Увидели его под Александровском, а дальше? Ну?
— Тут никакой вины Панюшкина нету, — Жмакин успокаивающе положил руку Ливневу на плечо. — Он людей снял, всех до одного велел снять. Хотели было оставить на катамаране дежурного, чтоб хоть сигналы какие подавал — Толыс не разрешил. И вообще...
— Я знаю. Панюшкин большой человек, и вокруг на тысячу километров нет никого, кто бы сравнился с ним, кого бы рядом можно поставить. И что головастый ваш Панюшкин, каких свет не видел, тоже знаю. Не знаю только, как вы катамаран тащили.
— А, катамаран... Так бы и сказал... А я думаю, что мне про Панюшкина нужно говорить... Ведь он дал команду снять людей? Дал. Сняли людей? Сняли. Жертв не было? Не было. Все живы-здоровы.
— Понял. Он дал команду снять людей. А потом он же дал команду тебе и твоим ребятам пригнать катамаран обратно. Так?
— Точно. Тяжеленькое было дельце... Неприятное. У меня два самых неприятных дела в жизни было — развод с женой и доставка катамарана из-под Александровска.
— Про жену потом. Сейчас про катамаран.
— Про жену я не собираюсь. Она, кстати, в магазине продавцом работает. Вера ее зовут. Хорошая женщина, бедовая. Но есть и недостатки. Вот, к примеру...
— Катамаран! — закричал в отчаянии Ливнев.
— А, про катамаран можно... Ну что, неделю мы сквозь льды к нему пробивались. Льдов нагнало, скажу я тебе чуть ли не от самой Чукотки. А у нас катерок слабый, мотор — одно название, шум от него, и больше ничего, все время захлебывается! Волны невозможные, после Тайфуна никак успокоиться не могут, будто раздразнил их кто-то, бесятся — никакого сладу. А потом еще оледенение началось. Тут хоть волком вой. Буксир управление теряет, тяжелый стал, неповоротливый, круглые сутки лед скалывать приходилось, а скалывать нечем, не рассчитывали мы на оледенение, но кой-чем приспособились.
— Ну да, понимаю, поручено важное дело, и ваш долг в том, чтобы выполнить.
— При чем тут долг! Ничего мы никому не должны. Злость была, и больше ничего.
— Но вы могли отказаться от этой затеи и вернуться?
— Мы обязаны были бросить все и вернуться. Понимаешь? Но к тому времени мы уже не люди были. Злость, и больше ничего. Лед нарастает, мы его скалываем, водой захлестывает — отплевываемся, к катамарану не пробиться, а мы пробиваемся. Но ничего, пробились. Закрепили тросы, потянули, и... Ничего, конечно, не вышло — вмерз катамаран. Намертво. Однако столкнули. Потащили на север. Занятие, скажу, отвратное. Против течения, против волн, против ветра на этом моторе-дистрофике...
— А в чем была самая большая сложность?
— Устали мы тогда... В этом и сложность. Устали... Тросы начали перетираться. Скажу так — раза по три в сутки приходилось с катера на катамаран перебираться и тросы связывать. Есть у нас большой мастер по этому делу, можно сказать, свет таких не видел. Стальной трос в руку толщиной, а он для него вроде шнурка от ботинок. Что бы мы без него делали — ума не приложу. Вроде и ухватиться не за что, трос оборванными нитями, как иглами, ощерился, подойти страшно, а наш Семериков поколдует, кувалдой ахнет, кричит — давай! Натягиваем буксиром — мертвый узел. А на подходе к Поселку вообще во льды уперлись. Что делать? Без катамарана перебьемся, не беда, а без лебедки можно всем по домам разъезжаться.
— Ну?
— Надумали лебедку на берег стащить. А в ней, в дуре, сто тонн. Сто тони! Так вот, все, что было до сих пор, — детские игры. Работа настоящая началась, когда лебедку на берег стаскивали. Стащили. Но сразу говорю — второй раз я бы этого не сделал. Такое можно делать только раз в жизни. А лучше, чтоб вообще такая работа человеку не выпадала.
— Хорошо... Все это прекрасно. Но неужели нельзя было предусмотреть и заранее закрепить катамаран, заякорить как-то понадежнее? Руководство оплошало, выходит?
— Не надо про руководство... А то, смотрю, больно горазды стали на руководство все сваливать... Что бы ни случилось... Стрелочник уже вроде в анекдоты вошел, неудобно на стрелочника валить, другую канитель затеяли — руководство виновато. Панюшкину, значит, по шапке, да? Так вот — катамаран закрепили всем, чем только можно. Но якорные цепи рвались, как бельевые веревки. А ты — якоря... Эх, заболтались мы с тобой, а Верка уж магазин закрыла... Ну, ничего, мне даст бутылочку. Не посмеет отказать бывшему мужу. Она хорошая женщина, бедовая... Но есть и у нее...
Ливнев кивал понимающе, поддакивал и писал, писал что-то в своем блокноте.
* * *
А в это время в мехмастерских, среди сумрачности, холода, сквозняков, вспышек сварки, под лязг металла, под раздраженные человеческие голоса, возле поминутно глохнущего мотора тягача, вдыхая едкий запах отработанного горючего, Панюшкин беседовал с Опульским.
— Николай Петрович, мне кажется, вы должны простить мое любопытство... Хоть и говорится, что это не порок, но я надеюсь, вы даже про себя не назовете мое поведение большим свинством.
— О чем разговор, Александр Алексеевич! Вы и приехали, чтобы любопытствовать!
— Скажите, будьте добры, Николай Петрович, что за люди у вас работают? Я имею в виду, так сказать...
— О! Народ очень разношерстный! На удивление! Видите ли, вначале предполагалось, что стройка будет закончена этаким кавалерийским наскоком, поэтому не стремились создать долговременный коллектив. Полагали, что вполне обойдемся сезонниками. Конечно, водолазы, инженерная служба — это наши кадры, управленческие. Остальные — народ случайный. Многих зарплата привлекает, иных — экзотика. Но таких мало, экзотики много не съешь, она быстро приедается, и потом долго от нее воротит. Как-то осенью ребята кеты наловили, побраконьерничали маленько, по-божески, можно сказать. Ну что, тут же на берегу рыбу выпотрошили и приготовили красной икры — свежей, душистой, вкусной... Съели. Всю съели. Но что интересно — участники той рыбалки до сих пор на икру смотреть не могут.
— Простите, Николай Петрович, икра — это хорошо, а вот как было после Тайфуна... Люди как себя вели?
— Что сказать... Усталость, разочарование. Многие уехали. Было ощущение... Не знаю, знакомо ли оно вам... Как на войне после хорошего сражения. В иных бригадах, на участках и половины не осталось. Тяжелое чувство. Идешь по Поселку, по участкам — все разгромлено, разворочено, точь-в-точь, как после артподготовки. Того нет, этого нет... Уезжали, даже на глаза не показавшись, — стеснялись. Понимали, что не просто увольняются — бегут.
— Но вы могли как-то регулировать этот процесс, контролировать, если увольнять, то хотя бы не всех сразу, специалистов подзадержать...
— Что вы, Александр Алексеевич! Народ здесь обитает самостоятельный, независимый. К бумажкам да звонким словам почтения не дюже много. Сумеешь убедить, упросить, переломить — останется. А решил уехать — не удержать. Хорошо еще, если кто предупредит об уходе, заявление оставит, расчет получит. У нас до сих пор в сейфе десяток трудовых книжек валяются — даже запросов не шлют. Да и не могли мы тогда всех работой обеспечить. А если плана нет — зарплаты нет. Какого черта им здесь сидеть?
— Но чувство патриотизма, гордости за стройку, за порученное дело...
— Хороший вы мой! Они проявили больше патриотизма, уехав отсюда. Ведь где-то они будут вкалывать на полную катушку, а у нас... Слов нет. Искореженные трубы из Пролива километрами таскали.
— Ну а сами-то на чем держались, Николай Петрович?
— Хе, самый трудный вопрос... На тушенке в основном.
* * *
А Чернухо решил поближе познакомиться со Званцевым. Панюшкина он знал давно, с Хромовым тоже встречался, а вот главный инженер был для него загадкой.
Первые же слова, которыми они обменялись, насторожили Чернухо. Каким-то чужим казался ему Званцев, в изысканных очках, в плотном свитере, спокойный, немногословный и улыбчивый. Чернухо с удивлением обнаружил, что все, сказанное Званцевым в течение дня, нисколько не приоткрыло его. Что это за человек, чем живет, как поступит — ничего этого Чернухо сказать не мог.
Обычно он сразу понимал людей, легко сходился с ними, но при воспоминании о Званцеве перед Чернухо возникал лишь темный силуэт с поблескивающими очками, в которых редко появлялся живой блеск глаз — очки у главного инженера были с легким зеркальным покрытием, и в них, скорее, увидишь свое собственное изображение, нежели глаза Званцева.
Ну что ж, подумал Чернухо, если темнит, значит, это ему нужно. Только вот зачем? Или же он не доверяет людям, или не уверен в себе. А раз так, то, очевидно, у Званцева есть мысли, желания, которые он скрывает, во всяком случае, не желает о них говорить. Отсюда настороженность, боязнь раскрыться. Да, боязнь, сказал себе Чернухо. Потому что раскрыться — значит, заявить о себе, утвердить себя, свой взгляд на вещи. А если человек уклоняется от этого, значит, у него есть основания.
На следующий день Чернухо, застав Званцева в кабинете Панюшкина, не церемонясь, потащил его на улицу.
— Пошли-пошли, — сказал он. — Людей посмотрим, себя покажем... Прогуляемся. Начальство, думаю, возражать не станет, а, Николашка?
— Гуляйте, — беззаботно ответил Панюшкин. — Ежели с пользой для дела, отчего ж не прогуляться... Я бы и сам не прочь компанию вам составить.
— Нет, Николашка, к нам не примазывайся. Дела важные делай, отчеты готовь — Комиссия строга и неподкупна. Пошли, Володя! Ты не против, если я тебя Володей буду называть?
— Как вам угодно.
— Мне угодно так, — кивнул Чернухо.
Выйдя на крыльцо, они остановились, привыкая к яркому слепящему свету. Чернухо даже в шапке едва доставал Званцеву до плеча. Чтобы не унижать гостя, заставляя его задирать голову, Званцев великодушно спустился со ступенек. После этого Чернухо, оставшийся на крыльце, уравнялся с ним ростом.
— Куда пойдем, Кузьма Степаныч? — вежливо спросил он.
— А куда хошь, — Чернухо быстро сбежал с крыльца. — Я гость. Развлекай меня, рассказывай всякие истории!
— Боюсь, вы ошиблись, выбрав меня в провожатые, — Званцев начал догадываться о цели прогулки. — Для историй больше подойдет Ягунов — начальник мастерской. У него на несколько комиссий историй хватит.
— Да? — Чернухо вскинул голову и внимательно посмотрел Званцеву в глаза, но кроме острых солнечных бликов ничего не увидел. — Ну и ладно, обойдемся без историй. Я человек простой, перебьюсь.
Они свернули на протоптанную в снегу дорожку, которая вела к Проливу. Чернухо посерьезнел, оживление исчезло с его лица, он сосредоточенно смотрел себе под ноги, будто боялся оступиться.
— Скажи мне, Володя... ты не скучаешь здесь?
— Да вроде некогда... — Званцев опасливо покосился на Чернухо, припомнил предупреждение Панюшкина о том, что этот коротышка — единственный, кого стоит бояться.
— Ну, как некогда... Второй месяц ждете у моря погоды — пока Пролив замерзнет. При желании можно найти часок-другой поскучать, а?
— Можно, — согласился Званцев. — При желании.
— Я почему спрашиваю... Парень ты молодой, хочется небось и общества, и разнообразия?
— Хочется.
— А все бросить к чертовой матери не хочется?
— Хочется.
— Что же останавливает?
— Многое останавливает, Кузьма Степаныч.
— Например?
Званцев обернулся на поотставшего Чернухо, подождал его, пропустил вперед.
— Из всех зол выбирают меньшее.
— Значит, для тебя эта стройка — зло?
— Нет, — Званцев покачал головой. — Когда говорят, что из зол выбирают меньшее, то имеют в виду, что из нескольких вариантов принимают лучший. У меня есть основания считать себя счастливым, поскольку я получил лучший вариант — работаю на интересной стройке, занимаю неплохую должность, от меня здесь кое-что зависит. Кроме того, мне повезло работать под началом такого опытного, знающего человека, каким является Панюшкин, — дипломатично закончил Званцев.
— А каков был худший вариант? — спросил Чернухо.
— Худший мой вариант являет собой Тюляфтин — представитель Министерства в вашей Комиссии. Знаете, многим в жизни предоставляется возможность ублажить тщеславие солидным предприятием или учреждением. Иным другого и не надо. Я знаю случай, когда машинистка нашего Министерства из дурацкой спеси не стала разговаривать с машинисткой из жэка... Вернее, она разговаривала, но давала понять, что стоит гораздо выше.
— Так что Тюляфтин? — напомнил Чернухо.
— Тюляфтин соблазнился громадной стеклянной вывеской с волшебным словом «Министерство».
— Думаешь, он на этом проиграл?
— Нет, выиграл. О и выиграл, — подчеркнул Званцев. — Для меня это было бы проигрышем. Для меня важно...
— Ты бы пошел на место Панюшкина? — неожиданно спросил Чернухо.
— Не знаю, — легко ответил Званцев. Чернухо не удалось уловить напряженности в голосе главного инженера. — Не знаю, — с улыбкой повторил Званцев, разгадав нехитрый ход Чернухо. — Я, Кузьма Степаныч, прекрасно понимаю коварство вашего вопроса... От должности начальника мне все равно не уйти. Не на этой стройке, так на следующей она обязательно настигнет меня. Сейчас я главный инженер, с работой справляюсь, к какому бы выводу вы ни пришли, сам-то я вижу, что справляюсь. Начальников строек в возрасте Панюшкина или около того предостаточно, и нашему Управлению в скором времени понадобится много молодых, но опытных специалистов, скажем так. Вы это хотели услышать от меня, пригласив на прогулку? — Званцев остановился, загородив дорогу. Стекла его очков сверкали благожелательно и улыбчиво.
— Я не надеялся, что мне так повезет, — ответил Чернухо озадаченно.
— Разве я сказал нечто неожиданное? Странное?
— Нет-нет, — успокоил его Чернухо. — Меня только слегка озадачил твой подход.
— Подход?
— Ну... трезвость. А как ты попал сюда, к Панюшкину?
— Проходил у него практику в Карпатах. А когда его направили сюда, он пригласил меня на должность зама главного инженера. Я согласился. Вскорости главный уехал в Москву. Не то здоровье ухудшилось, не то семейные обстоятельства... Что-то у него ухудшилось. Вот и все. Вас еще что-то беспокоит?
— Меня беспокоит твой тон.
— Не понял? Я чем-то вас...
— Нет-нет, все в порядке. Ты ничем меня не обидел. Меня беспокоит твоя невозмутимость, уверенность... И вот думаю — откуда это у человека, который впервые главным инженером, который никак не закончит первую стройку, которому предстоит отчитываться перед высокими инстанциями...
— И как же вы себе ответили? Каков вывод?
— Вывод? — рассеянно переспросил Чернухо. — Пошли, Володя, в контору, а то Николашка уж небось истосковался в одиночестве, измаялся.
И, повернувшись, Чернухо быстро зашагал по дорожке, не оглядываясь на Званцева, как бы забыв о нем.
— Вы не ответили мне, Кузьма Степаныч, — напомнил тот.
Теперь повернулся, загородив дорогу, Чернухо.
— Хорошо тому живется, у кого стеклянный глаз — он не плачет, не смеется и сверкает, как алмаз!
— Вы имеете в виду мои очки?
— Я имею в виду широкую спину Панюшкина, из-за которой даже Тайфун не кажется слишком страшным.
* * *
Большая темная изба, расползшаяся от возраста, казалась покинутой едва ли не сотни лет назад. Свежий снег замел протоптанную дорожку, и Панюшкин поднимался по ступенькам, с удовольствием вслушиваясь в мягкий, упругий скрип снега. Он прошел по коридору, тронул холодную ручку двери своего кабинета, вошел, не раздеваясь, сел за стол. Положив лицо в большие жесткие ладони. Чувствуя затылком поднятый воротник куртки и подтаивающий в тепле снег. Ощущая пальцами морщины, выросшую за день щетину, углубления и выступы черепа. И не решаясь изменить позу, чтобы не нарушить сосредоточенного и расслабленного состояния.
В его сознании из обломков, из чего-то рваного и бесформенного складывалось то знакомое, привычное, с чем он никогда бы не согласился расстаться — воспоминания, которые обычно подавлены заботами текущего дня.
А ведь это было! И с кем? С ним...
Высекая железными набойками искры из мокрых булыжников, он пронесся под дождем через небольшую площадь и, подбежав к автомату, набрал номер. В темноте. Почти не глядя. Он даже не опустил монетки — знал наверняка, что трубку никто не поднимет. Да и о чем говорить — Ирка выходила замуж. И там, в большой теплой комнате под розовым абажуром, собралось много людей, и все торжественно-величавы, каждое слово, жест самого захудалого родственника преисполнены значительности, потому что они не заканчивались в момент их свершения, они простирались в будущее, да, в грядущих годах и десятилетиях будет отдаваться эхо от этих, вроде бы таких незначащих слов и жестов. Все решив сама, Ирка великодушно согласилась на эту комедию, на этот великий семейный совет, где каждому позволялось думать, будто он что-то решает.
И вдруг — звонок. Резкий и наглый. Звонок, который остановил и сделал неподвижной всю сцену — замерли улыбки, остановились взгляды, смолкли слова. Только звонок. Один, два, пять звонков, десять, и наконец кто-то не выдерживает и, подняв трубку, снова кладет ее на место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Тут никакой вины Панюшкина нету, — Жмакин успокаивающе положил руку Ливневу на плечо. — Он людей снял, всех до одного велел снять. Хотели было оставить на катамаране дежурного, чтоб хоть сигналы какие подавал — Толыс не разрешил. И вообще...
— Я знаю. Панюшкин большой человек, и вокруг на тысячу километров нет никого, кто бы сравнился с ним, кого бы рядом можно поставить. И что головастый ваш Панюшкин, каких свет не видел, тоже знаю. Не знаю только, как вы катамаран тащили.
— А, катамаран... Так бы и сказал... А я думаю, что мне про Панюшкина нужно говорить... Ведь он дал команду снять людей? Дал. Сняли людей? Сняли. Жертв не было? Не было. Все живы-здоровы.
— Понял. Он дал команду снять людей. А потом он же дал команду тебе и твоим ребятам пригнать катамаран обратно. Так?
— Точно. Тяжеленькое было дельце... Неприятное. У меня два самых неприятных дела в жизни было — развод с женой и доставка катамарана из-под Александровска.
— Про жену потом. Сейчас про катамаран.
— Про жену я не собираюсь. Она, кстати, в магазине продавцом работает. Вера ее зовут. Хорошая женщина, бедовая. Но есть и недостатки. Вот, к примеру...
— Катамаран! — закричал в отчаянии Ливнев.
— А, про катамаран можно... Ну что, неделю мы сквозь льды к нему пробивались. Льдов нагнало, скажу я тебе чуть ли не от самой Чукотки. А у нас катерок слабый, мотор — одно название, шум от него, и больше ничего, все время захлебывается! Волны невозможные, после Тайфуна никак успокоиться не могут, будто раздразнил их кто-то, бесятся — никакого сладу. А потом еще оледенение началось. Тут хоть волком вой. Буксир управление теряет, тяжелый стал, неповоротливый, круглые сутки лед скалывать приходилось, а скалывать нечем, не рассчитывали мы на оледенение, но кой-чем приспособились.
— Ну да, понимаю, поручено важное дело, и ваш долг в том, чтобы выполнить.
— При чем тут долг! Ничего мы никому не должны. Злость была, и больше ничего.
— Но вы могли отказаться от этой затеи и вернуться?
— Мы обязаны были бросить все и вернуться. Понимаешь? Но к тому времени мы уже не люди были. Злость, и больше ничего. Лед нарастает, мы его скалываем, водой захлестывает — отплевываемся, к катамарану не пробиться, а мы пробиваемся. Но ничего, пробились. Закрепили тросы, потянули, и... Ничего, конечно, не вышло — вмерз катамаран. Намертво. Однако столкнули. Потащили на север. Занятие, скажу, отвратное. Против течения, против волн, против ветра на этом моторе-дистрофике...
— А в чем была самая большая сложность?
— Устали мы тогда... В этом и сложность. Устали... Тросы начали перетираться. Скажу так — раза по три в сутки приходилось с катера на катамаран перебираться и тросы связывать. Есть у нас большой мастер по этому делу, можно сказать, свет таких не видел. Стальной трос в руку толщиной, а он для него вроде шнурка от ботинок. Что бы мы без него делали — ума не приложу. Вроде и ухватиться не за что, трос оборванными нитями, как иглами, ощерился, подойти страшно, а наш Семериков поколдует, кувалдой ахнет, кричит — давай! Натягиваем буксиром — мертвый узел. А на подходе к Поселку вообще во льды уперлись. Что делать? Без катамарана перебьемся, не беда, а без лебедки можно всем по домам разъезжаться.
— Ну?
— Надумали лебедку на берег стащить. А в ней, в дуре, сто тонн. Сто тони! Так вот, все, что было до сих пор, — детские игры. Работа настоящая началась, когда лебедку на берег стаскивали. Стащили. Но сразу говорю — второй раз я бы этого не сделал. Такое можно делать только раз в жизни. А лучше, чтоб вообще такая работа человеку не выпадала.
— Хорошо... Все это прекрасно. Но неужели нельзя было предусмотреть и заранее закрепить катамаран, заякорить как-то понадежнее? Руководство оплошало, выходит?
— Не надо про руководство... А то, смотрю, больно горазды стали на руководство все сваливать... Что бы ни случилось... Стрелочник уже вроде в анекдоты вошел, неудобно на стрелочника валить, другую канитель затеяли — руководство виновато. Панюшкину, значит, по шапке, да? Так вот — катамаран закрепили всем, чем только можно. Но якорные цепи рвались, как бельевые веревки. А ты — якоря... Эх, заболтались мы с тобой, а Верка уж магазин закрыла... Ну, ничего, мне даст бутылочку. Не посмеет отказать бывшему мужу. Она хорошая женщина, бедовая... Но есть и у нее...
Ливнев кивал понимающе, поддакивал и писал, писал что-то в своем блокноте.
* * *
А в это время в мехмастерских, среди сумрачности, холода, сквозняков, вспышек сварки, под лязг металла, под раздраженные человеческие голоса, возле поминутно глохнущего мотора тягача, вдыхая едкий запах отработанного горючего, Панюшкин беседовал с Опульским.
— Николай Петрович, мне кажется, вы должны простить мое любопытство... Хоть и говорится, что это не порок, но я надеюсь, вы даже про себя не назовете мое поведение большим свинством.
— О чем разговор, Александр Алексеевич! Вы и приехали, чтобы любопытствовать!
— Скажите, будьте добры, Николай Петрович, что за люди у вас работают? Я имею в виду, так сказать...
— О! Народ очень разношерстный! На удивление! Видите ли, вначале предполагалось, что стройка будет закончена этаким кавалерийским наскоком, поэтому не стремились создать долговременный коллектив. Полагали, что вполне обойдемся сезонниками. Конечно, водолазы, инженерная служба — это наши кадры, управленческие. Остальные — народ случайный. Многих зарплата привлекает, иных — экзотика. Но таких мало, экзотики много не съешь, она быстро приедается, и потом долго от нее воротит. Как-то осенью ребята кеты наловили, побраконьерничали маленько, по-божески, можно сказать. Ну что, тут же на берегу рыбу выпотрошили и приготовили красной икры — свежей, душистой, вкусной... Съели. Всю съели. Но что интересно — участники той рыбалки до сих пор на икру смотреть не могут.
— Простите, Николай Петрович, икра — это хорошо, а вот как было после Тайфуна... Люди как себя вели?
— Что сказать... Усталость, разочарование. Многие уехали. Было ощущение... Не знаю, знакомо ли оно вам... Как на войне после хорошего сражения. В иных бригадах, на участках и половины не осталось. Тяжелое чувство. Идешь по Поселку, по участкам — все разгромлено, разворочено, точь-в-точь, как после артподготовки. Того нет, этого нет... Уезжали, даже на глаза не показавшись, — стеснялись. Понимали, что не просто увольняются — бегут.
— Но вы могли как-то регулировать этот процесс, контролировать, если увольнять, то хотя бы не всех сразу, специалистов подзадержать...
— Что вы, Александр Алексеевич! Народ здесь обитает самостоятельный, независимый. К бумажкам да звонким словам почтения не дюже много. Сумеешь убедить, упросить, переломить — останется. А решил уехать — не удержать. Хорошо еще, если кто предупредит об уходе, заявление оставит, расчет получит. У нас до сих пор в сейфе десяток трудовых книжек валяются — даже запросов не шлют. Да и не могли мы тогда всех работой обеспечить. А если плана нет — зарплаты нет. Какого черта им здесь сидеть?
— Но чувство патриотизма, гордости за стройку, за порученное дело...
— Хороший вы мой! Они проявили больше патриотизма, уехав отсюда. Ведь где-то они будут вкалывать на полную катушку, а у нас... Слов нет. Искореженные трубы из Пролива километрами таскали.
— Ну а сами-то на чем держались, Николай Петрович?
— Хе, самый трудный вопрос... На тушенке в основном.
* * *
А Чернухо решил поближе познакомиться со Званцевым. Панюшкина он знал давно, с Хромовым тоже встречался, а вот главный инженер был для него загадкой.
Первые же слова, которыми они обменялись, насторожили Чернухо. Каким-то чужим казался ему Званцев, в изысканных очках, в плотном свитере, спокойный, немногословный и улыбчивый. Чернухо с удивлением обнаружил, что все, сказанное Званцевым в течение дня, нисколько не приоткрыло его. Что это за человек, чем живет, как поступит — ничего этого Чернухо сказать не мог.
Обычно он сразу понимал людей, легко сходился с ними, но при воспоминании о Званцеве перед Чернухо возникал лишь темный силуэт с поблескивающими очками, в которых редко появлялся живой блеск глаз — очки у главного инженера были с легким зеркальным покрытием, и в них, скорее, увидишь свое собственное изображение, нежели глаза Званцева.
Ну что ж, подумал Чернухо, если темнит, значит, это ему нужно. Только вот зачем? Или же он не доверяет людям, или не уверен в себе. А раз так, то, очевидно, у Званцева есть мысли, желания, которые он скрывает, во всяком случае, не желает о них говорить. Отсюда настороженность, боязнь раскрыться. Да, боязнь, сказал себе Чернухо. Потому что раскрыться — значит, заявить о себе, утвердить себя, свой взгляд на вещи. А если человек уклоняется от этого, значит, у него есть основания.
На следующий день Чернухо, застав Званцева в кабинете Панюшкина, не церемонясь, потащил его на улицу.
— Пошли-пошли, — сказал он. — Людей посмотрим, себя покажем... Прогуляемся. Начальство, думаю, возражать не станет, а, Николашка?
— Гуляйте, — беззаботно ответил Панюшкин. — Ежели с пользой для дела, отчего ж не прогуляться... Я бы и сам не прочь компанию вам составить.
— Нет, Николашка, к нам не примазывайся. Дела важные делай, отчеты готовь — Комиссия строга и неподкупна. Пошли, Володя! Ты не против, если я тебя Володей буду называть?
— Как вам угодно.
— Мне угодно так, — кивнул Чернухо.
Выйдя на крыльцо, они остановились, привыкая к яркому слепящему свету. Чернухо даже в шапке едва доставал Званцеву до плеча. Чтобы не унижать гостя, заставляя его задирать голову, Званцев великодушно спустился со ступенек. После этого Чернухо, оставшийся на крыльце, уравнялся с ним ростом.
— Куда пойдем, Кузьма Степаныч? — вежливо спросил он.
— А куда хошь, — Чернухо быстро сбежал с крыльца. — Я гость. Развлекай меня, рассказывай всякие истории!
— Боюсь, вы ошиблись, выбрав меня в провожатые, — Званцев начал догадываться о цели прогулки. — Для историй больше подойдет Ягунов — начальник мастерской. У него на несколько комиссий историй хватит.
— Да? — Чернухо вскинул голову и внимательно посмотрел Званцеву в глаза, но кроме острых солнечных бликов ничего не увидел. — Ну и ладно, обойдемся без историй. Я человек простой, перебьюсь.
Они свернули на протоптанную в снегу дорожку, которая вела к Проливу. Чернухо посерьезнел, оживление исчезло с его лица, он сосредоточенно смотрел себе под ноги, будто боялся оступиться.
— Скажи мне, Володя... ты не скучаешь здесь?
— Да вроде некогда... — Званцев опасливо покосился на Чернухо, припомнил предупреждение Панюшкина о том, что этот коротышка — единственный, кого стоит бояться.
— Ну, как некогда... Второй месяц ждете у моря погоды — пока Пролив замерзнет. При желании можно найти часок-другой поскучать, а?
— Можно, — согласился Званцев. — При желании.
— Я почему спрашиваю... Парень ты молодой, хочется небось и общества, и разнообразия?
— Хочется.
— А все бросить к чертовой матери не хочется?
— Хочется.
— Что же останавливает?
— Многое останавливает, Кузьма Степаныч.
— Например?
Званцев обернулся на поотставшего Чернухо, подождал его, пропустил вперед.
— Из всех зол выбирают меньшее.
— Значит, для тебя эта стройка — зло?
— Нет, — Званцев покачал головой. — Когда говорят, что из зол выбирают меньшее, то имеют в виду, что из нескольких вариантов принимают лучший. У меня есть основания считать себя счастливым, поскольку я получил лучший вариант — работаю на интересной стройке, занимаю неплохую должность, от меня здесь кое-что зависит. Кроме того, мне повезло работать под началом такого опытного, знающего человека, каким является Панюшкин, — дипломатично закончил Званцев.
— А каков был худший вариант? — спросил Чернухо.
— Худший мой вариант являет собой Тюляфтин — представитель Министерства в вашей Комиссии. Знаете, многим в жизни предоставляется возможность ублажить тщеславие солидным предприятием или учреждением. Иным другого и не надо. Я знаю случай, когда машинистка нашего Министерства из дурацкой спеси не стала разговаривать с машинисткой из жэка... Вернее, она разговаривала, но давала понять, что стоит гораздо выше.
— Так что Тюляфтин? — напомнил Чернухо.
— Тюляфтин соблазнился громадной стеклянной вывеской с волшебным словом «Министерство».
— Думаешь, он на этом проиграл?
— Нет, выиграл. О и выиграл, — подчеркнул Званцев. — Для меня это было бы проигрышем. Для меня важно...
— Ты бы пошел на место Панюшкина? — неожиданно спросил Чернухо.
— Не знаю, — легко ответил Званцев. Чернухо не удалось уловить напряженности в голосе главного инженера. — Не знаю, — с улыбкой повторил Званцев, разгадав нехитрый ход Чернухо. — Я, Кузьма Степаныч, прекрасно понимаю коварство вашего вопроса... От должности начальника мне все равно не уйти. Не на этой стройке, так на следующей она обязательно настигнет меня. Сейчас я главный инженер, с работой справляюсь, к какому бы выводу вы ни пришли, сам-то я вижу, что справляюсь. Начальников строек в возрасте Панюшкина или около того предостаточно, и нашему Управлению в скором времени понадобится много молодых, но опытных специалистов, скажем так. Вы это хотели услышать от меня, пригласив на прогулку? — Званцев остановился, загородив дорогу. Стекла его очков сверкали благожелательно и улыбчиво.
— Я не надеялся, что мне так повезет, — ответил Чернухо озадаченно.
— Разве я сказал нечто неожиданное? Странное?
— Нет-нет, — успокоил его Чернухо. — Меня только слегка озадачил твой подход.
— Подход?
— Ну... трезвость. А как ты попал сюда, к Панюшкину?
— Проходил у него практику в Карпатах. А когда его направили сюда, он пригласил меня на должность зама главного инженера. Я согласился. Вскорости главный уехал в Москву. Не то здоровье ухудшилось, не то семейные обстоятельства... Что-то у него ухудшилось. Вот и все. Вас еще что-то беспокоит?
— Меня беспокоит твой тон.
— Не понял? Я чем-то вас...
— Нет-нет, все в порядке. Ты ничем меня не обидел. Меня беспокоит твоя невозмутимость, уверенность... И вот думаю — откуда это у человека, который впервые главным инженером, который никак не закончит первую стройку, которому предстоит отчитываться перед высокими инстанциями...
— И как же вы себе ответили? Каков вывод?
— Вывод? — рассеянно переспросил Чернухо. — Пошли, Володя, в контору, а то Николашка уж небось истосковался в одиночестве, измаялся.
И, повернувшись, Чернухо быстро зашагал по дорожке, не оглядываясь на Званцева, как бы забыв о нем.
— Вы не ответили мне, Кузьма Степаныч, — напомнил тот.
Теперь повернулся, загородив дорогу, Чернухо.
— Хорошо тому живется, у кого стеклянный глаз — он не плачет, не смеется и сверкает, как алмаз!
— Вы имеете в виду мои очки?
— Я имею в виду широкую спину Панюшкина, из-за которой даже Тайфун не кажется слишком страшным.
* * *
Большая темная изба, расползшаяся от возраста, казалась покинутой едва ли не сотни лет назад. Свежий снег замел протоптанную дорожку, и Панюшкин поднимался по ступенькам, с удовольствием вслушиваясь в мягкий, упругий скрип снега. Он прошел по коридору, тронул холодную ручку двери своего кабинета, вошел, не раздеваясь, сел за стол. Положив лицо в большие жесткие ладони. Чувствуя затылком поднятый воротник куртки и подтаивающий в тепле снег. Ощущая пальцами морщины, выросшую за день щетину, углубления и выступы черепа. И не решаясь изменить позу, чтобы не нарушить сосредоточенного и расслабленного состояния.
В его сознании из обломков, из чего-то рваного и бесформенного складывалось то знакомое, привычное, с чем он никогда бы не согласился расстаться — воспоминания, которые обычно подавлены заботами текущего дня.
А ведь это было! И с кем? С ним...
Высекая железными набойками искры из мокрых булыжников, он пронесся под дождем через небольшую площадь и, подбежав к автомату, набрал номер. В темноте. Почти не глядя. Он даже не опустил монетки — знал наверняка, что трубку никто не поднимет. Да и о чем говорить — Ирка выходила замуж. И там, в большой теплой комнате под розовым абажуром, собралось много людей, и все торжественно-величавы, каждое слово, жест самого захудалого родственника преисполнены значительности, потому что они не заканчивались в момент их свершения, они простирались в будущее, да, в грядущих годах и десятилетиях будет отдаваться эхо от этих, вроде бы таких незначащих слов и жестов. Все решив сама, Ирка великодушно согласилась на эту комедию, на этот великий семейный совет, где каждому позволялось думать, будто он что-то решает.
И вдруг — звонок. Резкий и наглый. Звонок, который остановил и сделал неподвижной всю сцену — замерли улыбки, остановились взгляды, смолкли слова. Только звонок. Один, два, пять звонков, десять, и наконец кто-то не выдерживает и, подняв трубку, снова кладет ее на место.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42