— В конце концов, все технические познания ограничены.
— Я тоже так считал, пока Чернухо не ткнул меня однажды носом, как кутенка. Обмануть его не удастся. Да я и не хочу этого. Мне важно, чтобы Чернухо признал: трубопровод не сдан в срок только из-за этого дурацкого Тайфуна, который поднял весь Пролив в воздух, перемешал его с прибрежным песком, с катерами, баржами, трубами, а заодно и с нашими планами. Ты помнишь, Володя, сколько мы прошли за первое лето? Шесть километров. Это было здорово! Нас носили на руках. А этим летом мы прошли только два с половиной километра... Почему?
— В первое лето мы прошли самые легкие километры. По мелководью. Мы не встретили ни одной линзы вечной мерзлоты, нам не приходилось взрывать дно. Кроме того, с увеличением глубины Пролива возросла скорость течения, появились мерзлотные участки. Не забывайте, что вначале мы были общими любимцами. Наши заказы выполнялись в первую очередь, оборудование присылали почти новое. А снабжение горючим, инструментами, рабочими, специалистами! Мы почти не знали забот, Николай Петрович! А затем к нам привыкли, к нашим трудностям тоже, потом мы надоели. Появились другие стройки, более крупные, более сложные. Если раньше мы требовали, то сейчас вынуждены клянчить.
— К тому времени, когда мы начали клянчить, стройка почти всем была обеспечена. Нас перестали снабжать в аварийном порядке, решив, что пора и ответ держать. Но неужели мы где-то пробуксовали?
— Если этого не знаете вы, не узнает и Чернухо, — очки Званцева надменно сверкнули.
«А ведь Панюшкина снимут! — вдруг подумал Званцев. — И будут правы. Потому что Панюшкин слабак. — Он не перебивая кивал, поддакивал и смотрел, смотрел на начальника сквозь сверкающие стекла очков. И все больше крепло в нем убеждение, что тот доживает последние дни в своей должности. — Он слаб не потому, что плох, он уязвим. Слишком много у него принципов, слишком уж он держится за них. О принципах хорошо говорить, говорить умно и значительно. Но держаться за них — дело рисковое. Принципиальность Панюшкина будет воспринята как нетерпимость, капризность. Нужна гибкость и податливость, а Панюшкин тверд и хрупок. Как он жил до сих пор? Как сохранился и выжил? Как стал начальником стройки? А впрочем, быть начальником здесь для человека его возраста, опыта... не больно велика честь. Но он не производит впечатление сосланного. Да он и не считает себя сосланным. Иначе не смог бы работать. Вот в чем все дело — он уйдет сам, даже если ему всего-навсего объявят выговор. Для него это будет означать потерю лица. Бедный старик... Боится потерять лицо. Вот чего он боится по-настоящему. Он даже слова не скажет в свою защиту, если обнаружится малейшее его упущение. Верит ли он мне? Верит. Может, в этом его ошибка? Предать его я не смогу. Да в этом и нет надобности. Если Комиссия решит, что техническое руководство безупречно, то это хорошо в первую очередь для меня. Панюшкин думает, что для него... Нет. Виновник им все равно понадобится. А я на эту роль не гожусь. Слишком молод».
— Видите ли, Николай Петрович, мы не можем сбрасывать со счетов даже такую мелочь, как обрыв троса при протягивании.
— А почему оборвался трос? — вскочил Панюшкин. — Он не должен был обрываться. Не имел права.
Значит, мы ему позволили! Мы слишком многое позволяли всем этим штормам, тросам, проливам! Распустились они у нас. Слабинку почувствовали. Нашу слабинку, Володя!
— Нет, Николай Петрович, все гораздо проще. Трос оборвался потому, что был старым.
— А почему у нас оказался старый трос? Потому, что я уже слишком стар, чтобы требовать новый! У меня был такой случай лет двадцать назад. Мне прислали старый трос, и я даже не поехал за ним на станцию. Отправил обратно. А сейчас не смог этого сделать.
— Нет, Николай Петрович, двадцать лет назад вы работали не на Проливе. Принимая трос, вы знали, что не имеете права отказаться от него, потому что была осень и доставить новый попросту невозможно. И вы приняли старый трос... Все правильно.
Званцев продолжал что-то говорить, но Панюшкин уже не слышал его. Стены натопленного кабинетика словно бы отшатнулись, исчезли, а зима уступила место лету, странному лету этих мест. Чем выше поднималось солнце, тем больше оно тускнело, растворяясь в тумане.
К полудню от него иногда оставалось лишь слабое светлое пятно с размытыми краями. И дома, деревья, берега тоже теряли четкость, становились расплывчатыми, нерезкими.
Мелкий густой дождь бесшумно падал на крыши, на черные, выложенные у берега трубы, на песок. Едва упав, капли впитывались, и поэтому не возникало привычных на Материке луж, ручьев, поблескивающих под дождем влажных тропинок. Просто шел дождь и исчезал, едва коснувшись земли. Солнечный свет едва просачивался вместе с дождем.
Подойдя к воде, Панюшкин зябко поежился, запахнул брезентовый плащ с капюшоном и, привычно ссутулившись, долго смотрел на Пролив, стараясь найти в тумане закрепленную на якорях флотилию. С каждым месяцем катера, баржи, катамараны приближались к островному берегу, и совсем скоро конец трубы должен был вынырнуть где-то вот здесь. А сейчас он лежал на двадцатиметровой глубине Пролива, в нескольких километрах отсюда. Набрав полные легкие воздуха, Панюшкин задержал дыхание, с силой выдохнул, будто хотел вытолкнуть из себя напряженность, разъедающие душу заботы, раздражительность, все, что к вечеру превращалось в глухую усталость.
День начался хорошо. Рокотали в тумане тягачи, подтаскивая к берегу секции труб, слышались голоса людей, из ремонтной мастерской доносились размеренные удары молота, напоминающие пульс здорового организма.
Званцев тоже был на берегу. Во всей его длинной фигуре, в манерах не ощущалось той напористости, которой, казалось бы, должен обладать главный инженер. Но за внешней мягкостью, как камень в густой траве, таилась жесткость. Званцев не любил спорить, доказывая свою правоту. Он лишь молча, с поощряющей улыбкой выслушивал все доводы, а потом спокойно поступал по-своему. Разумеется, когда у него была такая возможность.
— Добрый день, Николай Петрович, — Званцев тронул Панюшкина за брезентовый рукав. — Сейчас идет катер на Пролив... Вы не хотите?
— Позже. Как прогнозы?
— Пообещали неделю тихой жизни.
— Дай бог... — одним словом выдохнул Панюшкин. — Дай бог. Ну что, Володя, сдвинемся сегодня?
— Должны. Все на ходу.
— Где водолазы?
— На катере пойдут. Я с ними... Мало ли чего. Там встретимся.
— Добро. Пусть так. Ни пуха.
Панюшкин долго смотрел, как Званцев в высоких сапогах шагал к причалу, проваливаясь в мокром песке, о чем-то неслышно разговаривал с мотористом, как катер отошел от берега и, уходя в сторону Материка, постепенно таял в тумане. И, когда совсем исчез, Панюшкин продолжал вслушиваться в затихающий шум мотора, а потом и сам направился к небольшому водолазному боту, ухватившись за поручни, влез на борт. Вода забурлила, запенилась, и бот начал медленно пятиться, отступать от берега. Взбудораженная волна набежала на песок и тут же утонула в нем, оставив пену и щепки. Бот развернулся, мотор заработал увереннее, и вот ужа внизу почувствовалась глубина. Дождь не прекращался. Панюшкин стоял у борта, ухватившись за холодные поручни. Капюшон его намок, стал жестким. Капли дождя барабанили по нему звонко, как по сырой фанере.
Наконец, впереди вспыхнул слабый огонек электросварки, потом еще один, еще, показалась неясная темная масса — бот приближался к маленькой флотилии, застывшей посредине Пролива, Здесь сваривали концы трубных секций, перед тем как опустить их в воду, на одной из барж стояла тяговая лебедка. В тумане суда казались неподвижными, будто врытыми в землю. Волн не было видно, только у бортов угадывалось безостановочное течение Пролива.
Перебравшись на буксировщик, Панюшкин молча наблюдал, как водолазы вылавливают буек с концом троса, закрепляют его на буксировщике, проверяют прочность узлов. Второй конец троса круто уходил в воду.
Где-то там, в черной глубине, он был намертво закреплен на трубе.
С катера на буксировщик перебрался и Званцев.
— Ну, Володя, — встретил его Панюшкин, — что подсказывает тебе твоя молодая интуиция главного инженера?
— Молчит, Николай Петрович.
— Это хорошо. К интуиции можно относиться как угодно, но лучше всего, когда она молчит и не вмешивается со своими страхами, опасениями, предостережениями. Это точно. Проверено. Трос бы покрепче, Володя. Тогда вообще интуицию можно было бы послать ко всем чертям. Боюсь я за этот трос.
— Выдержит, никуда не денется.
— Дай бог, — повторил, как заклинание, Панюшкин.
— До сих пор выдерживал, а секция сегодня не самая большая.
— Мы, Володя, тоже иногда выдерживаем большие неприятности, а потом срываемся на малых... Ладно. Хватит. Давай команду.
И наступил момент, когда на полную мощность заработали двигатели буксировщика, вспенивая холодную зеленоватую воду, натянулся, зазвенел трос. Панюшкин почувствовал, как напрягся корпус судна, все его невидимые каркасы, как винты рвали воду, а моторы, едва не задыхаясь, тащили, тащили, тащили трос, закрепленный на присосавшейся ко дну трубе. До боли сжав кулаки, закрыв глаза, Панюшкин стоял, прислонившись спиной к рубке и прислушивался к поскрипываниям судна, к реву двигателей, к шуму взбудораженной воды.
— Сдвинулись, Николай Петрович! — радостно поблескивая очками, закричал Званцев. — Сдвинулись!
Панюшкин не ответил. Только кивнул. Да, дескать, знаю, но не торопись радоваться, не торопись. Он даже про себя боялся перечислить возможные беды — вдруг сорвется крепление на трубе, не всегда выдерживает лебедка, двигатель... Да мало ли что может случиться с самой трубой там, на дне!
Миг, когда лопнул трос, Панюшкин почувствовал сразу. Освобождение рванулся вперед буксировщик, рев моторов сразу перестал быть таким надсадным.
И словно внутри у него оборвался какой-то свой маленький, но очень важный тросик. Панюшкин откинул капюшон, подставив лицо под дождь. «Лопнул», — только по движению его крупных губ можно было догадаться, что он произнес именно это слово.
Была уже ночь, когда Панюшкин спрыгнул с палубы бота на расшатанные доски причала. Дождь кончился, и над темными холмами Материка косо повисла луна.
В неспокойном Проливе мелькало ее слабое отражение. С влажных ночных сопок пополз туман и заскользил над водой, все ближе подбираясь к Острову. Панюшкин долго смотрел на черную воду, на противоположный берег. Пролив казался безбрежным, и бесконечной казалась работа, ожидавшая людей.
Вечером у себя дома, в тишине и одиночестве, Панюшкин пил чай. Тишина не успокаивала его, наоборот, — настораживала, словно каждую минуту была готова взорваться резким стуком в дверь, неожиданным бураном, чьим-то криком. Носящаяся в воздухе опасность могла не затронуть его, пронестись мимо, как шальная пуля, но сама ее вероятность придавала жизни Панюшкина ту напряженность и остроту, которых так часто не хватает людям в старости. Впрочем, это была даже не опасность в полном смысле слова, скорее, возможность двоякого исхода. С тобой может случиться многое, может и ничего не случится, но, помня об этом, в шелесте листьев, в грохоте моря, в цвете неба и форме туч ты невольно видишь предостережение, предсказание, листья, волны, небо, тучи наделяешь сознанием, волей, а собственные опасения кажутся непонятными существами, мелькающими где-то рядом.
Панюшкин спешил, все время спешил, наверняка зная, что не будет, никогда уже не будет у него строек.
Ни больших, ни малых. Все, что происходит с ним на Проливе, происходит в последний раз. Еще несколько лет назад его не покидало ощущение, будто не кончится поток дней, наполненных пыльными грузовиками, телефонными звонками, спешкой, оперативками, отчетами, схватками с проектантами и заказчиками, схватками с самим собой, собственными болезнями, желаниями и страхами. И вдруг пришло жутковатое чувство — все происходит в последний раз. За ближними холмами, в морозной дымке зимнего дня Панюшкин ясно увидел конец своей дороги.
Где-то очень далеко остались безводные степи, нефтепроводы, переправы через большие и малые реки. Все это было очень давно, но не исчезало у Панюшкина странное ощущение, будто и сейчас, в это самое время, он, двадцатилетний, маленький и худой, в выгоревшей гимнастерке, работает в горах Киргизии, строит переправу на Волге, в ободранной фуфайке, с обмороженными пальцами, ведет трубопровод через какую-то сибирскую речушку...
Работа стала его религией, только работа имела для него значение, только количество метров уложенных труб определяло его собственную температуру, давление, настроение. О чем бы ни думал Панюшкин — о погоде, ссорах, прогнозах на ближайшие сутки или месяц, он думал о работе. И даже в праздники, во время застолья невольно прикидывал количество выпитого, потому что это отразится на завтрашней работе.
Панюшкин спешил, хотя знал, что победа, если она будет, станет его последней победой. Но она оправдает все неудачи, поражения, которые потерпел в жизни и которые пока еще имели для него значение. «Главное, чтобы в конце была победа, — думал Панюшкин. — Каждый человек хотя бы раз в жизни должен объявить чему-то или кому-то войну, свою войну. И каждому нужна хотя бы одна крупная победа! Над врагами, обстоятельствами, болезнями... Пусть даже это будет победа над самим собой».
* * *
Утром, когда на солнце сверкало все заснеженное побережье, а редкие черные избы, тягачи и вагончики на льду казались случайными, временными пятнышками, следователь Белоконь в сопровождении участкового Шаповалова, пожилого, прихрамывающего, полноватого человека, прошел к небольшой избе, в которой размещалось местное отделение милиции. Здесь толпилось около десятка человек из тех, кто был вызван повестками, кто был свободен или просто любопытен. Не часто в Поселке происходили какие-либо события, не связанные с трубопроводом, и многие вполне справедливо рассудили, что пропустить такое развлечение было бы слишком легкомысленно.
— Раздайся, народ, правосудие идет! — зычно крикнул Шаповалов и, оглянувшись, подмигнул следователю. Вот, дескать, как у нас! Просто живем, без канцелярской чопорности.
— Мы еще посмотрим, что это за правосудие и куда оно идет! — крикнул кто-то из толпы.
— Верка, не шустри! Тебя первую допрашивать будем! — живо обернулся Шаповалов.
— Эт вы мастаки! — откуда-то из слепящего пространства раздался сипловатый выкрик. — Ишь чем грозить надумали — допрашивать они будут!
— Мастаки не мастаки, гражданин Ягунов, а дело свое знаем. В отличие от некоторых! — Шаповалов опять не задержался с ответом.
Слепящее пространство рассмеялось, загалдело многими голосами, и участковый, довольный, что выиграл эту маленькую стычку, быстро откинул замок, распахнул двери и повернулся к следователю.
— Прошу! — громко сказал он, торопясь, чтобы Ягунов не успел выкрикнуть еще какую-нибудь дерзость. Мужик он пакостный, не откажет себе в удовольствии перед новым человеком осрамить.
— Небогато живешь, — Белоконь сбросил полушубок, подошел к печи, прижал ладони к простенку.
— Теплая, — заверил Шаповалов. — Я уж с утра протопил. Все путем. Какой-никакой, а все же гость, а?
— Правильно. Гостей ублажать надо. Гости любят, особенно ежели они начальники, когда их ублажают умеючи.
— Да у нас и учиться-то некогда... Вот ты — первое начальство по юридической линии. Авось и последнее.
— Авось, — согласился Белоконь. — С кого начнем, Михалыч?
— С меня и начинай! А чего? Сразу введу в куре дела, — большое красное лицо Шаповалова светилось доброжелательством.
— Да просветили уж, ввели в курс. Панюшкин дал первые показания. Отчет твой мы получили еще раньше. Вот что мне скажи, сколько народу живет у вас? Что-то Поселок мне больно пустынным показался, когда-никогда человек пройдет, лошадь покажется, собака по делам своим собачьим пробежит...
— Человек сто строителей да местных около тридцати. Ну, еще десяток на почте, в столовой... Считай, сотни полторы в самое густонаселенное время. Сейчас-то едва половина наберется. Затишье... А когда в делах затишье, тут и жди всяких происшествий, тут они и повалят.
— Подолгу ждать приходится? — Белоконь улыбнулся, показав ряд белых сильных зубов.
— Чего спрашивать — сам знаешь. Отчеты не задерживаем, как радость какая случится, всегда поделимся, не таимся. Вот порезал один другого, ты на другой день уж выводы делал. — Шаповалов широкой ладонью провел по наголо стриженной круглой голове. — Начинать-то с кого?
— Не будем нарушать ход событий. Все началось в магазине? С магазина и начнем. Зови, Михайло, продавца. Как ее... — Белоконь заглянул в бумажки. — Вера Ивановна Жмакина.
— Ну что ж, с Верки и начнем, — Шаповалов вышел на крыльцо, опять беззлобно поругался с кем-то, посмеялся, кого-то отчитал нарочито строго, даже голос стараясь делать грубее, внушительнее и, наконец, вернулся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Я тоже так считал, пока Чернухо не ткнул меня однажды носом, как кутенка. Обмануть его не удастся. Да я и не хочу этого. Мне важно, чтобы Чернухо признал: трубопровод не сдан в срок только из-за этого дурацкого Тайфуна, который поднял весь Пролив в воздух, перемешал его с прибрежным песком, с катерами, баржами, трубами, а заодно и с нашими планами. Ты помнишь, Володя, сколько мы прошли за первое лето? Шесть километров. Это было здорово! Нас носили на руках. А этим летом мы прошли только два с половиной километра... Почему?
— В первое лето мы прошли самые легкие километры. По мелководью. Мы не встретили ни одной линзы вечной мерзлоты, нам не приходилось взрывать дно. Кроме того, с увеличением глубины Пролива возросла скорость течения, появились мерзлотные участки. Не забывайте, что вначале мы были общими любимцами. Наши заказы выполнялись в первую очередь, оборудование присылали почти новое. А снабжение горючим, инструментами, рабочими, специалистами! Мы почти не знали забот, Николай Петрович! А затем к нам привыкли, к нашим трудностям тоже, потом мы надоели. Появились другие стройки, более крупные, более сложные. Если раньше мы требовали, то сейчас вынуждены клянчить.
— К тому времени, когда мы начали клянчить, стройка почти всем была обеспечена. Нас перестали снабжать в аварийном порядке, решив, что пора и ответ держать. Но неужели мы где-то пробуксовали?
— Если этого не знаете вы, не узнает и Чернухо, — очки Званцева надменно сверкнули.
«А ведь Панюшкина снимут! — вдруг подумал Званцев. — И будут правы. Потому что Панюшкин слабак. — Он не перебивая кивал, поддакивал и смотрел, смотрел на начальника сквозь сверкающие стекла очков. И все больше крепло в нем убеждение, что тот доживает последние дни в своей должности. — Он слаб не потому, что плох, он уязвим. Слишком много у него принципов, слишком уж он держится за них. О принципах хорошо говорить, говорить умно и значительно. Но держаться за них — дело рисковое. Принципиальность Панюшкина будет воспринята как нетерпимость, капризность. Нужна гибкость и податливость, а Панюшкин тверд и хрупок. Как он жил до сих пор? Как сохранился и выжил? Как стал начальником стройки? А впрочем, быть начальником здесь для человека его возраста, опыта... не больно велика честь. Но он не производит впечатление сосланного. Да он и не считает себя сосланным. Иначе не смог бы работать. Вот в чем все дело — он уйдет сам, даже если ему всего-навсего объявят выговор. Для него это будет означать потерю лица. Бедный старик... Боится потерять лицо. Вот чего он боится по-настоящему. Он даже слова не скажет в свою защиту, если обнаружится малейшее его упущение. Верит ли он мне? Верит. Может, в этом его ошибка? Предать его я не смогу. Да в этом и нет надобности. Если Комиссия решит, что техническое руководство безупречно, то это хорошо в первую очередь для меня. Панюшкин думает, что для него... Нет. Виновник им все равно понадобится. А я на эту роль не гожусь. Слишком молод».
— Видите ли, Николай Петрович, мы не можем сбрасывать со счетов даже такую мелочь, как обрыв троса при протягивании.
— А почему оборвался трос? — вскочил Панюшкин. — Он не должен был обрываться. Не имел права.
Значит, мы ему позволили! Мы слишком многое позволяли всем этим штормам, тросам, проливам! Распустились они у нас. Слабинку почувствовали. Нашу слабинку, Володя!
— Нет, Николай Петрович, все гораздо проще. Трос оборвался потому, что был старым.
— А почему у нас оказался старый трос? Потому, что я уже слишком стар, чтобы требовать новый! У меня был такой случай лет двадцать назад. Мне прислали старый трос, и я даже не поехал за ним на станцию. Отправил обратно. А сейчас не смог этого сделать.
— Нет, Николай Петрович, двадцать лет назад вы работали не на Проливе. Принимая трос, вы знали, что не имеете права отказаться от него, потому что была осень и доставить новый попросту невозможно. И вы приняли старый трос... Все правильно.
Званцев продолжал что-то говорить, но Панюшкин уже не слышал его. Стены натопленного кабинетика словно бы отшатнулись, исчезли, а зима уступила место лету, странному лету этих мест. Чем выше поднималось солнце, тем больше оно тускнело, растворяясь в тумане.
К полудню от него иногда оставалось лишь слабое светлое пятно с размытыми краями. И дома, деревья, берега тоже теряли четкость, становились расплывчатыми, нерезкими.
Мелкий густой дождь бесшумно падал на крыши, на черные, выложенные у берега трубы, на песок. Едва упав, капли впитывались, и поэтому не возникало привычных на Материке луж, ручьев, поблескивающих под дождем влажных тропинок. Просто шел дождь и исчезал, едва коснувшись земли. Солнечный свет едва просачивался вместе с дождем.
Подойдя к воде, Панюшкин зябко поежился, запахнул брезентовый плащ с капюшоном и, привычно ссутулившись, долго смотрел на Пролив, стараясь найти в тумане закрепленную на якорях флотилию. С каждым месяцем катера, баржи, катамараны приближались к островному берегу, и совсем скоро конец трубы должен был вынырнуть где-то вот здесь. А сейчас он лежал на двадцатиметровой глубине Пролива, в нескольких километрах отсюда. Набрав полные легкие воздуха, Панюшкин задержал дыхание, с силой выдохнул, будто хотел вытолкнуть из себя напряженность, разъедающие душу заботы, раздражительность, все, что к вечеру превращалось в глухую усталость.
День начался хорошо. Рокотали в тумане тягачи, подтаскивая к берегу секции труб, слышались голоса людей, из ремонтной мастерской доносились размеренные удары молота, напоминающие пульс здорового организма.
Званцев тоже был на берегу. Во всей его длинной фигуре, в манерах не ощущалось той напористости, которой, казалось бы, должен обладать главный инженер. Но за внешней мягкостью, как камень в густой траве, таилась жесткость. Званцев не любил спорить, доказывая свою правоту. Он лишь молча, с поощряющей улыбкой выслушивал все доводы, а потом спокойно поступал по-своему. Разумеется, когда у него была такая возможность.
— Добрый день, Николай Петрович, — Званцев тронул Панюшкина за брезентовый рукав. — Сейчас идет катер на Пролив... Вы не хотите?
— Позже. Как прогнозы?
— Пообещали неделю тихой жизни.
— Дай бог... — одним словом выдохнул Панюшкин. — Дай бог. Ну что, Володя, сдвинемся сегодня?
— Должны. Все на ходу.
— Где водолазы?
— На катере пойдут. Я с ними... Мало ли чего. Там встретимся.
— Добро. Пусть так. Ни пуха.
Панюшкин долго смотрел, как Званцев в высоких сапогах шагал к причалу, проваливаясь в мокром песке, о чем-то неслышно разговаривал с мотористом, как катер отошел от берега и, уходя в сторону Материка, постепенно таял в тумане. И, когда совсем исчез, Панюшкин продолжал вслушиваться в затихающий шум мотора, а потом и сам направился к небольшому водолазному боту, ухватившись за поручни, влез на борт. Вода забурлила, запенилась, и бот начал медленно пятиться, отступать от берега. Взбудораженная волна набежала на песок и тут же утонула в нем, оставив пену и щепки. Бот развернулся, мотор заработал увереннее, и вот ужа внизу почувствовалась глубина. Дождь не прекращался. Панюшкин стоял у борта, ухватившись за холодные поручни. Капюшон его намок, стал жестким. Капли дождя барабанили по нему звонко, как по сырой фанере.
Наконец, впереди вспыхнул слабый огонек электросварки, потом еще один, еще, показалась неясная темная масса — бот приближался к маленькой флотилии, застывшей посредине Пролива, Здесь сваривали концы трубных секций, перед тем как опустить их в воду, на одной из барж стояла тяговая лебедка. В тумане суда казались неподвижными, будто врытыми в землю. Волн не было видно, только у бортов угадывалось безостановочное течение Пролива.
Перебравшись на буксировщик, Панюшкин молча наблюдал, как водолазы вылавливают буек с концом троса, закрепляют его на буксировщике, проверяют прочность узлов. Второй конец троса круто уходил в воду.
Где-то там, в черной глубине, он был намертво закреплен на трубе.
С катера на буксировщик перебрался и Званцев.
— Ну, Володя, — встретил его Панюшкин, — что подсказывает тебе твоя молодая интуиция главного инженера?
— Молчит, Николай Петрович.
— Это хорошо. К интуиции можно относиться как угодно, но лучше всего, когда она молчит и не вмешивается со своими страхами, опасениями, предостережениями. Это точно. Проверено. Трос бы покрепче, Володя. Тогда вообще интуицию можно было бы послать ко всем чертям. Боюсь я за этот трос.
— Выдержит, никуда не денется.
— Дай бог, — повторил, как заклинание, Панюшкин.
— До сих пор выдерживал, а секция сегодня не самая большая.
— Мы, Володя, тоже иногда выдерживаем большие неприятности, а потом срываемся на малых... Ладно. Хватит. Давай команду.
И наступил момент, когда на полную мощность заработали двигатели буксировщика, вспенивая холодную зеленоватую воду, натянулся, зазвенел трос. Панюшкин почувствовал, как напрягся корпус судна, все его невидимые каркасы, как винты рвали воду, а моторы, едва не задыхаясь, тащили, тащили, тащили трос, закрепленный на присосавшейся ко дну трубе. До боли сжав кулаки, закрыв глаза, Панюшкин стоял, прислонившись спиной к рубке и прислушивался к поскрипываниям судна, к реву двигателей, к шуму взбудораженной воды.
— Сдвинулись, Николай Петрович! — радостно поблескивая очками, закричал Званцев. — Сдвинулись!
Панюшкин не ответил. Только кивнул. Да, дескать, знаю, но не торопись радоваться, не торопись. Он даже про себя боялся перечислить возможные беды — вдруг сорвется крепление на трубе, не всегда выдерживает лебедка, двигатель... Да мало ли что может случиться с самой трубой там, на дне!
Миг, когда лопнул трос, Панюшкин почувствовал сразу. Освобождение рванулся вперед буксировщик, рев моторов сразу перестал быть таким надсадным.
И словно внутри у него оборвался какой-то свой маленький, но очень важный тросик. Панюшкин откинул капюшон, подставив лицо под дождь. «Лопнул», — только по движению его крупных губ можно было догадаться, что он произнес именно это слово.
Была уже ночь, когда Панюшкин спрыгнул с палубы бота на расшатанные доски причала. Дождь кончился, и над темными холмами Материка косо повисла луна.
В неспокойном Проливе мелькало ее слабое отражение. С влажных ночных сопок пополз туман и заскользил над водой, все ближе подбираясь к Острову. Панюшкин долго смотрел на черную воду, на противоположный берег. Пролив казался безбрежным, и бесконечной казалась работа, ожидавшая людей.
Вечером у себя дома, в тишине и одиночестве, Панюшкин пил чай. Тишина не успокаивала его, наоборот, — настораживала, словно каждую минуту была готова взорваться резким стуком в дверь, неожиданным бураном, чьим-то криком. Носящаяся в воздухе опасность могла не затронуть его, пронестись мимо, как шальная пуля, но сама ее вероятность придавала жизни Панюшкина ту напряженность и остроту, которых так часто не хватает людям в старости. Впрочем, это была даже не опасность в полном смысле слова, скорее, возможность двоякого исхода. С тобой может случиться многое, может и ничего не случится, но, помня об этом, в шелесте листьев, в грохоте моря, в цвете неба и форме туч ты невольно видишь предостережение, предсказание, листья, волны, небо, тучи наделяешь сознанием, волей, а собственные опасения кажутся непонятными существами, мелькающими где-то рядом.
Панюшкин спешил, все время спешил, наверняка зная, что не будет, никогда уже не будет у него строек.
Ни больших, ни малых. Все, что происходит с ним на Проливе, происходит в последний раз. Еще несколько лет назад его не покидало ощущение, будто не кончится поток дней, наполненных пыльными грузовиками, телефонными звонками, спешкой, оперативками, отчетами, схватками с проектантами и заказчиками, схватками с самим собой, собственными болезнями, желаниями и страхами. И вдруг пришло жутковатое чувство — все происходит в последний раз. За ближними холмами, в морозной дымке зимнего дня Панюшкин ясно увидел конец своей дороги.
Где-то очень далеко остались безводные степи, нефтепроводы, переправы через большие и малые реки. Все это было очень давно, но не исчезало у Панюшкина странное ощущение, будто и сейчас, в это самое время, он, двадцатилетний, маленький и худой, в выгоревшей гимнастерке, работает в горах Киргизии, строит переправу на Волге, в ободранной фуфайке, с обмороженными пальцами, ведет трубопровод через какую-то сибирскую речушку...
Работа стала его религией, только работа имела для него значение, только количество метров уложенных труб определяло его собственную температуру, давление, настроение. О чем бы ни думал Панюшкин — о погоде, ссорах, прогнозах на ближайшие сутки или месяц, он думал о работе. И даже в праздники, во время застолья невольно прикидывал количество выпитого, потому что это отразится на завтрашней работе.
Панюшкин спешил, хотя знал, что победа, если она будет, станет его последней победой. Но она оправдает все неудачи, поражения, которые потерпел в жизни и которые пока еще имели для него значение. «Главное, чтобы в конце была победа, — думал Панюшкин. — Каждый человек хотя бы раз в жизни должен объявить чему-то или кому-то войну, свою войну. И каждому нужна хотя бы одна крупная победа! Над врагами, обстоятельствами, болезнями... Пусть даже это будет победа над самим собой».
* * *
Утром, когда на солнце сверкало все заснеженное побережье, а редкие черные избы, тягачи и вагончики на льду казались случайными, временными пятнышками, следователь Белоконь в сопровождении участкового Шаповалова, пожилого, прихрамывающего, полноватого человека, прошел к небольшой избе, в которой размещалось местное отделение милиции. Здесь толпилось около десятка человек из тех, кто был вызван повестками, кто был свободен или просто любопытен. Не часто в Поселке происходили какие-либо события, не связанные с трубопроводом, и многие вполне справедливо рассудили, что пропустить такое развлечение было бы слишком легкомысленно.
— Раздайся, народ, правосудие идет! — зычно крикнул Шаповалов и, оглянувшись, подмигнул следователю. Вот, дескать, как у нас! Просто живем, без канцелярской чопорности.
— Мы еще посмотрим, что это за правосудие и куда оно идет! — крикнул кто-то из толпы.
— Верка, не шустри! Тебя первую допрашивать будем! — живо обернулся Шаповалов.
— Эт вы мастаки! — откуда-то из слепящего пространства раздался сипловатый выкрик. — Ишь чем грозить надумали — допрашивать они будут!
— Мастаки не мастаки, гражданин Ягунов, а дело свое знаем. В отличие от некоторых! — Шаповалов опять не задержался с ответом.
Слепящее пространство рассмеялось, загалдело многими голосами, и участковый, довольный, что выиграл эту маленькую стычку, быстро откинул замок, распахнул двери и повернулся к следователю.
— Прошу! — громко сказал он, торопясь, чтобы Ягунов не успел выкрикнуть еще какую-нибудь дерзость. Мужик он пакостный, не откажет себе в удовольствии перед новым человеком осрамить.
— Небогато живешь, — Белоконь сбросил полушубок, подошел к печи, прижал ладони к простенку.
— Теплая, — заверил Шаповалов. — Я уж с утра протопил. Все путем. Какой-никакой, а все же гость, а?
— Правильно. Гостей ублажать надо. Гости любят, особенно ежели они начальники, когда их ублажают умеючи.
— Да у нас и учиться-то некогда... Вот ты — первое начальство по юридической линии. Авось и последнее.
— Авось, — согласился Белоконь. — С кого начнем, Михалыч?
— С меня и начинай! А чего? Сразу введу в куре дела, — большое красное лицо Шаповалова светилось доброжелательством.
— Да просветили уж, ввели в курс. Панюшкин дал первые показания. Отчет твой мы получили еще раньше. Вот что мне скажи, сколько народу живет у вас? Что-то Поселок мне больно пустынным показался, когда-никогда человек пройдет, лошадь покажется, собака по делам своим собачьим пробежит...
— Человек сто строителей да местных около тридцати. Ну, еще десяток на почте, в столовой... Считай, сотни полторы в самое густонаселенное время. Сейчас-то едва половина наберется. Затишье... А когда в делах затишье, тут и жди всяких происшествий, тут они и повалят.
— Подолгу ждать приходится? — Белоконь улыбнулся, показав ряд белых сильных зубов.
— Чего спрашивать — сам знаешь. Отчеты не задерживаем, как радость какая случится, всегда поделимся, не таимся. Вот порезал один другого, ты на другой день уж выводы делал. — Шаповалов широкой ладонью провел по наголо стриженной круглой голове. — Начинать-то с кого?
— Не будем нарушать ход событий. Все началось в магазине? С магазина и начнем. Зови, Михайло, продавца. Как ее... — Белоконь заглянул в бумажки. — Вера Ивановна Жмакина.
— Ну что ж, с Верки и начнем, — Шаповалов вышел на крыльцо, опять беззлобно поругался с кем-то, посмеялся, кого-то отчитал нарочито строго, даже голос стараясь делать грубее, внушительнее и, наконец, вернулся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42