— Добрый вечер, Николай Петрович! Не помешал?
— Да ладно! Я вижу, служитель истины и по вечерам не знает покоя?
— Покой нам только снится, кто-то, по слухам, произнес такие слова, не знаю, правда, по какому поводу. Знаешь, Николай Петрович, я немного посамовольничал... Попросил участкового пригласить сюда, в контору, нескольких человек, с которыми мне бы маленько потолковать... Если ты не против, мы расположимся в кабинете... Рабочий день кончился... А?
— Отчего же! Интересно посмотреть на работу профессионала. Мне изредка приходится выполнять обязанности следователя... Да-да, у меня даже Уголовно-процессуальный кодекс имеется. Там, кстати, предусмотрено, что руководитель организации в удаленных местах может производить дознание. А дело, которым ты занимаешься, я уже распутал.
— Может, мне и не стоит возиться?
— Возись, — усмехнулся Панюшкин. — Потом сверим результаты.
— Другими словами, — медленно проговорил Белоконь, снимая пальто, — ты хочешь сказать, что Большакова все-таки столкнули, не сам он свалился с обрыва?
— Положим, я этого не говорил, но если хочешь, скажу. Столкнули.
— Значит, преступление было?
— Ищи, — опять усмехнулся Нянюшкин. — Ищущий да обрящет. И потом, что бы я тебе ни сказал, какие бы секреты ни открыл, следствие все равно необходимо, правильно? Нужны показания, свидетельства и так далее. Суду недостаточно готового ответа.
Белоконь, набычившись, долго смотрел на Панюшкина, потом, видимо, решив не настаивать, сразу стал добродушным и беззаботным. Прошелся по комнате, посмотрел в окно и, наконец, остановился у схемы нефтепровода, на которой были изображены два мыса, устремленные навстречу друг другу, и между ними пунктиром — трасса, на две трети закрашенная красным карандашом.
— Насколько я понимаю, — Белоконь показал закрашенную часть, — это уложенные трубы?
— Совершенно верно.
— А это? — следователь показал на кривую черту, изогнутую к югу.
— Это наш нефтепровод после Тайфуна. Такое примерно положение он занял. Видел трубы у конторы? Метр в диаметре, отличная сталь, толщина — почти сантиметр... А изогнуло трубу, как бечевку. Вес изогнутой части — тысячи тонн. Во крутило!
Белоконь зябко передернул плечами:
— Николай Петрович, деточка ты моя, что же тебя заставляет сидеть здесь который год? Просвети неученого! Зарплата? Ты не меньше мог бы получать и в другом месте, более обжитом... Должность? Слава?
— Какая слава! — горько рассмеялся Панюшкин. — Тут так ославишься — всю жизнь не проикаешься!
— Может, ты того... — Белоконь понизил голос и прошептал, тараща глаза, — романтик? Слово такое слышал недавно, не понял, правда, что оно означает.
— Нет, я не романтик, — Панюшкин покачал головой. — Ничего похожего. И отношение у меня к этому слову, понятию... неважное. Стоит за ним что-то наивное, кратковременное. Этакий подъем душевный, не подкрепленный достаточным количеством информации, более того, пренебрегающий информацией. Ничего, дескать, что мало знаем, что невежественны, зато мы молоды и полны желания чего-то там сделать. Причем не просто сделать, а с непременным условием, чтоб песня об этом была! — Панюшкин с каждым словом говорил все резче. — Это как цветение весеннего сада — до заморозков, до града, до засухи, до нашествия всяких паразитов!
— А мне нравится цветение весеннего сада, — провокационно улыбнулся Белоконь.
— Мне тоже. Смотрится приятно. Но на романтику, товарищ Белоконь, я смотрю, как на чисто производственный фактор, который не вызывает у меня восхищения, потому что это ненадежный, неуправляемый, непредсказуемый фактор. К нам приезжают время от времени этакие... жаждущие романтических впечатлений. «Ax, — говорят они, — неужели эта полоска на горизонте и есть Материк?!» «Надо же!» — говорят они, чуть не рыдая от восторга. «Как, — говорят они, — неужели это побережье было в точности таким тысячу лет назад?!» Их лица становятся задумчивыми, значительными. И до глубокой ночи они трясут пошарпанными гитарами, поют о чем-то возвышенном и трогательном. А утром их не поднимешь на работу. Романтики! — Панюшкин фыркнул по-кошачьи и досадливо бросил ладонь на стол. — Видел. Встречался. Знаю. Им коровники в Подмосковье строить, чтобы можно было вечерними электричками на Арбат добираться.
— Что же тогда держит тебя здесь, Николай Петрович?
— Дело. Работа. Ответственность. Сухие, скучные вещи. Но чаще всего именно они и оказываются самыми надежными, долговечными, убедительными.
— Нет, — Белоконь с сомнением покачал головой. — Дело-оно везде дело. А уж ты-то, Николай Петрович, имеешь право выбора. И облюбовал этот забытый богом и людьми край. Или проштрафился? А? И искупляешь, так сказать, вину?
— Что ты! Господь с тобой! Разве можно наказать человека работой? Наказывать, так уж отлучением от работы! Сделать ее бесполезной, ненужной, принудительной — вот страшное наказание. Это — высшая мера.
— Возможно, ты прав, — Белоконь поставил локти на стол, подпер щеки кулаками, посмотрел на Панюшкина. — Но какой же ты неисправимый романтик, Николай Петрович!
— Оставим это! Я сказал, что думаю об этом — петушиное хлопанье крыльев, звон шпор и взгляд, устремленный поверх голов в прекрасное будущее. Ты кого пригласил сюда?
— Хочу поговорить с твоей секретаршей... Ниной Осокиной. У нее последнее время жил человек, который подозревается в покушении на убийство. Так? Горецкий у нее жил? Они не расписаны? А жили вместе, на глазах у всех. И никто даже не пытался вмешаться, призвать к порядку...
— Кого ты еще пригласил? — спросил Панюшкин.
— Югалдину. Анну Югалдину. Местную секс-бомбу. Как я понял, драка в пивнушке произошла из-за нее? Один о ней сказал что-то обидное, второму это не понравилось, третий на ней жениться собрался, в результате я здесь, во дела, а?
Панюшкин подошел к окну, долго смотрел на закатное солнце, и лицо его, освещенное красным светом, будто пожарищем, было скорбным, как если бы там, за окном, сгорало что-то очень дорогое для него, и он не мог вмешаться, ничего не мог спасти.
— Идут, — наконец, сказал Панюшкин. — Все трое идут. И Шаповалов, и Нина идет, и Югалдина. Хотя, по правде сказать, я не был уверен, что Анна согласится прийти.
— Как это согласится? — возмутился Белоконь. — Она вызвана. — Следователь раздумчиво посмотрел на Панюшкина. Вроде того, что еще не разговаривали тут с вами серьезно, а поговорить не мешает. Но, когда Панюшкин снова взглянул на него, Белоконь улыбался беззаботно, игриво, с легкой хитрецой. — Да, Николай Петрович, а как у вас с мерами по оздоровлению морального климата? Я потому спрашиваю, что мне это положение требуется в протоколе отразить.
— Что-то такое было, — Панюшкин беззаботно махнул рукой. — Только я не вижу повода для этих... как ты сказал? Мер по оздоровлению... Случилась драка между двумя парнями. Но мотивы благородные — один сказал о девушке пошлость, второй счел своим долгом защитить ее честь. Правда, сделал это неумело, неловко и в результате пострадал.
На крыльце послышался топот ног, голоса, потом шум переместился в коридор. Первой в дверь заглянула Югалдина, поморщилась:
— Душно у вас тут, товарищи мужчины! Душно!
О чем можно толковать в такой духоте? О чем-то скучном и никому не нужном.
— Полностью с тобой согласен! — обрадованно воскликнул Панюшкин. — Заходи, Анна, заноси с собой свежесть-то, не оставляй ее в коридоре.
Анна переступила порог, искоса посмотрела на следователя, выдержала его усмешливый, выжидающий взгляд.
— А вы и есть тот самый знаменитый на весь Пролив сыщик? — неожиданно спросила она.
— Он самый, — кивнул Белоконь, будто ждал именно этих слов.
— Допрашивать будете?
— Это моя первая обязанность. А вот и Михайло пришел... Заходи, Михайло, будем людей допрашивать, они сами, как я вижу, рвутся важные сведения выложить, правосудию помочь стремятся. Верно говорю? — Белоконь подмигнул Анне.
— Игру-у-ля, — протянула она.
Последней в кабинет вошла Нина — сжавшаяся, вроде ставшая меньше ростом, суше. Взгляд ее сразу остановился на следователе. Она никого больше не видела, не слышала оживленного разговора, хохота Югалдиной, окающих слов Панюшкина, сиплого баса Шаповалова. Нина смотрела на Белоконя — единственного человека, от которого, как ей казалось, зависит ее судьба. И тот понял настроение женщины, ее иссушающее ожидание, стремление быстрее покончить с неизвестностью. Не раздеваясь Нина села у двери, положила руки на колени, прерывисто перевела дыхание.
— Ладно, пошутили, и будя, — сказал Панюшкин. — Анна, ты подожди там, в приемной, пока мы с Ниной потолкуем. Скучать не будешь?
— Если и буду, вы же не выйдете меня развлекать? — усмехнулась девушка.
— Пусть уж лучше здесь остается, — сказал Белоконь. — Не получится из него развлекателя.
— Я в этом не уверена, — Анна засмеялась. — А, Николай Петрович?
— Да ладно тебе, — Панюшкин так смутился, что сквозь его коричневые от зимнего солнца щеки проступил румянец, а поняв, что это заметили, он смутился еще больше, начал складывать в стопку бумаги на столе, рассовывать их по ящикам, хмурясь и ворча что-то под нос. Уже вышла Анна, Нина, уступая Белоконю, сняла пальто, положила его на свободную табуретку. А Панюшкин все еще хмурился и приводил в порядок стол.
— Итак, вас зовут Нина Александровна Осокина? — начал Белоконь.
— Да, это я... — Нина бросила взгляд на Панюшкина, и тот подмигнул ей успокаивающе. Ничего, не робей, мол, все будет отлично. Мы, Гарри, посчитаемся с тобой! Несмотря на то, что ты угрюм и молчалив.
— Возраст?
— Тридцать пять, будет.
— Образование высшее?
— Да, педагогическое. Учитель русского языка и литературы.
— Значит, образование, диплом, учеба — все по боку?
— Делопроизводство на стройке — лучшее по Министерству, — невозмутимо заметил Панюшкин, перелистывая бумаги на своем столе.
— Да? — удивился Белоконь. — Тогда другое дело. Тогда начнем... Нина Александровна, простите великодушно за те вопросы, которые я буду задавать, поскольку касаются они вашей личной жизни. Но что делать!
— Задавайте.
— Можно, значит? Ну, хорошо. Вы давно знаете Горецкого?
— С тех пор, как он приехал сюда.
— Он жил у вас?
— Да. С первого дня.
— Вы знаете, что ваш дружок подозревается в покушении на убийство Большакова, который в данное время в бессознательном состоянии находится в больнице?
— Да, мне говорили.
— Знаете, Нина, я вот уже второй десяток лет работаю следователем, копаюсь во всяких некрасивых делах, а до сих пор не могу спокойно произносить эти слова — подозревается в покушении на убийство, подозревается в убийстве...
— Виктор Горецкий очень несдержанный, опять же пьяный был. А когда выпьет, становится очень обидчивым. Подраться он мог, но сознательно пойти на убийство... Нет. Тем более что ко времени встречи с Большаковым, если они действительно встретились, он уже должен был протрезветь. После драки в магазине прошло несколько часов, и все это время он был на морозе. Если бы Большаков нашел его среди торосов на Проливе, Горецкий, скорее, бросился бы ему на грудь, а не...
— Вообще-то да. Тут вы верно подметили. Ничего не скажешь. А сколько ему лет?
— Горецкому? Двадцать семь. Я понимаю... Конечно, между нами не могло быть ничего... долговечного. Он несколько раз пытался уйти в общежитие, но я удерживала его. Вы, может быть, не представляете, что значит жить в Поселке... С одной стороны Пролив, с другой — сопки. А если еще начнется буран, если он тянется день, второй, третий... И ты в доме одна сегодня, завтра, через год... Я люблю Поселок, сопки, Пролив, но ведь не всякая любовь бывает счастливой, верно? — Нина пытливо посмотрела на Белоконя, надеясь найти в нем если не сочувствие, то хотя бы понимание.
«За эту ночь она постарела больше, чем за последние два года, — подумал Панюшкин, отметив ее красные от бессонницы глаза, бесцветные губы, пальцы, без конца перебирающие платок. — Она пришла на допрос словно для того, чтобы отдать кому-то последний долг, выполнить последнюю обязанность. Неужели этого подонка можно так любить! Хотя... Это все, что у нее есть. Я не в счет, я начальник, друзья тоже не в счет, они разлетятся, как только состыкуемся. Лишь благодаря Тайфуну они еще здесь, но все уже списались с конторами, трестами, организациями...»
Белоконь не спеша закончил фразу в протоколе, поставил точку. Его крепкие, румяные щеки, упругий подбородок, крутой лоб, всегда готовые к улыбке глаза — все изображало понимание и сочувствие.
— И вы не хотите уехать отсюда? Из этой волчьей ямы, из медвежьего угла, от собачьего холода?
— Куда? — спросила Нина. — Кто ждет меня? Где? А здесь... Я прожила с этими людьми несколько лет и... И не хочу расставаться. Все, конечно, разъедутся, но это будет не самый счастливый мой день. А Виктор... Он мне нужен больше, чем я ему. Пустыми надеждами не тешусь, знаю, что все скоро кончится. Да, наверно, уже кончилось. — Она посмотрела на следователя сухими блестящими глазами.
— Ну а Горецкий?
— Виктор многое перенес в жизни, еще в школе остался без родителей. Он до сих пор чувствует себя школьником, которому на каждой переменке нужно отстаивать себя. Странно, я учительница, а он терпеть не может учителей. Воспоминания у него об учителях... неважные. Подковырки, насмешки... Наверное, у них были для этого основания, учился он плохо. А соученики, видя такое к нему отношение, почли за хороший тон быть солидарными с учителями. Как бывшему педагогу, мне кажется, что все началось с этого. Скажите, Виктора посадят?
— Пока не знаю наверняка, не со всеми говорил, но ведь он ударил человека ножом! Представляете? Это же совсем ошалеть нужно! Мне говорили, что этот Лешка Елохин, которого он ударил, не злобный, не насмешник...
— Да, он хороший парень.
— Нина, вы знаете, что вашего сожителя...
— Кого-кого?
— Сожителя, — спокойно повторил Белоконь.
— Боже, слово-то какое. — Нина посмотрела на следователя с осуждающим изумлением, будто и мысли могла допустить, что он такие слова знает.
— Да, слово неважное, — согласился Белоконь, — но нет в законодательстве любовников, любовниц, вот сожитель, сожительница есть... конечно, нехорошо получается. Будто закон любовь в расчет не берет, а вот блуд, похоть и прочее — берет. Я лично с этим не согласен, но что делать! Панюшкин вон тоже кое с чем не согласен, а ничего, тянет лямку. Так вот, Горецкого и Юру Верховцева нашли в разных местах... Чем вы это объясните? Думаете, Виктор бросил Юру? Не верю. Этого не может быть. У Виктора очень развито чувство солидарности... если можно так выразиться. Пойти на явную подлость... Нет.
— Даже без свидетелей?
— А разве подлость перестает быть таковой, когда о ней никто не знает?
— Вообще-то да... — согласился Белоконь. — Тут я маху дал. Ну, ничего, потомки об этом знать не будут, поскольку в протокол я этого не занесу. Своя рука — владыка, — улыбнулся он. — У меня больше вопросов нет.
Нина поднялась, посмотрела на Панюшкина, как бы ожидая его разрешения уйти, оглянулась на Шаповалова и направилась к двери. И, уже взявшись за ручку, обернулась.
— Значит, посадят все-таки Виктора? — спросила она.
— Это решит суд, — сказал Белоконь сухо. — Но если вы, Нина Александровна, хотите знать мое личное мнение, — то ваш сожитель схлопочет порядка двух лет. Могу вам обещать, что сделаю все от меня зависящее, чтобы он эти два года получил сполна. Если же мне удастся доказать, что он бросил парнишку на Проливе в беспомощном состоянии, то этот срок удвоится, если же окажется, что он еще и совершил покушение на Большакова, то срок может удвоиться еще раз. Вопросы есть?
— Нет, — тихо ответила Нина. — Больше вопросов нет.
«Красивая девушка, ничего не скажешь, — подумал Панюшкин, глядя на Анну Югалдину. — Настоящая здоровая, несуетная красота». Наверно, можно представить более правильный нос, глаза, фигуру, но у Анны все было так подогнано, что уже одно безукоризненное сочетание создавало красоту. Она понимала, что представляет собой силу вполне соразмеримую с талантом, должностью, властью, более того, она знала, что выше всего этого, что при столкновении с ней могут полететь вверх тормашками власть, должность, талант. И будто жаждала помериться силами, искала столкновения, заранее уверенная в своей победе, в своем превосходстве.
— Сколько вам лет, Анна? — спросил следователь, и Панюшкин не мог не отдать должное его проницательности. Начальника строительства Белоконь с первых же минут знакомства начал называть на «ты», а к ней, девчонке, едва увидев, обратился на «вы». И это было справедливо. «Присмирел Белоконь, присмирел», — усмехнулся Панюшкин.
— Смотря что иметь в виду... — Анна, склонив голову набок, с любопытством рассматривала следователя.
— Я ничего не имею в виду. Просто спрашиваю, сколько вам лет. Мне цифирь в протокол поставить надо.
— А-а, тогда восемнадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Да ладно! Я вижу, служитель истины и по вечерам не знает покоя?
— Покой нам только снится, кто-то, по слухам, произнес такие слова, не знаю, правда, по какому поводу. Знаешь, Николай Петрович, я немного посамовольничал... Попросил участкового пригласить сюда, в контору, нескольких человек, с которыми мне бы маленько потолковать... Если ты не против, мы расположимся в кабинете... Рабочий день кончился... А?
— Отчего же! Интересно посмотреть на работу профессионала. Мне изредка приходится выполнять обязанности следователя... Да-да, у меня даже Уголовно-процессуальный кодекс имеется. Там, кстати, предусмотрено, что руководитель организации в удаленных местах может производить дознание. А дело, которым ты занимаешься, я уже распутал.
— Может, мне и не стоит возиться?
— Возись, — усмехнулся Панюшкин. — Потом сверим результаты.
— Другими словами, — медленно проговорил Белоконь, снимая пальто, — ты хочешь сказать, что Большакова все-таки столкнули, не сам он свалился с обрыва?
— Положим, я этого не говорил, но если хочешь, скажу. Столкнули.
— Значит, преступление было?
— Ищи, — опять усмехнулся Нянюшкин. — Ищущий да обрящет. И потом, что бы я тебе ни сказал, какие бы секреты ни открыл, следствие все равно необходимо, правильно? Нужны показания, свидетельства и так далее. Суду недостаточно готового ответа.
Белоконь, набычившись, долго смотрел на Панюшкина, потом, видимо, решив не настаивать, сразу стал добродушным и беззаботным. Прошелся по комнате, посмотрел в окно и, наконец, остановился у схемы нефтепровода, на которой были изображены два мыса, устремленные навстречу друг другу, и между ними пунктиром — трасса, на две трети закрашенная красным карандашом.
— Насколько я понимаю, — Белоконь показал закрашенную часть, — это уложенные трубы?
— Совершенно верно.
— А это? — следователь показал на кривую черту, изогнутую к югу.
— Это наш нефтепровод после Тайфуна. Такое примерно положение он занял. Видел трубы у конторы? Метр в диаметре, отличная сталь, толщина — почти сантиметр... А изогнуло трубу, как бечевку. Вес изогнутой части — тысячи тонн. Во крутило!
Белоконь зябко передернул плечами:
— Николай Петрович, деточка ты моя, что же тебя заставляет сидеть здесь который год? Просвети неученого! Зарплата? Ты не меньше мог бы получать и в другом месте, более обжитом... Должность? Слава?
— Какая слава! — горько рассмеялся Панюшкин. — Тут так ославишься — всю жизнь не проикаешься!
— Может, ты того... — Белоконь понизил голос и прошептал, тараща глаза, — романтик? Слово такое слышал недавно, не понял, правда, что оно означает.
— Нет, я не романтик, — Панюшкин покачал головой. — Ничего похожего. И отношение у меня к этому слову, понятию... неважное. Стоит за ним что-то наивное, кратковременное. Этакий подъем душевный, не подкрепленный достаточным количеством информации, более того, пренебрегающий информацией. Ничего, дескать, что мало знаем, что невежественны, зато мы молоды и полны желания чего-то там сделать. Причем не просто сделать, а с непременным условием, чтоб песня об этом была! — Панюшкин с каждым словом говорил все резче. — Это как цветение весеннего сада — до заморозков, до града, до засухи, до нашествия всяких паразитов!
— А мне нравится цветение весеннего сада, — провокационно улыбнулся Белоконь.
— Мне тоже. Смотрится приятно. Но на романтику, товарищ Белоконь, я смотрю, как на чисто производственный фактор, который не вызывает у меня восхищения, потому что это ненадежный, неуправляемый, непредсказуемый фактор. К нам приезжают время от времени этакие... жаждущие романтических впечатлений. «Ax, — говорят они, — неужели эта полоска на горизонте и есть Материк?!» «Надо же!» — говорят они, чуть не рыдая от восторга. «Как, — говорят они, — неужели это побережье было в точности таким тысячу лет назад?!» Их лица становятся задумчивыми, значительными. И до глубокой ночи они трясут пошарпанными гитарами, поют о чем-то возвышенном и трогательном. А утром их не поднимешь на работу. Романтики! — Панюшкин фыркнул по-кошачьи и досадливо бросил ладонь на стол. — Видел. Встречался. Знаю. Им коровники в Подмосковье строить, чтобы можно было вечерними электричками на Арбат добираться.
— Что же тогда держит тебя здесь, Николай Петрович?
— Дело. Работа. Ответственность. Сухие, скучные вещи. Но чаще всего именно они и оказываются самыми надежными, долговечными, убедительными.
— Нет, — Белоконь с сомнением покачал головой. — Дело-оно везде дело. А уж ты-то, Николай Петрович, имеешь право выбора. И облюбовал этот забытый богом и людьми край. Или проштрафился? А? И искупляешь, так сказать, вину?
— Что ты! Господь с тобой! Разве можно наказать человека работой? Наказывать, так уж отлучением от работы! Сделать ее бесполезной, ненужной, принудительной — вот страшное наказание. Это — высшая мера.
— Возможно, ты прав, — Белоконь поставил локти на стол, подпер щеки кулаками, посмотрел на Панюшкина. — Но какой же ты неисправимый романтик, Николай Петрович!
— Оставим это! Я сказал, что думаю об этом — петушиное хлопанье крыльев, звон шпор и взгляд, устремленный поверх голов в прекрасное будущее. Ты кого пригласил сюда?
— Хочу поговорить с твоей секретаршей... Ниной Осокиной. У нее последнее время жил человек, который подозревается в покушении на убийство. Так? Горецкий у нее жил? Они не расписаны? А жили вместе, на глазах у всех. И никто даже не пытался вмешаться, призвать к порядку...
— Кого ты еще пригласил? — спросил Панюшкин.
— Югалдину. Анну Югалдину. Местную секс-бомбу. Как я понял, драка в пивнушке произошла из-за нее? Один о ней сказал что-то обидное, второму это не понравилось, третий на ней жениться собрался, в результате я здесь, во дела, а?
Панюшкин подошел к окну, долго смотрел на закатное солнце, и лицо его, освещенное красным светом, будто пожарищем, было скорбным, как если бы там, за окном, сгорало что-то очень дорогое для него, и он не мог вмешаться, ничего не мог спасти.
— Идут, — наконец, сказал Панюшкин. — Все трое идут. И Шаповалов, и Нина идет, и Югалдина. Хотя, по правде сказать, я не был уверен, что Анна согласится прийти.
— Как это согласится? — возмутился Белоконь. — Она вызвана. — Следователь раздумчиво посмотрел на Панюшкина. Вроде того, что еще не разговаривали тут с вами серьезно, а поговорить не мешает. Но, когда Панюшкин снова взглянул на него, Белоконь улыбался беззаботно, игриво, с легкой хитрецой. — Да, Николай Петрович, а как у вас с мерами по оздоровлению морального климата? Я потому спрашиваю, что мне это положение требуется в протоколе отразить.
— Что-то такое было, — Панюшкин беззаботно махнул рукой. — Только я не вижу повода для этих... как ты сказал? Мер по оздоровлению... Случилась драка между двумя парнями. Но мотивы благородные — один сказал о девушке пошлость, второй счел своим долгом защитить ее честь. Правда, сделал это неумело, неловко и в результате пострадал.
На крыльце послышался топот ног, голоса, потом шум переместился в коридор. Первой в дверь заглянула Югалдина, поморщилась:
— Душно у вас тут, товарищи мужчины! Душно!
О чем можно толковать в такой духоте? О чем-то скучном и никому не нужном.
— Полностью с тобой согласен! — обрадованно воскликнул Панюшкин. — Заходи, Анна, заноси с собой свежесть-то, не оставляй ее в коридоре.
Анна переступила порог, искоса посмотрела на следователя, выдержала его усмешливый, выжидающий взгляд.
— А вы и есть тот самый знаменитый на весь Пролив сыщик? — неожиданно спросила она.
— Он самый, — кивнул Белоконь, будто ждал именно этих слов.
— Допрашивать будете?
— Это моя первая обязанность. А вот и Михайло пришел... Заходи, Михайло, будем людей допрашивать, они сами, как я вижу, рвутся важные сведения выложить, правосудию помочь стремятся. Верно говорю? — Белоконь подмигнул Анне.
— Игру-у-ля, — протянула она.
Последней в кабинет вошла Нина — сжавшаяся, вроде ставшая меньше ростом, суше. Взгляд ее сразу остановился на следователе. Она никого больше не видела, не слышала оживленного разговора, хохота Югалдиной, окающих слов Панюшкина, сиплого баса Шаповалова. Нина смотрела на Белоконя — единственного человека, от которого, как ей казалось, зависит ее судьба. И тот понял настроение женщины, ее иссушающее ожидание, стремление быстрее покончить с неизвестностью. Не раздеваясь Нина села у двери, положила руки на колени, прерывисто перевела дыхание.
— Ладно, пошутили, и будя, — сказал Панюшкин. — Анна, ты подожди там, в приемной, пока мы с Ниной потолкуем. Скучать не будешь?
— Если и буду, вы же не выйдете меня развлекать? — усмехнулась девушка.
— Пусть уж лучше здесь остается, — сказал Белоконь. — Не получится из него развлекателя.
— Я в этом не уверена, — Анна засмеялась. — А, Николай Петрович?
— Да ладно тебе, — Панюшкин так смутился, что сквозь его коричневые от зимнего солнца щеки проступил румянец, а поняв, что это заметили, он смутился еще больше, начал складывать в стопку бумаги на столе, рассовывать их по ящикам, хмурясь и ворча что-то под нос. Уже вышла Анна, Нина, уступая Белоконю, сняла пальто, положила его на свободную табуретку. А Панюшкин все еще хмурился и приводил в порядок стол.
— Итак, вас зовут Нина Александровна Осокина? — начал Белоконь.
— Да, это я... — Нина бросила взгляд на Панюшкина, и тот подмигнул ей успокаивающе. Ничего, не робей, мол, все будет отлично. Мы, Гарри, посчитаемся с тобой! Несмотря на то, что ты угрюм и молчалив.
— Возраст?
— Тридцать пять, будет.
— Образование высшее?
— Да, педагогическое. Учитель русского языка и литературы.
— Значит, образование, диплом, учеба — все по боку?
— Делопроизводство на стройке — лучшее по Министерству, — невозмутимо заметил Панюшкин, перелистывая бумаги на своем столе.
— Да? — удивился Белоконь. — Тогда другое дело. Тогда начнем... Нина Александровна, простите великодушно за те вопросы, которые я буду задавать, поскольку касаются они вашей личной жизни. Но что делать!
— Задавайте.
— Можно, значит? Ну, хорошо. Вы давно знаете Горецкого?
— С тех пор, как он приехал сюда.
— Он жил у вас?
— Да. С первого дня.
— Вы знаете, что ваш дружок подозревается в покушении на убийство Большакова, который в данное время в бессознательном состоянии находится в больнице?
— Да, мне говорили.
— Знаете, Нина, я вот уже второй десяток лет работаю следователем, копаюсь во всяких некрасивых делах, а до сих пор не могу спокойно произносить эти слова — подозревается в покушении на убийство, подозревается в убийстве...
— Виктор Горецкий очень несдержанный, опять же пьяный был. А когда выпьет, становится очень обидчивым. Подраться он мог, но сознательно пойти на убийство... Нет. Тем более что ко времени встречи с Большаковым, если они действительно встретились, он уже должен был протрезветь. После драки в магазине прошло несколько часов, и все это время он был на морозе. Если бы Большаков нашел его среди торосов на Проливе, Горецкий, скорее, бросился бы ему на грудь, а не...
— Вообще-то да. Тут вы верно подметили. Ничего не скажешь. А сколько ему лет?
— Горецкому? Двадцать семь. Я понимаю... Конечно, между нами не могло быть ничего... долговечного. Он несколько раз пытался уйти в общежитие, но я удерживала его. Вы, может быть, не представляете, что значит жить в Поселке... С одной стороны Пролив, с другой — сопки. А если еще начнется буран, если он тянется день, второй, третий... И ты в доме одна сегодня, завтра, через год... Я люблю Поселок, сопки, Пролив, но ведь не всякая любовь бывает счастливой, верно? — Нина пытливо посмотрела на Белоконя, надеясь найти в нем если не сочувствие, то хотя бы понимание.
«За эту ночь она постарела больше, чем за последние два года, — подумал Панюшкин, отметив ее красные от бессонницы глаза, бесцветные губы, пальцы, без конца перебирающие платок. — Она пришла на допрос словно для того, чтобы отдать кому-то последний долг, выполнить последнюю обязанность. Неужели этого подонка можно так любить! Хотя... Это все, что у нее есть. Я не в счет, я начальник, друзья тоже не в счет, они разлетятся, как только состыкуемся. Лишь благодаря Тайфуну они еще здесь, но все уже списались с конторами, трестами, организациями...»
Белоконь не спеша закончил фразу в протоколе, поставил точку. Его крепкие, румяные щеки, упругий подбородок, крутой лоб, всегда готовые к улыбке глаза — все изображало понимание и сочувствие.
— И вы не хотите уехать отсюда? Из этой волчьей ямы, из медвежьего угла, от собачьего холода?
— Куда? — спросила Нина. — Кто ждет меня? Где? А здесь... Я прожила с этими людьми несколько лет и... И не хочу расставаться. Все, конечно, разъедутся, но это будет не самый счастливый мой день. А Виктор... Он мне нужен больше, чем я ему. Пустыми надеждами не тешусь, знаю, что все скоро кончится. Да, наверно, уже кончилось. — Она посмотрела на следователя сухими блестящими глазами.
— Ну а Горецкий?
— Виктор многое перенес в жизни, еще в школе остался без родителей. Он до сих пор чувствует себя школьником, которому на каждой переменке нужно отстаивать себя. Странно, я учительница, а он терпеть не может учителей. Воспоминания у него об учителях... неважные. Подковырки, насмешки... Наверное, у них были для этого основания, учился он плохо. А соученики, видя такое к нему отношение, почли за хороший тон быть солидарными с учителями. Как бывшему педагогу, мне кажется, что все началось с этого. Скажите, Виктора посадят?
— Пока не знаю наверняка, не со всеми говорил, но ведь он ударил человека ножом! Представляете? Это же совсем ошалеть нужно! Мне говорили, что этот Лешка Елохин, которого он ударил, не злобный, не насмешник...
— Да, он хороший парень.
— Нина, вы знаете, что вашего сожителя...
— Кого-кого?
— Сожителя, — спокойно повторил Белоконь.
— Боже, слово-то какое. — Нина посмотрела на следователя с осуждающим изумлением, будто и мысли могла допустить, что он такие слова знает.
— Да, слово неважное, — согласился Белоконь, — но нет в законодательстве любовников, любовниц, вот сожитель, сожительница есть... конечно, нехорошо получается. Будто закон любовь в расчет не берет, а вот блуд, похоть и прочее — берет. Я лично с этим не согласен, но что делать! Панюшкин вон тоже кое с чем не согласен, а ничего, тянет лямку. Так вот, Горецкого и Юру Верховцева нашли в разных местах... Чем вы это объясните? Думаете, Виктор бросил Юру? Не верю. Этого не может быть. У Виктора очень развито чувство солидарности... если можно так выразиться. Пойти на явную подлость... Нет.
— Даже без свидетелей?
— А разве подлость перестает быть таковой, когда о ней никто не знает?
— Вообще-то да... — согласился Белоконь. — Тут я маху дал. Ну, ничего, потомки об этом знать не будут, поскольку в протокол я этого не занесу. Своя рука — владыка, — улыбнулся он. — У меня больше вопросов нет.
Нина поднялась, посмотрела на Панюшкина, как бы ожидая его разрешения уйти, оглянулась на Шаповалова и направилась к двери. И, уже взявшись за ручку, обернулась.
— Значит, посадят все-таки Виктора? — спросила она.
— Это решит суд, — сказал Белоконь сухо. — Но если вы, Нина Александровна, хотите знать мое личное мнение, — то ваш сожитель схлопочет порядка двух лет. Могу вам обещать, что сделаю все от меня зависящее, чтобы он эти два года получил сполна. Если же мне удастся доказать, что он бросил парнишку на Проливе в беспомощном состоянии, то этот срок удвоится, если же окажется, что он еще и совершил покушение на Большакова, то срок может удвоиться еще раз. Вопросы есть?
— Нет, — тихо ответила Нина. — Больше вопросов нет.
«Красивая девушка, ничего не скажешь, — подумал Панюшкин, глядя на Анну Югалдину. — Настоящая здоровая, несуетная красота». Наверно, можно представить более правильный нос, глаза, фигуру, но у Анны все было так подогнано, что уже одно безукоризненное сочетание создавало красоту. Она понимала, что представляет собой силу вполне соразмеримую с талантом, должностью, властью, более того, она знала, что выше всего этого, что при столкновении с ней могут полететь вверх тормашками власть, должность, талант. И будто жаждала помериться силами, искала столкновения, заранее уверенная в своей победе, в своем превосходстве.
— Сколько вам лет, Анна? — спросил следователь, и Панюшкин не мог не отдать должное его проницательности. Начальника строительства Белоконь с первых же минут знакомства начал называть на «ты», а к ней, девчонке, едва увидев, обратился на «вы». И это было справедливо. «Присмирел Белоконь, присмирел», — усмехнулся Панюшкин.
— Смотря что иметь в виду... — Анна, склонив голову набок, с любопытством рассматривала следователя.
— Я ничего не имею в виду. Просто спрашиваю, сколько вам лет. Мне цифирь в протокол поставить надо.
— А-а, тогда восемнадцать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42