Нина прошла мимо солдата, топтавшегося позади людей, пробилась сквозь толпу вперед, и остановилась рядом с высоким парнем, который опирался на костыль.
— Федя, родной, я здесь! — хотела крикнуть Нина, но в горле пересохло и язык онемел во рту. Она поднялась на цыпочки, чтобы поймать взгляд Федора, но он смотрел куда-то выше ее, и Нина чуть не плакала от обиды.
На освещенную площадку вышел офицер и объявил, что за укрытие от германских властей советского генерала виновные будут казнены. Он даже не назвал ни одного имени, ни одной фамилии. По команде офицера из строя вышло несколько солдат. В это время громко расплакался ребенок на руках у девушки, которая стояла рядом с Федором. Расплакался так громко, что мороз пробегал по коже. Словно плачем своим хотел остановить карателей.
Офицер оглянулся на толпу и недовольно приказал:
— Возьмите кто-нибудь ребенка!
Нина испугалась, что люди опередят ее. Она выскочила из толпы и подбежала к девушке,
— Ты?! — спокойно удивился Федор.
— Я... — ответила Нина дрожащим голосом,
— Берегите Аленушку... — попросила чуть слышно Катя.
— Прощайте... прощайте... прощай... — не спуская глаз с Федора, Нина, пятясь, отошла в толпу...
Федор повернулся к Кате, но услышал громкую команду офицера и тяжелый удар в грудь. Он упал, но сознание еще не покинуло его. Цепляясь непослушными пальцами за бревенчатую стену амбара, он поднялся и тяжелым взглядом посмотрел вокруг.
Федор хотел сказать людям, что стояли и плакали, сказать Нине, Николаю, молодому полицаю Новикову, который держался рядом с перепуганным Кузьмичом, что все равно скоро наступит день победы и Красная Армия отомстит за их смерть, но не успел.
Прозвучала автоматная очередь, и все потонуло в багровом тумане.
Глава восьмая
ПРОЩАЙТЕ, ЛЮБИМЫЕ
Укрытие, оборудованное на сеновале Данутой, показалось Ивану роскошью. В него вел узкий ход, а дальше Данута так выскубла сено, что образовалось уютное и просторное логово. Тут можно было даже сидеть. Единственное неудобство — темнота. Она постоянно окружала Ивана, и трудно было сказать, когда наступала ночь, когда приходил день. Правда, день можно было отличить по тому, что в норе появлялась Данута и приносила поесть.
Иван не помнит, когда он почувствовал, что в укрытии стало слишком жарко. Казалось, сено кругом раскалилось и до него было больно дотронуться. Он перестал прислушиваться к тому, что происходило за стеной гумна, — тяжелый горячечный сон снова навалился на него. В этом сне он снова видел себя убегающим из эшелона пленных, и снова его мучила жажда, которую нельзя было утолить тугим горячим снегом. Он никак не мог понять, почему снег из холодного стал горячим, и разрывал сугробы поглубже, надеясь, что на глубине он найдет желанный холод. Но холода не было, а пальцы, которыми он рылся в сугробе, нестерпимо болели, и эта боль проникала, как по проводам, во все тело.
Ему начинало казаться, что укрытие, приготовленное Данутой, вдруг обвалилось и сено всей массой упало на него. Он искал выхода из своей норы, но никак не мог найти.
Потом он услышал голоса — один был знакомый, кажется, голос Дануты, другой басовитый, мужской. Он не мог понять, о чем говорили они, только запомнил слова, которые повторял мужской голос:
— Тут ему будут концы...
«Про кого это? — силился думать Иван. — Неужели про меня?» Он хотел проснуться, открыть глаза и сказать человеку с басовитым голосом, что смерть уже позади, а теперь он еще поборется. Вот только бы проснуться и уйти от этого палящего зноя.
Потом ему казалось, что его несли и кто-то больно держал за руки, к которым и без того нельзя было прикоснуться. На этом его страшный сон закончился, и он больше ничего не помнил...
Очнулся оттого, что где-то рядом звенел чугунок, в который засыпали что-то— то ли фасоль, то ли горох. Сначала он подумал, что это ему снится, и продолжал лежать с закрытыми глазами. Потом с трудом открыл глаза — чугунок звенел совсем близко. Этот звон был знакомым с самого детства. Мать, бывало, готовилась ставить чугунок с фасолью в печь, а Ваня крутился рядом, наблюдая за тем, как белые, желтые, красные, розовые фасолинки сыпались, позванивая о металл.
Он не понял, где находится. С одной стороны возвышалась побеленная стена русской печи, с другой почерневшие, неоштукатуренные бревна, наверху тоже черный закопченный потолок с массивными балками, а у ног была пестрая занавеска, как раз на уровне печи.
Иван молчал, прислушиваясь к себе и к тому, что происходило за занавеской. Ему было хорошо и покойно. Только когда поворачивал голову, как-то странно покачивалась печь и валилась набок бревенчатая стена. Тогда он решил лежать неподвижно и смотреть на балку, которая блестела, как отполированная.
На балке Иван заметил черного усатого таракана, тоже своего старого знакомого. Иван даже улыбнулся — у них в доме была пропасть этих беспокойных усатиков. Забравшись на печку, Иван и Виталик ловили их и прятали в спичечный коробок, а они там шуршали так, что слышно было на всю хату.
Таракан просеменил по балке, потом остановился, опустил усики вниз, словно присматриваясь к Ивану, и снова заторопился вперед за печь, где, наверное, ему было так же хорошо и уютно, как Ивану.
За занавеской стучали ухватом, скребли кочережкой — мать Дануты, наверное, кончает топить печь, сгребая в одну сторону уели, освобождая место для чугунков.
Звякнула щеколда — открылась и закрылась дверь в хату.
— Войт приказал сдавать теплые вещи для германцев, — сказала Данута, раздеваясь у порога.
— Каб ён задушыуся разам з германцам! — громко сказала мать и со звоном закрыла заслонку печи.
— Тише вы, мама...
— Чаму я у сваей хаце павинна сядзець, як мыш пад венiкам?
— Больной у нас.
— Лiчы, што яго няма. Без прытомнасцi амаль тыдзень. Клопату будзе хаваць яго сярод зiмы.
— Мама...
— Ты што, сама не бачыш, што ён памipae. Шкада, што такi малады... А гэтаму войту дулю пад нос, а не цёплыя рэчы для германца. Выхвалялiся, што да зiмы Маскву захопяць, аж трасцу... Абагрэць ix трэба, каб ix грэла на тым свеце...
Иван слушал и улыбался. А когда ему захотелось что-то сказать и Дануте и матери, он вдруг закашлялся долгим удушливым кашлем, от которого что-то хрипело и булькало в груди.
Данута порывисто отдернула занавеску, подбежала к Ивану, подняла его голову, поднесла кружку с водой.
Иван сделал несколько глотков и успокоился. Он смотрел на Дануту, на ее живое лицо, толстые косы, спадающие на плечи, на морщинки, собравшиеся на переносице, и улыбался краешком губ.
— Дышишь? — спросила Данута.
— Дышу... — прошептал Иван.
— Мама, а он посочувствовал нам с тобой. Знаешь, как тяжело было бы долбать мерзлую землю... — Данута широко улыбнулась и крикнула матери: — Живой!...
— Ну, то дзякуй богу, — сказала мать, подошла и встала рядом с Данутой. — А то у нас сэрца не на месцы. Кожны дзень чакаем, што прыйдуць i знойдуць цябе...
Поздним вечером с помощью Дануты Иван снова перебрался в свое укрытие. Данута оставила ему маленький кувшинчик с молоком, небольшой кусочек хлеба и ушла.
Впервые за много дней, оставшись один, Иван мог холодным разумом подумать о себе. Ну, хорошо, нашлись добрые люди и приютили. Больше того, вернули его к жизни, каждый день рискуя собой. А что дальше? Сколько можно сидеть на шее двух одиноких женщин, которым, конечно, нелегко самим в это трудное время. Нет, он не задержится здесь. Вот только поговорит с Данутой, может быть, она что-нибудь знает о партизанах. Вдруг пленные, бежавшие с эшелона, собрались в отряд? Теперь главное — поскорее набраться сил, а что касается одежды, которой снабдила его Данута, в ней можно зимовать и в землянке и на сеновале. Под стареньким, но еще крепким кожушком было тепло и уютно, а в ватных брюках и валенках можно было лежать прямо на снегу. Главное, скорее окрепнуть, потому что стоит резко повернуть головой, как перед глазами все начинает вертеться.
Он взял кувшинчик с молоком, откусил крошку хлеба, разжевал ее, почувствовал приятный кисловато-сладкий вкус и запил глотком молока. Даже если не хочется, он будет есть. Так надо. Не лежать же ему в этой норе до тех пор, пока придут сюда наступающие части Красной Армии. Что он, комсомолец, скажет командованию, как посмотрит в глаза своим товарищам? Они там, наверное, делают большие настоящие дела, а ты...
Он спал крепко, без сновидений. Проснулся оттого, что почувствовал, как чья-то рука приглаживает ему волосы. Он открыл глаза и увидел рядом с собой Дануту. В укрытии было тесновато вдвоем. Данута сидела, прижавшись к мягкой стене норы, и улыбалась. Это хорошо видел Иван, потому что вход в укрытие, который Данута обычно забрасывала сеном, сейчас был открыт и оттуда, снаружи, пробивался солнечный свет.
— Уже скоро одиннадцать утра, а ты все спишь... — мягко пожурила она и опять улыбнулась.
—Я хотел с тобой поговорить. — Иван сел и снова закашлялся. Только сегодня кашель был не таким сухим, как вчера. — Я хотел поговорить с тобой, — продолжал Иван.
— Ты мне хочешь признаться в любви? — прикинулась Данута, и озорные искорки сверкнули в ее глазах.
— Я с тобой серьезно, а ты...
— Я тоже серьезно... — улыбалась Данута.
— Ты, конечно, понимаешь, что я у вас долго не задержусь... — нахмурился Иван.
— А мы тебя не гоним, — обиделась Данута.
— Спасибо вам за все. И тебе и маме. Я не могу отсиживаться, когда наши бьются не на жизнь, а на смерть... Может быть, ты что-нибудь узнаешь о партизанах?
— Во-первых, — загнув один палец на руке, сказала Данута, — ты еще совсем хворый. И какая от тебя будет польза Красной Армии — не знаю. Во-вторых, — она загнула еще один палец, — чтобы разобраться у нас что к чему — надо пуд соли съесть. Каких только отрядов нету. Как связаться и с кем? Попадешь из огня да в полымя.
— Во сне или наяву слыхал я мужской голос, — сказал Иван. — Кто это был?
— Фельдшер наш. Добрый такой, пожилой уже человек.
— А он с кем?
— Кто его знает, — пожала плечами Данута. — Слыхала, к нему недавно аковцы привозили своего раненого и он лежал у него в медпункте. Мы так боялись приглашать его, но он ничего... помог и никому не сказал.
— Ты уверена?
— Я так думаю. — Данута подала Ивану сырое яйцо, кусочек хлеба. — Съешь.
— Не откажусь.
— От сырого больше пользы.
Иван выпил яйцо, закусил хлебом и, почувствовав внезапную слабость, прилег. На лбу выступил холодный пот.
Данута вынула из рукава плюшевого жакета носовой платочек и стала легким прикосновением вытирать лицо Ивана.
— Эх, ты, партизан... — тихонько говорила она. — Даже сидеть сил не хватает, а он в отряд рвется...
Иван молчал. От носового платочка Дануты исходил освежающий приятный запах не то выстиранного белья, не то знакомых с детства каких-то трав. Он придержал руку Дануты на лице. После долгого молчания Данута спросила.
— Ты женатый?
— Нет, конечно... — смутился Иван.
— А лет сколько?
— Двадцать два.
— По виду старик. Я думала, тебе все тридцать. Иван провел рукой по небритым щекам, по бородке, колючей и жесткой, которая успела вырасти за это время, и усмехнулся:
— В этой берлоге совсем зарастешь...
— А девушка у тебя есть? — продолжала свой озорной допрос Данута.
Иван помолчал и глухо ответил:
— Была.
— Ты бросил ее, да?
— Нет.
— Она тебя?
— Нет, Данута. Совсем не то. Погибла она... — Иван снова замолчал.
Молчала и Данута. Озорные огоньки погасли в ее глазах. Она тоже задумалась и положила руку на лоб Ивану.
— Ну, вот, и нету у тебя температуры. Хочешь, я принесу тебе бритву?
— Хочу.
— Ну, тогда вылезай. Походи немного в гумне, а то совсем разучишься. Папа рассказывал, что он в империалистическую был ранен. Пролежал месяц. Потом его водили за руки по палате... — Данута выбралась из укрытия первой и, тихонько скрипнув воротами, исчезла.
Иван выполз, отдышался и попробовал встать на ноги. Ничего, только слегка кружится голова и противный липкий пот покрывает шею. А в гумне сухо, морозно, пахнет сеном и почему-то кожухом. За стеной жует и тяжело вздыхает корова. Сквозь щели настойчиво пробивается солнце и режет сумрак острыми лучами. Дышится легче, постепенно проходит потливость. Когда Данута приносит бритву, помазок и кружку горячей воды, он и вовсе приходит в себя.
Данута ставит все это на полочку у стены и вдруг вспоминает, что нужно зеркало. Приносит, запыхавшись, треугольный обломок.
Иван берет в руки зеркало и подносит к лицу. На него смотрит незнакомый, очень худой человек с ввалившимися глазами, обросший жидкой щетиной усов и бороды.
Иван намыливает помазок, потом лицо и берет в руки бритву. Откровенно говоря, такой он еще ни разу не брился. Дома у него был станочек ленинградского завода. Он аккуратно менял лезвия и горя не знал. А этой можно и порезаться. Надо точно угадать угол наклона острия, иначе срежешь кусок подбородка.
Данута смотрит па пего со стороны и смеется.
— Да ты, наверное, еще ни разу не брился, — говорит она. — Отец делал совсем не так. Дай-ка сюда... — Она берет из рук Ивана бритву и ловко бреет его лицо.
Ивану приятно ощущать мягкий шорох бритвы и бархатные пальцы Дануты. Они ловко передвигаются по лицу, даже берут его за нос, чтобы чище сбрить усы. Ивану щекотно, и он хохочет.
Данута отходит на шаг в сторону и без тени улыбки говорит:
— А ты совсем ничего. Даже красивый. А я сразу и не приметила.
— Да брось ты... — улыбается Иван. — Плесни лучше вот этой воды. Я лицо обдам.
А Данута болтает не умолкая:
— Хочешь, я маму позову. Пускай она на тебя полюбуется. Сразу на человека стал похож.
— Не надо, — отмахивается Иван. — Я лучше спать пойду. Мне надо сил набираться.
— Иди, набирайся, — недовольно ворчит Данута. — Просто не верится, что тебя любила девушка. Ты же поговорить как следует не умеешь. А еще учителем хотел стать.
— Так то с детьми... — оправдался Иван и полез в свое укрытие.
— Мама отвару сделала от кашля, так я принесу.
— Неси.
Данута быстро вернулась и протянула в нору руку с кружкой. Рука белая-белая, как точеная. Сквозь кожу просвечивают тоненькие синие жилки. Иван взялся не за кружку, а за руку. Данута хотела отдернуть руку, а потом раздумала. Иван подержал ее пальцы, взял кружку, выпил коричневый настой, отдающий полынью, и возвратил кружку в красивую руку Дануты...
По утрам Иван вылезал из норы и разминался. Он размахивал руками, приседал, по небольшому току неслышно делал пробежки в мягких валенках и чувствовал, как тело наливается бодростью. Прошли удушливый кашель и противная потливость. Иван решил, что наступило время уходить.
Однажды, когда Данута по обыкновению принесла знакомый кувшинчик с молоком и кусочек хлеба, Иван сказал:
— Ну, все, Данута. Хватит, переводил я ваше добро... Пора и честь знать.
— Ты что, сдурел?... — пыталась отшутиться Данута. — Вот когда сгладятся на щеках эти ямочки... — она провела рукой по его лицу, — тогда пожалуйста.
— Я серьезно.
Наступило молчание. Данута насупила брови, и на переносице собрались складочки. Лицо ее из улыбчивого стало хмурым и недовольным.
— А если серьезно, то это совсем не так надо делать. Во-первых, — она загнула на руке палец, — у тебя нет никакого оружия, а сейчас без оружия нельзя, а во-вторых, — она загнула второй палец, — ни ты, ни я не знаем, до кого надо идти.
— А в третьих, — сказал Иван, взял ее руку и загнул еще один палец, — ты у меня молодчина.
— Почему я у тебя? — улыбнулась Данута, не отнимая руки с загнутыми пальцами. — Я у себя.
— Ну, я не так выразился.
— А мне понравилось, что ты не так выразился... — Данута вырвала руку, взмахнула косами и исчезла за воротами.
А на следующий день она разбудила его, ткнув в бок дулом парабеллума.
— Ты что? — спохватился спросонья Иван. — Ренце до гуры!
— Перестань! — строго предупредил Иван. — Ты, наверное, не знаешь, что даже незаряженное оружие стреляет раз в год.
— Не бойся и не вылезай... Я сейчас... — Она юркнула в нору и прижалась плечом к Ивану. — Ой, как тут у тебя тепленько, а на улице мороз, прямо страхота. Чуть добежала до гумна.
Иван простил это преувеличение, снял с себя кожушок и набросил ей на плечи.
— И ты тоже не раскрывайся. Вот так посидим вдвоем. Да подвинься поближе, не укушу.
Иван вдруг вспомнил перелесок возле противотанкового рва, в котором они с Викторией просидели ночь под пиджаком. Вспомнил и разозлился на себя. Прошло каких-нибудь полгода, а Иван под кожушком сидит с другой.
— Мне жарко, — сказал Иван и оставил кожушок на плечах Дануты. Он взял в руки парабеллум и спросил: — Ты где это достала?
— Тебе неинтересно, — грустно сказала Данута. — Достала, и конец.
— А все-таки?
— Выпросила у наших сопляков. Когда проходил фронт, они тут насобирали всякой всячины, только пушки не хватает. Я вспомнила и поклонилась им в ножки.
— Не разболтают?
— Им нельзя. Дознается войт, нагрянет с обыском, и могут быть большие неприятности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47