, обижались, ссорились, мирились, бегали к Панюшкину подавать заявления об уходе, потом так же шумно бежали к нему забирать свои заявления, а он смотрел на все это из-под красных полуопущенных век и тихонько матерился про себя, ощущая даже некое превосходство — он не столь суетлив, он независимее.
А рядом за стеной, за жиденькой дверью его каморки, толковали о трубах, сроках, срывах, качестве сварки, вертолетах, тайфунах, и не было этому конца. Баба, боже мой! Секретарша Толыса, узнав, что стыковка удалась, что очередная плеть благополучно наращена, прыгала на одной ноге, визжала как недорезанная, а потом бегала по всей конторе, хлопая дверями, крича, топая по просевшим доскам пола, чтобы никто, упаси господь, не остался в неведении, чтобы все знали — уложено еще двести метров.
Поначалу Хромов объяснял это ограниченностью. Что, мол, взять с людей, для которых вся жизнь, все интересы и запросы уперлись в эту трубу! И на мир они смотрят сквозь нее — а что можно сквозь трубу увидеть? Чем она длиннее, тем меньше дырка в конце. Но эти же люди с хохотом, визгом катались на катере, отправлялись в путешествие по Проливу, с ссорами, примирениями, песнями гуляли на свадьбах, днях рождения...
Он так не мог. Что-то мешало, сдерживало, заставляло молчать, даже когда ему нестерпимо хотелось включиться в общий гам. Молча одевшись, он незаметно уходил, с болезненной остротой понимая, что без него будет еще веселее, безалабернее, откровеннее. Наблюдая из окна своей комнатки, как люди торопятся к кому-то на день рождения, понимал, что к нему вот так не придут, да и он пригласить не осмелится. И дело не в скупости.
Хромов готов был отдать месячную зарплату на общий праздник, но опять что-то сдерживало. Иногда его тоже приглашали на торжество, мол, приходи, но сам знаешь... без тебя будет веселее. Хромов приходил, сидел в углу, пил вместе со всеми, а потом и с явным опережением.
Кто-то отводил его домой — этого он уже не помнил.
А наутро, когда все шумно делились впечатлениями, он сидел в каморке, невидяще уставившись в какую-нибудь бумагу, и мучительно переживал одиночество.
Издали взглянув на избу, в которой остановились члены Комиссии, Хромов неожиданно разволновался, зачем-то откашлялся. Конечно же он понимал, что задуманный им поступок нехороший, подловатый, в общем-то, поступок, но ничего не мог с собой поделать. «Разве не может такого быть, чтобы поступок был некрасивым, но справедливым? — думал Хромов. — Здесь не пансион благородных девиц, и изысканные манеры пусть соблюдает тот, для кого нет ничего важнее. И, в конце концов, — подводил он итог своим раздумьям, — я забочусь не только о себе и совсем даже не о себе, меня беспокоит судьба стройки. А помимо всего... мне так хочется. Почему бы на старости лет не ублажить себя — не напакостить Толысу, который столько крови моей попил и даже спасибо не сказал».
Подойдя ближе к гостевой избе, как ее здесь называли, Хромов увидел, что корреспондент колет дрова, а секретарь райкома носит их в дом.
— Так что, говорите, маленько замерзаем? — неестественно оживленно начал Хромов, почувствовав, как заколотилось от волнения сердце.
— Маленько есть! — засмеялся Ливнев.
— Добрый день! — следуя странному ритуалу, Хромов должен был вначале обменяться несколькими словами, а уж потом поздороваться.
— Добрый день! — охотно ответил Ливнев. Он широко размахнулся и, прежде чем опустить топор на полено, остро взглянул на Хромова. «С разговором пришел», — решил Ливнев и с хрустом расколол полено надвое.
— А я прохожу мимо, смотрю, работа кипит... Дай, думаю, подойду.
— Рад приветствовать! — вогнав топор в очередное полено, Ливнев протянул руку.
— Очень приятно, — Хромов невольно потрогал свои гладко выбритые щеки. — Все-таки, знаете, не каждый день приходится видеть живых корреспондентов.
— А мертвых?
— Извините?
— Спрашиваю, часто ли приходится видеть мертвых корреспондентов?.. Уж коли живых вы здесь не встречали.
— А-а! — Хромов неохотно засмеялся, чувствуя, что его уверенность поколеблена напористостью этого красномордого детины. — С вашим братом, я вижу, трудно разговаривать.
— Ас вашим?
— Что?
— У вас брат есть? — требовательно спросил Ливнев.
— Нет... Был... Хотя нет, и сейчас есть... А что?
— Как с ним разговаривать, легко? С вашим братом?
— А-а! — опять надсадно засмеялся Хромов. — У вас сегодня отличное настроение?
— Знаете, сам удивляюсь! То ли место у вас такое, то ли климат особый... А может, без родной конторы отхожу душой и телом! Не пойму. Как прилетел — хочется радоваться, и ничего не могу с собой поделать.
— А вы годик побудьте... Может, радости-то и поубавится?
— О, товарищ Хромов, вы, кажется, настроены серьезно. Олег! — крикнул Ливнев. — Олег, иди сюда! Дело важное! Сейчас подойдет секретарь райкома, товарищ Олег Ильич... Вот он, собственной персоной. Не обращайте внимания на его затрапезный вид, он действительно секретарь райкома. Олег, это зам Панюшкина по снабжению.
— А, мне говорили о вас, — сказал Мезенов, вытирая пот со лба.
— Положительное? Отрицательное? — осклабился Хромов.
— Всего было... Я знал, что вы должны подойти.
— Интересно... Откуда же вы могли знать, если я и сам не знал, что подойду?
— Работа у нас такая, — улыбнулся Мезенов.
— Хорошая работа, рекомендую! — хохотнул Ливнев.
— А я вот мимо шел...
— Ну что ж, заходите, раз мимо шли, — пригласил Мезенов. — Не проходите мимо. — Он взял еще одну охапку дров, с трудом поднялся, покраснев от натуги, и, нащупывая ногой протоптанную в снегу дорожку, двинулся к дому. Хромов послушно пошел за ним.
— Куда? — остановил его Ливнев. — А ну-ка, товарищ дорогой, нагружайся! Ишь чего придумал — чтоб секретарь райкома дрова для него таскал! Чтоб ему, значит, теплее было, а! Специально секретарь за сотни километров прилетел, чтоб печь для Хромова натопить, а? Ну, ты даешь!
Хромов налился краской, что-то забормотал, взял несколько поленьев и уже хотел было нести их в дом, но Ливнев опять его остановил, вернул и нагрузил так, что Хромов из-за дров не видел дороги перед собой.
В холодной комнате с маленькими окнами стояли кровати, выстроенные в строгий ряд, застеленные зелеными одеялами. Окна были покрыты толстым инеем, сквозь который даже солнечный свет пробивался с трудом. Хромов высмотрел место у печи и с грохотом бросил дрова на пол. Над ними поднялось маленькое облачко снежной пыли.
— Хромов? — высунулся из двери Чернухо, — Ха, действительно Хромов! — повторил он тонким голосом. — Здравствуй, Славик! Садись, Славик! Раздеваться я тебе не предлагаю — холодно. Опять отдел снабжения пробуксовочку допустил, не обеспечил дровишками высокую Комиссию. Нехорошо. Преступно. Я уже выводы сделал.
— Да кто ж знал... Как-то все с самого начала...
— Ладно-ладно! Я вижу, у вас тут все на самообеспечении. Электросварщиков за электродами посылаете, ремонтников за инструментом... Ладно, допустим, шучу! Допустим, отдел снабжения работает безукоризненно. А между прочим, в самом деле заскакивали ваши ребята ко мне за электродами. Чем занимается, спрашиваю я у них, мой любезный друг, Славка Хромов? Печень, отвечают, у Славки шалит. А я им на это так говорю: пьет, наверно, Славка безбожно, потому и печень шалит. Или шашлыков много кушает! Весело живет Славка Хромов! А? Ладно, это тоже шутка. У меня для тебя, Славик, еще много шуток припасено, так что смеяться тебе, Славик, не пересмеяться. А инструмент ваш все-таки залежался. Начали мы его помаленьку... на другие объекты выделять... Вот так-то. Смотри.
В тот момент открылась дверь, и вошел еще один член Комиссии — Тюляфтин. В золотистой дубленке, в очках со сверкающими гранями, розовощекий и радостный.
Глаза Тюляфтина сияли восторгом, а в авоське плескалось несколько бутылок, переложенных консервными банками, свертками, пакетами.
— Здравствуйте, товарищ Хромов, — протянул он, улыбаясь. — Очень приятно... А я вот по хозяйству... Представляете, — громче заговорил он, обращаясь уже ко всем, — возле самого магазина увязались за мной две лошади, самые настоящие лошади, представляете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42