Езжу на трамваях, слушаю, о чем люди говорят. Надобно, чтобы в России был порядок, ты ведь не хуже меня понимаешь.
- А об нас? Об нас он интересуется? Говори правду!
- Иногда спрашивает. Я так располагаю, что ему это больше не интересно. Следствие докажет, что все учинили воры, их посадят, навет с евреев снимут - а как же? Там люди справедливые...
Страшное подозрение закралось в душу Евгения Анатольевича. Настолько страшное, что теперь, в эту минуту, он бы ни за что даже себе не признался. Тем не менее спросил:
- Послушай... Ты все же какую скрипку играешь в нашем оркестре? И по какой партитуре?
Покривила губками.
- Композитор у нас у всех один. И оркестр - тоже. Моя же скрипка далеко от огней рампы, Женя. Да и твоя - тоже, ты не слишком-то и обольщайся...
Вздрогнул, сел, спустив голые ноги на пол.
- И как же тебя понять?
Кинулась на шею, обняла, начала целовать яростно.
- Я люблю тебя, люблю, вот и все!
Вскрикнула, нагнулась, подняла окровавленный осколок стекла, задрала ногу - из глубокого пореза текла кровь. И тогда, намазав палец, провела с улыбкой по губам Евдокимова.
- Мы теперь одной крови, Женя.
Евгений Анатольевич сидел на кровати с белым лицом, потным лбом и кровавыми губами.
- Ты похож на вампира, - сказала без усмешки. - Женя, все зависит от тебя, постарайся понять.
...Иногда ему снился Псков, тихий город с низкорослы ми, разляпистыми церквами, казавшимися странным завершением упругих, округлых холмиков, на которых некогда возвела их рука строителя. В иных местах храмы тянулись к небу, словно стремились взлететь, здесь же, напротив, слегка назойливо, упрямо желали остаться с людьми и никогда не покидать их, дабы не забыли они своей веры. Евгений Анатольевич никому не рассказывал о своих странных религиозных озарениях - не было привычки к откровенности, да и кто бы понял? Например - удивление. Некогда Христос сказал иудеям, что храм Соломона, строившийся много десятилетий и разрушенный, воздвигнет в три дня. И те, унылые и несовершенные, хотели побить Его за кощунственные - с их точки зрения - слова. А Он искренне говорил им о храме тела Своего, о Главном храме человеческом... "Но тогда зачем такое обилие церквей? смутно вопрошал себя Евгений Анатольевич. - Бог внутри нас есть и Царствие Божие внутри нас есть (здесь он как бы соглашался с богохульником Львом Толстым), и значит, Храм Божий, главный храм, внутри нас есть. Если Господь пребывает с нами внутри нас - для чего пребывать Ему в каменном доме, где нет ничего, кроме представления о Господе, но Самого Господа, конечно же, нет и никогда не было! Храм тела - вот, Он Сам сказал, и кто может оспорить это? И дело ли смертных человеков навязывать всем как обязательное свое представление о Боге? Откровение Благодати дается лишь живому во Христе, но не мертвому камню!"
И от этих странных мыслей становилось плохо на душе и тяжело на сердце, и заканчивались размышления всегда одним и тем же: страшными мыслями о грядущем отлучении от Церкви. Думал: "Мы, Охрана, не в состоянии удержать народ от падения в пропасть. И Церковь не может. Значит, она бессильна. И значит, Воля Господа такова: Россию - геть!" (Это украинское словцо некогда произвело на Евгения Анатольевича неизгладимое впечатление!) Ивсе же Евгений Анатольевич Евдокимов более всего был земным человеком, и поэтому главной болью его сердца была Катя - странная, противоречивая, малопонятная, но очень, очень желанная. В последние дни все чаще и чаще ночевал у нее, на Дорогожицкой, подчиняясь не столько светлому чувству любви, сколько всевозрастающему зову плоти. Благо храм святого Феодора был виден из окна и, следуя религиозному правилу, Евгений Анатольевич каждый раз после греха отправлялся туда и упоенно бил поклоны перед крестом Господним. И казалось ему: понимает Господь и, по безмерному великодушию Своему, - прощает. Но иногда слышалось Евдокимову: "Оставь блуд, ступай домой". И тогда, подчиняясь, возвращался он в гостиницу, на холостяцкое ложе.
...В этот раз лег поздно; после обильного ужина и столь же обильной выпивки тошнило, саднила голова, хотелось забыться и не думать о Кате, мальчике, всех этих проклятых делах... Стук - резкий, настойчивый, безжалостный- вырвал из сна, сердце заколотилось, будто у петуха, которого волокут на колоду: пришел последний миг. Путаясь ногами, искал тапочки, черт знает что такое - их не было; подумал: "Сладострастник чертов, конечно же, перенес их к Екатерине!", холодный пол раздражал и приводил в исступление, а стук нарастал, хрипел голос из-за дверей нервно:
- Барин, барин, да проснитесь же, ради Бога! Телефонируют вам!
Евгений Анатольевич вскочил и, плюнув на тапочки (вот ведь незадача...), засеменил на цыпочках.
- Что, что такое? - кричал сердито. - Который теперь час?
И сразу же мыслишка - скользкая, противная: "Это не жандармы, не Охранное. Это, слава Господу, не за мной. Пока..." - последнее словцо проговорил вслух, с гадкой ухмылкой.
- Открываю, не колоти, дурак...
На пороге возвышался служащий с таинственным выражением на лице и похмельной улыбкой.
- Вы идите, тамо нервничают очень, настоятельно просили ускорить...
- Да иду, иду, дай хоть халат надеть...
Облачившись в красный шлафрок и обмотав вокруг талии пояс с кистями, Евгений Анатольевич сошел на первый этаж и, приложив ухо к трубке, взял переговорную мембрану.
- Здесь Евдокимов, с кем имею честь?
- Здеся Филиппович, эслив изволите еще помнить...- зашелестело на другой стороне. То был жандарм, невольный Катин любовник, Ананий чертов, заноза, да какая болезненная...
- Что тебе? Говори, я тебя узнал. Да не сопи ты так, черт тебя побери! Ну, что, что?!
- Мы, значит, как бы насчет жида... Этого. Ну, да ведь вы у них жили, так?
- О, болван... - в сердцах проговорил Евдокимов. - Где, где я жил, чтобы ты лопнул!
- Дак у этого... - лихорадочно искал слова Ананий Филиппович. Значитца, так: завтрашний день его и возьмут! У меня все, значит. Я как бы из чистой дружбы к вам, ваше высокородие, - в трубке загудело.
Только теперь, проснувшись окончательно, понял Евгений Анатольевич, и у кого жил и кого возьмут. Медленно поднявшись по лестнице, вошел в номер и сел в кресло. Следовало все обдумать. Что ж, их (это местоимение как бы отделило от соратников; возникло ощущение, что соратники теперь вроде бы и отдельно существуют, а он, надворный советник Евдокимов, - и того отдельнее) план включен (будто штепсель в розетку - сравнение вызвало усмешку), Менделю-Менахилю с утра не поздоровится. Посадят в одиночку, чтобы сомлел и взбудоражился, а когда начнет орать по ночам и плакать беспричинно, - отправят в камеру, а там уже будет ожидать некто, улыбчивый, добрый, утешительный, влезет в душу, подскажет участливо - что и как говорить и - нету Менделя. Спекся. "Да ведь он и не виноват, это же любой стоеросовой дубине понятно! И отсюда вывод: нельзя этого всего, никак нельзя!" Вспорхнув с кресла легко и молодо, Евгений Анатольевич запрыгал по комнате, стараясь попасть в брючину (забыл от волнения, что порядочный человек надевает брюки только сидя!), пиджак застегивал на ходу, летя через две ступеньки вниз. Слава богу, извозчики у гостиницы сонно коротали ночь.
- На Лукьяновку! - крикнул, нервно усаживаясь на скрипящем сиденье. Да поторопись, целковый получишь сверх таксы!
Через полчаса он уже барабанил в двери Бейлиса, легкомысленно забыв о собственных недавних переживаниях по поводу неделикатного стука.
Мендель открыл заспанный, слегка опухший от сладкого сна, почесывая волосатую грудь, проступавшую сквозь вырез длинной ночной руба хи, спросил, сладко зевая и прикрывая рот ладошкой:
- Погром начинается? И вы по дружбе имеете предупредить? Только говорите тише! Мои спят! А который теперь час? Ночь поди?
- Четыре часа, - отозвался Евгений Анатольевич. - Да не держи меня на улице, зайдем и побыстрее! - тесня хозяина, втолкнулся в прихожую. - Да что с тобою? Проснись!
- Только тише, тише! - Бейлис схватился за голову.- Что вы делаете, что вы делаете, Эстер не выспится, детки не выспятся, это же дурное настроение на весь день! Вы не понимаете? Ну? Так что?
Евгений Анатольевич начал рассказывать. Лицо Менделя менялось на глазах: только что покрытое здоровым румянцем, молодое, без единой морщинки, оно вдруг побелело и сморщилось, словно яблоко, слишком поздно извлеченное из печки и уже ни на что не годное.
- Шема Исроэль, шема Исроэль... - повторял Бейлис белыми губами. - Вы имеете шутить, вы пугаете меня нарочно, ну, скажите, скажите же, что вы просто пошутили! А детки? А Эстер? А мы все? Как же так? Какое надо иметь недоброжелательство к бедному человеку? Я вам скажу: какая разница еврей - не еврей? Человек! Разве не так? И за что?
Евгений Анатольевич слушал молча, чувствуя, как все внутри наливается тоской и безысходностью.
- Не надо было пить кровь христианских младенцев...- хмуро сказал с кривой усмешкой. - Ты кончил причитать? Собирай жену, детей - и ноги в руки! Чтобы тебя здесь не было через десять минут! Проснутся соседи, то-се - костей не соберем! (Сказал: "соберем", а не "соберешь" - и это было очень странно - он-то тут при чем?) Мендель, бекицер, я правильно произношу? Слушай, какого черта? Я ведь не еврей? Зачем ты мне сдался? Ты идешь или уже нет?!
Мендель усмехнулся, поглаживая бороду.
- А судьба? Мы же все имеем судьбу? Русские, евреи, татаре - я знаю? Нет, вы мне скажите: кто имеет спорить с судьбой? Ее можно оспорить? Не смешите меня! И будь что будет!
- Ты, однако, идиот... Умалишенный... - тихо проговорил Евгений Анатольевич. - Ты знаешь, что будет?
- Судьба будет, - Бейлис повел плечом. - А что такое судьба? Мне один еврей - он знает вашу веру, ваше православие как свои пять пальцев, но верит, конечно, в Адонаи эло гену, это же естественно! Так вот: он сказал, что по-русски судьба - это суд Божий. Кто же спорит с Богом? Русский спорит? И еврей тоже нет. Можно я пожму вам руку? - И вдруг улыбнулся беззащитно и безнадежно. - Вы... Вы такой порядочный человек... Мало встретишь... Я знаю, вы мне верьте...
Евдокимов нерешительно протянул руку и вдруг ощутил крепкое, сильное, очень мужское пожатие. Этот не сдастся просто так. Будет протестовать. Нет, не обличать или обвинять. Но, чувствуя свою правоту, никогда не унизится до признания неправды. Даже ради спасения жизни...
- Пострадать хочешь? - спросил с грустной улыбкой. - А знаешь, я никогда не верил Достоевскому. Очищение страданием? Да чушь это все - так я считал... Выходит - правда. И выходит - одна для нас всех. И для вас, евреев, тоже. А что... Ты ведь прав...
И, несмотря на все протесты Менахиля, твердо решил остаться. Пусть арестовывают гласно. В присутствии свидетеля. В конце концов, им же потребуется понятой. Или два. Правила одни: и в порядке охраны1, и в общеуголовном порядке понятые все равно требуются. Интересно, что скажет Кулябка? Что объяснит несчастному? Очевидная нелепость предстоящего угнетала и будоражила одновременно.
- Подготовь жену и детей... - сказал жестко. - Не следует тешить беса...
Мендель удивился:
- Какого еще беса?
И тогда объяснил, что человека можно всего лишить: дома, семьи, привычных дел и обстоятельств, можно все погубить, но есть такое понятие: "виртус", доблесть. Сильный человек встречает удары судьбы с поднятой головой...
- А я сильный? - с большим сомнением в голосе спросил Бейлис.
И тогда ответил - уверенно и твердо:
- Ты - сильный. И пусть Господь поможет тебе. Адонаи эход, Господь един, мы оба знаем это...
Сколь ни странно - остаток ночи проспали безмятежно. Бейлис сказал:
- Не стану будить Эстер. Часом раньше - не выспится, часом позже узнает все, только без головной боли. Так что? Пусть спит...
И Евдокимов уснул мгновенно - на своем старом месте, но на этот раз рядом с детьми. Проснулся от крика петуха; подумалось: "И трех раз не прокричит петух, как ты предашь меня. Так сказал Господь Петру, самому верному, самому преданному, и тот испугался и отрекся. Что ж... Ты Мендель, не Бог, а я - не Петр, но не отрекусь. С этим благостным размышлением приподнялся, оперся на локоть и долго вглядывался в лица спящих детей. Где мальчики, старшие - видел, девочки все были на одно лицо: смуглые, с черными кудрявыми волосами, пухлыми губками - хорошенькие, милые дети. "Еврейские..."- пронеслось в голове. Ну таки что? Разве от этого они перестали быть детьми? Не перестали. Да, но они вырастут и под влиянием воспитания и среды станут в лучшем случае безразличны к Империи и проблемам России. А в худшем - как все, пойдут по революционному пути в надежде, что революция сделает их свободными. И объяснить им, что никто, нигде и никогда не сделает их свободными - невозможно. Не поверят. Да и как поверить? Однажды в разговоре с министром внутренних дел Дурново зашла речь на вечную, болезненную тему. Дурново сказал: "Вот, господа, только что прочитал Салтыкова-Щедрина. Пишет, что самое страшное - быть евреем. У каждого, мол, есть надежды, у еврея надежды нет. Что сказать? Глубокое и верное наблюдение. Не подумайте, я не в защиту евреев. Они терпят многое, потому что не хотят понять, что живут в России, среди русских и по одному этому обязаны принять правила и условия, по которым живет русский народ! Разве не так?" Все горячо поддержали, Евдокимов пожал плечами: "Ваше превосходительство, русский - это русский, а еврей - это еврей. Пусть каждый остается на своем месте. У всех своя судьба..." Министр милостиво кивнул, соглашаясь. И вот, эти дети... Через час-другой явятся сюда жандармы, все перевернут, уведут их отца, и что же? А ничего... Никто не ахнет, не охнет, потому что так было и так будет. Может быть, напрасно Мендель не согласился бежать? Вон, Мищук... И ничего. Я первый не осужу. "А ты бы убежал?" - спросил себя и очень удивился тому, что пришло в голову: "Никогда!" И еще подумал: "Это оттого, что я - русский. А Бейлис - еврей. Он - по логике- должен бежать. А я- остаться". Поднялся, осторожно заглянул в комнату хозяев. Эстер уже встала и рассматривала кринки с молоком на подоконнике. Заметив Евдокимова, улыбнулась:
- Молока желаете? Такое вкусное...
Евдокимов запрокинул голову и начал пить. Такого молока он не пил никогда... У Эстер было очень некрасивое и очень еврейское лицо с некоторой долей болезненности даже. Возвращая пустую кринку, сказал:
- Вы сильная женщина, Эстер?
- А... что? - Она прижала кулачки к груди, во взгляде мелькнул испуг. - Да. Я поняла. Случится несчастье.
- Случится... - кивнул. - На вас остаются дети, держитесь.
- Я понимаю. Когда?
- Скоро. Сейчас. Менделя арестуют. Я предлагал ему убежать, он не захотел.
- Он... гордый, - подобие улыбки вымученно обозначилось на помертвевших губах. - Это он... с виду такой. Беззащитный. Как многие у нас... Вы ведь, поди, тоже думаете: а что? Они евреи. И этим все сказано!
- Я так не думаю, - сказал твердо. - Больше так не думаю. Вы... пока соберите ему. Еду. Смену белья. Потом не до того будет...
Томительно тикали ходики, стрелки не двигались - так казалось. Встали дети, Эстер усадила их за стол и начала кормить. Евгений Анатольевич косил глазом, замечая, как капризничают девочки и чинно, неторопливо, по-взрослому, уминают хлеб с молоком мальчишки. Мендель стоял у тусклого зеркала, что висело на стене, и, высунув от напряжения кончик языка, старательно расчесывал густые жесткие волосы. Заметив взгляд Евдокимова, улыбнулся и развел руками:
- А что делать? У вас - нормальные волосы, а у меня- проволока. Третьего дня был в синагоге, реббе говорит: "Мендель, ты кто?" Я ему отвечаю: как и вы, я- еврей. Он сердится: "У меня, говорит, есть пейсы воспоминание о Едином и избавлении от плена египетского! А что у тебя?" Я говорю: "Бакенбарды, учитель!" Он меня ударил: ты, говорит, не еврей! И вот с тех пор - выращиваю, будто кущи! А толку? Разве из таких волос могут быть пейсы?
Дверь открылась - резко, с грохотом. На пороге стоял Кулябка, за ним переминались четыре жандарма. Сделав шаг, Кулябка раскрыл папку, которую ему услужливо подал унтер-офицер.
- Вы Менахиль-Мендель Бейлис?
- Да... - кивнул Мендель, делая шаг навстречу. - А что?
- Вы не задавайте глупых вопросов, а ждите, пока я вам сообщу, поморщился Кулябка.
- Я и жду! - удивился Бейлис.
- Не пререкайтесь! - прикрикнул полковник. - Итак: вот распоряжение о вашем аресте, который мы производим в порядке охранения общественного порядка и безопасности. Вы понимаете, что это значит?
- В тюрьму повезете?
- Это значит, что вы арестовываетесь не по поручению судебной власти, а в порядке охраны. Есть такой закон.
- Что ж... Раз есть - какой разговор? Вещи взять можно?
- Вы не спрашиваете - за что... Я полагаю - это оттого, что вы понимаете - речь идет о... соответствующем убийстве мальчика Ющинского. Хотите совет опытного человека? Признайтесь сразу. Тогда - формальный обыск, и мы поедем в тюрьму - как вы очень верно заметили. Момент... А вы? - просверлил взглядом Евдокимова. - Вы кто? Вы еврей?
- Я журналист... - безмятежно улыбнулся Евгений Анатольевич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
- А об нас? Об нас он интересуется? Говори правду!
- Иногда спрашивает. Я так располагаю, что ему это больше не интересно. Следствие докажет, что все учинили воры, их посадят, навет с евреев снимут - а как же? Там люди справедливые...
Страшное подозрение закралось в душу Евгения Анатольевича. Настолько страшное, что теперь, в эту минуту, он бы ни за что даже себе не признался. Тем не менее спросил:
- Послушай... Ты все же какую скрипку играешь в нашем оркестре? И по какой партитуре?
Покривила губками.
- Композитор у нас у всех один. И оркестр - тоже. Моя же скрипка далеко от огней рампы, Женя. Да и твоя - тоже, ты не слишком-то и обольщайся...
Вздрогнул, сел, спустив голые ноги на пол.
- И как же тебя понять?
Кинулась на шею, обняла, начала целовать яростно.
- Я люблю тебя, люблю, вот и все!
Вскрикнула, нагнулась, подняла окровавленный осколок стекла, задрала ногу - из глубокого пореза текла кровь. И тогда, намазав палец, провела с улыбкой по губам Евдокимова.
- Мы теперь одной крови, Женя.
Евгений Анатольевич сидел на кровати с белым лицом, потным лбом и кровавыми губами.
- Ты похож на вампира, - сказала без усмешки. - Женя, все зависит от тебя, постарайся понять.
...Иногда ему снился Псков, тихий город с низкорослы ми, разляпистыми церквами, казавшимися странным завершением упругих, округлых холмиков, на которых некогда возвела их рука строителя. В иных местах храмы тянулись к небу, словно стремились взлететь, здесь же, напротив, слегка назойливо, упрямо желали остаться с людьми и никогда не покидать их, дабы не забыли они своей веры. Евгений Анатольевич никому не рассказывал о своих странных религиозных озарениях - не было привычки к откровенности, да и кто бы понял? Например - удивление. Некогда Христос сказал иудеям, что храм Соломона, строившийся много десятилетий и разрушенный, воздвигнет в три дня. И те, унылые и несовершенные, хотели побить Его за кощунственные - с их точки зрения - слова. А Он искренне говорил им о храме тела Своего, о Главном храме человеческом... "Но тогда зачем такое обилие церквей? смутно вопрошал себя Евгений Анатольевич. - Бог внутри нас есть и Царствие Божие внутри нас есть (здесь он как бы соглашался с богохульником Львом Толстым), и значит, Храм Божий, главный храм, внутри нас есть. Если Господь пребывает с нами внутри нас - для чего пребывать Ему в каменном доме, где нет ничего, кроме представления о Господе, но Самого Господа, конечно же, нет и никогда не было! Храм тела - вот, Он Сам сказал, и кто может оспорить это? И дело ли смертных человеков навязывать всем как обязательное свое представление о Боге? Откровение Благодати дается лишь живому во Христе, но не мертвому камню!"
И от этих странных мыслей становилось плохо на душе и тяжело на сердце, и заканчивались размышления всегда одним и тем же: страшными мыслями о грядущем отлучении от Церкви. Думал: "Мы, Охрана, не в состоянии удержать народ от падения в пропасть. И Церковь не может. Значит, она бессильна. И значит, Воля Господа такова: Россию - геть!" (Это украинское словцо некогда произвело на Евгения Анатольевича неизгладимое впечатление!) Ивсе же Евгений Анатольевич Евдокимов более всего был земным человеком, и поэтому главной болью его сердца была Катя - странная, противоречивая, малопонятная, но очень, очень желанная. В последние дни все чаще и чаще ночевал у нее, на Дорогожицкой, подчиняясь не столько светлому чувству любви, сколько всевозрастающему зову плоти. Благо храм святого Феодора был виден из окна и, следуя религиозному правилу, Евгений Анатольевич каждый раз после греха отправлялся туда и упоенно бил поклоны перед крестом Господним. И казалось ему: понимает Господь и, по безмерному великодушию Своему, - прощает. Но иногда слышалось Евдокимову: "Оставь блуд, ступай домой". И тогда, подчиняясь, возвращался он в гостиницу, на холостяцкое ложе.
...В этот раз лег поздно; после обильного ужина и столь же обильной выпивки тошнило, саднила голова, хотелось забыться и не думать о Кате, мальчике, всех этих проклятых делах... Стук - резкий, настойчивый, безжалостный- вырвал из сна, сердце заколотилось, будто у петуха, которого волокут на колоду: пришел последний миг. Путаясь ногами, искал тапочки, черт знает что такое - их не было; подумал: "Сладострастник чертов, конечно же, перенес их к Екатерине!", холодный пол раздражал и приводил в исступление, а стук нарастал, хрипел голос из-за дверей нервно:
- Барин, барин, да проснитесь же, ради Бога! Телефонируют вам!
Евгений Анатольевич вскочил и, плюнув на тапочки (вот ведь незадача...), засеменил на цыпочках.
- Что, что такое? - кричал сердито. - Который теперь час?
И сразу же мыслишка - скользкая, противная: "Это не жандармы, не Охранное. Это, слава Господу, не за мной. Пока..." - последнее словцо проговорил вслух, с гадкой ухмылкой.
- Открываю, не колоти, дурак...
На пороге возвышался служащий с таинственным выражением на лице и похмельной улыбкой.
- Вы идите, тамо нервничают очень, настоятельно просили ускорить...
- Да иду, иду, дай хоть халат надеть...
Облачившись в красный шлафрок и обмотав вокруг талии пояс с кистями, Евгений Анатольевич сошел на первый этаж и, приложив ухо к трубке, взял переговорную мембрану.
- Здесь Евдокимов, с кем имею честь?
- Здеся Филиппович, эслив изволите еще помнить...- зашелестело на другой стороне. То был жандарм, невольный Катин любовник, Ананий чертов, заноза, да какая болезненная...
- Что тебе? Говори, я тебя узнал. Да не сопи ты так, черт тебя побери! Ну, что, что?!
- Мы, значит, как бы насчет жида... Этого. Ну, да ведь вы у них жили, так?
- О, болван... - в сердцах проговорил Евдокимов. - Где, где я жил, чтобы ты лопнул!
- Дак у этого... - лихорадочно искал слова Ананий Филиппович. Значитца, так: завтрашний день его и возьмут! У меня все, значит. Я как бы из чистой дружбы к вам, ваше высокородие, - в трубке загудело.
Только теперь, проснувшись окончательно, понял Евгений Анатольевич, и у кого жил и кого возьмут. Медленно поднявшись по лестнице, вошел в номер и сел в кресло. Следовало все обдумать. Что ж, их (это местоимение как бы отделило от соратников; возникло ощущение, что соратники теперь вроде бы и отдельно существуют, а он, надворный советник Евдокимов, - и того отдельнее) план включен (будто штепсель в розетку - сравнение вызвало усмешку), Менделю-Менахилю с утра не поздоровится. Посадят в одиночку, чтобы сомлел и взбудоражился, а когда начнет орать по ночам и плакать беспричинно, - отправят в камеру, а там уже будет ожидать некто, улыбчивый, добрый, утешительный, влезет в душу, подскажет участливо - что и как говорить и - нету Менделя. Спекся. "Да ведь он и не виноват, это же любой стоеросовой дубине понятно! И отсюда вывод: нельзя этого всего, никак нельзя!" Вспорхнув с кресла легко и молодо, Евгений Анатольевич запрыгал по комнате, стараясь попасть в брючину (забыл от волнения, что порядочный человек надевает брюки только сидя!), пиджак застегивал на ходу, летя через две ступеньки вниз. Слава богу, извозчики у гостиницы сонно коротали ночь.
- На Лукьяновку! - крикнул, нервно усаживаясь на скрипящем сиденье. Да поторопись, целковый получишь сверх таксы!
Через полчаса он уже барабанил в двери Бейлиса, легкомысленно забыв о собственных недавних переживаниях по поводу неделикатного стука.
Мендель открыл заспанный, слегка опухший от сладкого сна, почесывая волосатую грудь, проступавшую сквозь вырез длинной ночной руба хи, спросил, сладко зевая и прикрывая рот ладошкой:
- Погром начинается? И вы по дружбе имеете предупредить? Только говорите тише! Мои спят! А который теперь час? Ночь поди?
- Четыре часа, - отозвался Евгений Анатольевич. - Да не держи меня на улице, зайдем и побыстрее! - тесня хозяина, втолкнулся в прихожую. - Да что с тобою? Проснись!
- Только тише, тише! - Бейлис схватился за голову.- Что вы делаете, что вы делаете, Эстер не выспится, детки не выспятся, это же дурное настроение на весь день! Вы не понимаете? Ну? Так что?
Евгений Анатольевич начал рассказывать. Лицо Менделя менялось на глазах: только что покрытое здоровым румянцем, молодое, без единой морщинки, оно вдруг побелело и сморщилось, словно яблоко, слишком поздно извлеченное из печки и уже ни на что не годное.
- Шема Исроэль, шема Исроэль... - повторял Бейлис белыми губами. - Вы имеете шутить, вы пугаете меня нарочно, ну, скажите, скажите же, что вы просто пошутили! А детки? А Эстер? А мы все? Как же так? Какое надо иметь недоброжелательство к бедному человеку? Я вам скажу: какая разница еврей - не еврей? Человек! Разве не так? И за что?
Евгений Анатольевич слушал молча, чувствуя, как все внутри наливается тоской и безысходностью.
- Не надо было пить кровь христианских младенцев...- хмуро сказал с кривой усмешкой. - Ты кончил причитать? Собирай жену, детей - и ноги в руки! Чтобы тебя здесь не было через десять минут! Проснутся соседи, то-се - костей не соберем! (Сказал: "соберем", а не "соберешь" - и это было очень странно - он-то тут при чем?) Мендель, бекицер, я правильно произношу? Слушай, какого черта? Я ведь не еврей? Зачем ты мне сдался? Ты идешь или уже нет?!
Мендель усмехнулся, поглаживая бороду.
- А судьба? Мы же все имеем судьбу? Русские, евреи, татаре - я знаю? Нет, вы мне скажите: кто имеет спорить с судьбой? Ее можно оспорить? Не смешите меня! И будь что будет!
- Ты, однако, идиот... Умалишенный... - тихо проговорил Евгений Анатольевич. - Ты знаешь, что будет?
- Судьба будет, - Бейлис повел плечом. - А что такое судьба? Мне один еврей - он знает вашу веру, ваше православие как свои пять пальцев, но верит, конечно, в Адонаи эло гену, это же естественно! Так вот: он сказал, что по-русски судьба - это суд Божий. Кто же спорит с Богом? Русский спорит? И еврей тоже нет. Можно я пожму вам руку? - И вдруг улыбнулся беззащитно и безнадежно. - Вы... Вы такой порядочный человек... Мало встретишь... Я знаю, вы мне верьте...
Евдокимов нерешительно протянул руку и вдруг ощутил крепкое, сильное, очень мужское пожатие. Этот не сдастся просто так. Будет протестовать. Нет, не обличать или обвинять. Но, чувствуя свою правоту, никогда не унизится до признания неправды. Даже ради спасения жизни...
- Пострадать хочешь? - спросил с грустной улыбкой. - А знаешь, я никогда не верил Достоевскому. Очищение страданием? Да чушь это все - так я считал... Выходит - правда. И выходит - одна для нас всех. И для вас, евреев, тоже. А что... Ты ведь прав...
И, несмотря на все протесты Менахиля, твердо решил остаться. Пусть арестовывают гласно. В присутствии свидетеля. В конце концов, им же потребуется понятой. Или два. Правила одни: и в порядке охраны1, и в общеуголовном порядке понятые все равно требуются. Интересно, что скажет Кулябка? Что объяснит несчастному? Очевидная нелепость предстоящего угнетала и будоражила одновременно.
- Подготовь жену и детей... - сказал жестко. - Не следует тешить беса...
Мендель удивился:
- Какого еще беса?
И тогда объяснил, что человека можно всего лишить: дома, семьи, привычных дел и обстоятельств, можно все погубить, но есть такое понятие: "виртус", доблесть. Сильный человек встречает удары судьбы с поднятой головой...
- А я сильный? - с большим сомнением в голосе спросил Бейлис.
И тогда ответил - уверенно и твердо:
- Ты - сильный. И пусть Господь поможет тебе. Адонаи эход, Господь един, мы оба знаем это...
Сколь ни странно - остаток ночи проспали безмятежно. Бейлис сказал:
- Не стану будить Эстер. Часом раньше - не выспится, часом позже узнает все, только без головной боли. Так что? Пусть спит...
И Евдокимов уснул мгновенно - на своем старом месте, но на этот раз рядом с детьми. Проснулся от крика петуха; подумалось: "И трех раз не прокричит петух, как ты предашь меня. Так сказал Господь Петру, самому верному, самому преданному, и тот испугался и отрекся. Что ж... Ты Мендель, не Бог, а я - не Петр, но не отрекусь. С этим благостным размышлением приподнялся, оперся на локоть и долго вглядывался в лица спящих детей. Где мальчики, старшие - видел, девочки все были на одно лицо: смуглые, с черными кудрявыми волосами, пухлыми губками - хорошенькие, милые дети. "Еврейские..."- пронеслось в голове. Ну таки что? Разве от этого они перестали быть детьми? Не перестали. Да, но они вырастут и под влиянием воспитания и среды станут в лучшем случае безразличны к Империи и проблемам России. А в худшем - как все, пойдут по революционному пути в надежде, что революция сделает их свободными. И объяснить им, что никто, нигде и никогда не сделает их свободными - невозможно. Не поверят. Да и как поверить? Однажды в разговоре с министром внутренних дел Дурново зашла речь на вечную, болезненную тему. Дурново сказал: "Вот, господа, только что прочитал Салтыкова-Щедрина. Пишет, что самое страшное - быть евреем. У каждого, мол, есть надежды, у еврея надежды нет. Что сказать? Глубокое и верное наблюдение. Не подумайте, я не в защиту евреев. Они терпят многое, потому что не хотят понять, что живут в России, среди русских и по одному этому обязаны принять правила и условия, по которым живет русский народ! Разве не так?" Все горячо поддержали, Евдокимов пожал плечами: "Ваше превосходительство, русский - это русский, а еврей - это еврей. Пусть каждый остается на своем месте. У всех своя судьба..." Министр милостиво кивнул, соглашаясь. И вот, эти дети... Через час-другой явятся сюда жандармы, все перевернут, уведут их отца, и что же? А ничего... Никто не ахнет, не охнет, потому что так было и так будет. Может быть, напрасно Мендель не согласился бежать? Вон, Мищук... И ничего. Я первый не осужу. "А ты бы убежал?" - спросил себя и очень удивился тому, что пришло в голову: "Никогда!" И еще подумал: "Это оттого, что я - русский. А Бейлис - еврей. Он - по логике- должен бежать. А я- остаться". Поднялся, осторожно заглянул в комнату хозяев. Эстер уже встала и рассматривала кринки с молоком на подоконнике. Заметив Евдокимова, улыбнулась:
- Молока желаете? Такое вкусное...
Евдокимов запрокинул голову и начал пить. Такого молока он не пил никогда... У Эстер было очень некрасивое и очень еврейское лицо с некоторой долей болезненности даже. Возвращая пустую кринку, сказал:
- Вы сильная женщина, Эстер?
- А... что? - Она прижала кулачки к груди, во взгляде мелькнул испуг. - Да. Я поняла. Случится несчастье.
- Случится... - кивнул. - На вас остаются дети, держитесь.
- Я понимаю. Когда?
- Скоро. Сейчас. Менделя арестуют. Я предлагал ему убежать, он не захотел.
- Он... гордый, - подобие улыбки вымученно обозначилось на помертвевших губах. - Это он... с виду такой. Беззащитный. Как многие у нас... Вы ведь, поди, тоже думаете: а что? Они евреи. И этим все сказано!
- Я так не думаю, - сказал твердо. - Больше так не думаю. Вы... пока соберите ему. Еду. Смену белья. Потом не до того будет...
Томительно тикали ходики, стрелки не двигались - так казалось. Встали дети, Эстер усадила их за стол и начала кормить. Евгений Анатольевич косил глазом, замечая, как капризничают девочки и чинно, неторопливо, по-взрослому, уминают хлеб с молоком мальчишки. Мендель стоял у тусклого зеркала, что висело на стене, и, высунув от напряжения кончик языка, старательно расчесывал густые жесткие волосы. Заметив взгляд Евдокимова, улыбнулся и развел руками:
- А что делать? У вас - нормальные волосы, а у меня- проволока. Третьего дня был в синагоге, реббе говорит: "Мендель, ты кто?" Я ему отвечаю: как и вы, я- еврей. Он сердится: "У меня, говорит, есть пейсы воспоминание о Едином и избавлении от плена египетского! А что у тебя?" Я говорю: "Бакенбарды, учитель!" Он меня ударил: ты, говорит, не еврей! И вот с тех пор - выращиваю, будто кущи! А толку? Разве из таких волос могут быть пейсы?
Дверь открылась - резко, с грохотом. На пороге стоял Кулябка, за ним переминались четыре жандарма. Сделав шаг, Кулябка раскрыл папку, которую ему услужливо подал унтер-офицер.
- Вы Менахиль-Мендель Бейлис?
- Да... - кивнул Мендель, делая шаг навстречу. - А что?
- Вы не задавайте глупых вопросов, а ждите, пока я вам сообщу, поморщился Кулябка.
- Я и жду! - удивился Бейлис.
- Не пререкайтесь! - прикрикнул полковник. - Итак: вот распоряжение о вашем аресте, который мы производим в порядке охранения общественного порядка и безопасности. Вы понимаете, что это значит?
- В тюрьму повезете?
- Это значит, что вы арестовываетесь не по поручению судебной власти, а в порядке охраны. Есть такой закон.
- Что ж... Раз есть - какой разговор? Вещи взять можно?
- Вы не спрашиваете - за что... Я полагаю - это оттого, что вы понимаете - речь идет о... соответствующем убийстве мальчика Ющинского. Хотите совет опытного человека? Признайтесь сразу. Тогда - формальный обыск, и мы поедем в тюрьму - как вы очень верно заметили. Момент... А вы? - просверлил взглядом Евдокимова. - Вы кто? Вы еврей?
- Я журналист... - безмятежно улыбнулся Евгений Анатольевич.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30