А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

), и очень довольный собой с места взял рысью.
Я стал коноводом капитана Харибова из отдела связи, Харибов был усатый красивый осетин, человек добродушный, веселый, любящий потолковать о женщинах… Коня я ему седлал редко. Раз в неделю, когда он ездил через границу на польскую сторону к очень красивой полячке, одинокой вдове. Он возил ей белье для стирки, я его сопровождал. Пока он отдавал белье полячке, а отдавал он ей белье почему-то очень долго, я полячкиным сеном кормил лошадей, крутился во дворе и, мучаясь от смутной догадки, завидуя и ревнуя к Харибову, думал о красивой пани.
Не очень благополучно началась моя служба в штадиве. Я скоро понял, что пришелся здесь не ко двору. Вернее сказать, я был новичок, а новичков, ясное дело, везде встречают настороженно-недоверчиво и даже неприязненно. Коноводы и знаменосцы в комендантском эскадроне служили вместе давно, вместе воевали еще под Сталинградом, они сжились, сроднились, их объединяли общие воспоминания о боях, испытаниях и потерях на дорогах войны. А я как с луны свалился. К тому же я не был кавалеристом, хотя я и вырос в деревне, ездил верхом с детства, конную службу и снаряжение не знал; не ведал, что такое оголовье, поводья, чембуры, подперси, подпудла, шенкеля, я говорил «лошадь», а надо говорить «конь». «Лошади в колхозе, а в кавалерии кони!» Когда я спрашивал у старых коноводов о чем-нибудь, о том, например, как подковать коня, где найти шипы для подков, они отвечали нехотя, грубовато, мол, нянька, что ли, тебе нужна, пехота? Я скучал о госпитале. Нет, я не жалел, что ушел из госпиталя, просто здесь, в грубом мужском обществе, не хватало мне женского тепла и чувства семейственности, что ли. Слишком долго жил в женском окружении, избаловали они меня, расслабился я, обабился. Особенно скучал по Карельскому перешейку, вернее, по тому времени, когда наш госпиталь стоял там, под Выборгом. Там у меня была контуженая девушка Полина, она эвакуировалась в Ленинград и, написав мне два письма, замолчала, видно кончилась, забылась наша случайная госпитальная любовь, может, встретила другого. Когда я вспоминал о Полине, в моей памяти звучала и песня, которую я услышал впервые там, в госпитале. Вечерами свободные от дежурства девушки – медсестры, санитарки, – собравшись в палатку медперсонала, пели, пригорюнившись: «Летят у-у-утки, летят у-у-утки и два гу-у-ся, кого лю-ю-ю-блю, кого лю-ю-блю, не дожду-у-ся…» Теперь мне казалось, что песня эта про нас с Полиной, о моей любви к ней и о нашей разлуке. Оставшись на конюшне наедине с лошадьми, я тихонько напевал эту песню и тосковал.
Потом наш штадив переехал под Белосток. Мы ехали по разоренной войной, обедневшей вконец Польше. В деревнях не было ни клочка сена. «Вшистко герман забрал», – говорили крестьяне. Кони наши дергали гнилую солому с крыш хат, а если на привалах рядом были деревья, обгладывали мерзлую древесную кору. Ночевали мы в тесных хатах, спали на полу, подстелив солому, одетые, вповалку, заполняя хату нежилыми солдатскими запахами, махорочным дыханием, храпом и бредом. Рядом в люльке всю ночь плакал хозяйкин грудной ребенок. Наконец встали на место дислокации под Белостоком, в деревне Пятково. Отдохнули, отоспались, коней и амуницию привели в порядок. Там и вручили мне заработанный еще в пехоте орден Славы. Несколько дней я чувствовал себя именинником или, как у нас говорят, как будто впервые на коня сел. Гордость распирала меня. У меня орден! Я постоянно косил глазами на эту пятиконечную серебряную звезду, подвешенную к колодке с оранжево-черной ленточкой, и мне казалось, что во мне выросло, поднялось что-то новое, что я уже не тот прежний Толька Гайнуллин из эвакогоспиталя, не тот, каким был до получения ордена.
И вот в ночь на тринадцатое января мы снова оседлали коней и поехали, помчались во тьму, в туман, в снегопад, в буран, мы ехали на запад, к границам Германии, мы ехали на передовую, на войну.
Из дивизионного ветеринарного лазарета я пришел в 5-й полк не один, я привел коня, верхом приехал, правда, без седла и оружия. Из штаба полка направили меня вместе с конем в 3-й эскадрон в распоряжение капитана Овсянникова, я весь день догонял эскадрон, ехать без седла было утомительно, нашел в разоренном хуторе пуховую подушку и подложил под себя; догнал эскадрон только вечером, когда конники в усадьбе сбежавшего помещика расположились на ночь. На обширном подворье беспризорно бродила разная домашняя живность, истошно мычали недоеные крупные черно-белые коровы, хрюкали свиньи, понуро шаталась одинокая лошадь; там и тут горели костры, пахло жареным мясом; какой-то солдатик, подсев к корове с котелком, неумело пытался доить ее – не пропадать же добру.
Овсянников послал меня в первый взвод, под начало старшего лейтенанта Ковригина. Пришел во взвод, ведя коня в поводу, то есть к конюшне, перед воротами которой горел костер, и доложил какому-то сержанту, что прибыл в его распоряжение.
– Кто прибыл? – спросил высокий сержант со скуластым худым лицом и черными хитроватыми глазами.
Я понял свою оплошность и доложил по всем правилам, мол, рядовой Гайнуллин прибыл из дэвээла в ваше распоряжение и привел коня после лечения. На губах сержанта шевельнулась сдерживаемая улыбка, он оглядел меня повнимательней и сказал, напустив на себя строгость:
– Подтяните ремень! – он заговорил со мной на «вы». – Еще на одну дырку. Вот так. А то собрал всю родню на живот, – взял у меня повод, похлопал коня по шее и, пригнувшись, слегка тронул ладонью переднюю левую ногу лошади повыше бабки, лошадь послушно приподняла копыто – шипы на подкове были новые.
Я отвел коня в сарай, привязал к кормушке и вернулся к сидящим, стоящим у костра ребятам. Чужие лица, незнакомые голоса, отрешенные, почти безразличные ко мне взгляды. Только кто-то спросил:
– Из нового пополнения, что ли?
Я присел на корточки и ответил, что направлен из штадива, что был там коноводом.
– Наверно, думал, и у нас будешь коноводом? – сказал другой ехидный голос. – Но учти: у нас коноводы только старики, а тебе: «К пешему бою слезай! Следи за мной!»
У костра одобрительно и понимающе засмеялись.
– Я пороха нюхал не меньше вас, – сказал я и подумал про себя: «Вот когда расстегну или сниму шинель и телогрейку, увидите мой орден, тогда по-другому заговорите».
Они, эти солдаты у костра, что-то ели, вернее, доедали из котелков, у их ног валялись обглоданные мослаки; какой-то худолицый, насадив на палочку кусок мяса, держал над огнем. А у меня за весь день маковой росинки во рту не было, я еле на ногах стоял от голода. Спросил, где можно тут пожрать.
– Иди к Андрей-Марусе, – сказал кто-то.
– Какой Андрей-Марусе? – не понял я.
Опять засмеялись. Один из сидящих, постарше годами, объяснил, что Андрей-Маруся – повар, что кухня вон там, под навесом. Котелок и ложка были при мне, в вещмешке; обычно все хозяйство кавалерист возит в переметных сумах или привьючив к седлу, а я берег вещмешок на всякий случай, из госпиталя еще, вот он и пригодился. Я разыскал кухню; около нее возился солдат в белом фартуке поверх телогрейки; я подошел и спросил у него:
– Ты, что ли, будешь Андрей-Маруся?
– Я те, гад, покажу сейчас Андрей-Марусю! Катись отсюда! – ругнулся повар тоненьким голосом.
– Мне что, с голоду помирать?! Я новенький, ничего не ел сегодня! – обиделся я.
– Так бы сказал. А то «Андрей-Маруся»!
– Ну мне так велели: «Иди к Андрей-Марусе».
– Я их покормлю, гадов, я их покормлю! Для них стараешься, а они… – у него было круглое румяное лицо, маленькие глаза, он, видно, не столько сердился, сколько напускал на себя. – Но ничего, браток, не осталось, все сожрали подчистую. Видишь, котлы мою.
– Значит, мне голодать?!
– Кто говорит «голодать»?! Сало будешь?
Откуда-то он достал кусок сала и сунул мне полбуханки хлеба. Поблагодарив повара, я ушел во взвод. Поел сала, обжарив на костре, и запил водой из колодца. Потом переобулся, посушив портянки и подстелив в сапоги сухое сено. Теперь бы поспать малость, тогда можно было бы сказать, что лучшей жизни и не надо солдату…
Спать пошли в первый этаж дома, на втором расположилось начальство, пошли, конечно, те, кто не дневалил, не стоял на посту, легли на полу, на соломе, а кто проворнее, заняли кровать и диван. Как всегда на фронте, легли в одежде, то есть в гимнастерке и брюках, только ремни отпустили, я же лег в ватной телогрейке, а ватные брюки, конечно, и не думал снимать, лег, укрылся шинелью, немного подумал о госпитале, о Полине, спел про себя песню «Летят утки» и уснул. Потом кто-то растолкал, разбудил меня.
– Гайнуллин, ты, что ли, будешь Гайнуллин? Вставай, давай на пост. Собирайся! Быстро!
Я вскочил, оделся в темноте, кто-то сунул мне в руку карабин и тяжелую сумку с пулеметными дисками. Вышли на двор. Густо валил снег. От снега на дворе было светлее, и я разглядел их, этих двоих. Оба они были сержанты, один лет тридцати или даже чуть постарше и довольно рослый, другой, тот, кто растолкал меня, приземистый, помоложе.
– Как звать? – спросил старший.
– Талгат. Ну, по-русски Толя.
– Татарин?
– Нет. Башкир.
– Башкир у нас в полку было много. А сейчас редко кого встретишь, – сказал сержант и, помолчав, добавил: – Вот такие дела, Толя, пока будешь моим вторым номером. Моего второго номера маленько поранило, он в медсанбате сейчас. С пулеметом обращаться умеешь, с «Дегтяревым»?
– Умею. Я в пехоте был пулеметчиком.
– Ну и ладно, ну и хорошо…
В голосе сержанта, негромком, хрипловатом, слышались простая доброта и взрослая снисходительность ко мне, зеленому юнцу, и я решил про себя, что сержант – хороший человек. Так, переговариваясь, вышли за коровники, за изгороди загона и наткнулись на окрик:
– Стой, кто идет?! – в темноте пыхнул огонек цигарки.
– Свои, – отозвался молодой сержант. – Вас фрицы не уволокли еще тут?
– Не родился еще тот фриц, который уволок бы меня, – отметил черневший в снежном мраке солдат, его ехидный голосок мне уже был знаком. – Музафаров, подъем! Фрицы наступают!
– Пущай наступают, – подал голос кто-то из-под сугроба, и из норы под снегом вылез тот, кого звали Музафаровым (может, земляк), потоптался и сказал с татарским акцентом и продрогшим голосом: – Правая нога замерз, а левая нет. Саня, дай курнуть.
Они и молодой сержант ушли, а мы со старшим остались одни. Спрыгнули в окопчик, вырытый только по пояс, только для двоих, и с норой для спанья – палки, доски поперек окопчика и плащ-палатка, а сверху полметра снегу навалило, – сержант поставил «Дегтярева» на бруствер, свернул самокрутку, прикурил от трофейной зажигалки и спросил:
– Не куришь?
Я ответил, что не курю, и мы надолго замолчали. Все валил и валил мокрый липкий снег, в двух шагах не было видно ни зги. И тишина такая цепенела, такая глухота стояла вокруг, что, казалось, вымерло, закоченело в сугробах все живое, теплое, а мы, два заблудившихся в снегах солдата, остались одни на всем белом свете. Что там впереди нас, почему не слышно шума движения войск и грохота боя; может, мы сейчас в глубоком тылу у немцев, а они где-то идут на нас, поджидают нас и попытаются окружить или контратаковать? А что если сейчас пойдут или к утру нагрянут? Надо бы углубить окопчик. А если танки? Где артиллерия? Что-то не видно ее тут. Я вспомнил о поваре и спросил у сержанта, почему его зовут Андрей-Маруся?
– А шут его знает, – ответил он неохотно. – У него борода не растет на лице. Вот и прозвали его наши насмешники, дескать, ни мужик, ни баба.
И опять замолчали.
Сквозь шинель, телогрейку и ватные брюки холод еще не добрался до моего тощего тела, но ноги в кирзачах начали стыть. Я топтался на месте, перестукивал сапог об сапог и шевелил пальцами ног и как всегда, когда было неприютно и тоскливо, стал думать о Полине. Думая о ней, я как бы видел себя ее глазами и мне хотелось быть, я старался быть в ее глазах настоящим мужчиной. Иногда я слышал голоса где-то недалеко, там, видно, тоже люди бодрствовали на посту.
– Эй, Музафаров, ты, что ли, там? – крикнул кто-то.
– Нет. Я Баулин. – ответил сержант. – Чего тебе?
– Зажигалка твоя действует?
– Ну.
Пришел солдат, прикурил, поговорил («Ну и снег! Пойдет немец, наступит на тебя – не заметит») и ушел к себе.
– Ты спать хочешь? – спросил меня сержант, когда солдат ушел.
Я, конечно, не прочь был покимарить, но, подумав, что, наверное, сержант сам хочет спать, ответил, что не хочу.
– А вы ложитесь, я постою, – сказал я.
– Нет. Я в окопе никогда не сплю, у меня радикулит. А ты, если хочешь, ложись, не сомневайся. Я разбужу, когда надо.
Я опустил ушанку и залез в нору. Туда запихнута была целая перина да еще одеяло, тоже, кажется, пуховое. Хитер солдат, даже в окопе на перине спит. Я укутал ноги в одеяло, свернувшись калачиком, подумал о Полине, согрелся постепенно и уснул…
– Толя, подъем! – голос сержанта слышался издалека или, может, снилось, что сержант будит меня. – Толя, вылезай!
Стряхнув с трудом сонливость, я вылез из норы, вернее, пробился сквозь толщу полуметрового сугроба, встал и схватил прислоненный к стенке окопа карабин.
– Бери диски и пойдем, кончилась наша оборона, – сказал Баулин.
Над землей все еще висела ненастная тьма, но звуки и голоса уже были утренние, на усадьбе тоскливо мычали коровы, переговаривались и перекликивались солдаты. Пахло дымком и паленой шерстью, видно, повар впрок запасался мясом. Снег не то что перестал, а перешел в невидимую липкую дряпню. Вернулись на усадьбу, там, напротив конюшни, снова пылал костер и несколько человек что-то варили или жарили в котелках, от запаха жареного мяса аж десны ломило.
– Первый взвод, получай еду!
Не успели проглотить густое, жирное варево, приготовленное расторопным поваром, как тут же команда:
– Эскадрон, по коням!
– Первый взвод, по коням!
– А у меня кобыла, отозвался какой-то шутник.
– Кобыла не кобыла – команда была! – ввернул другой.
– Прекратить болтовню!
Я надел через плечо брезентовую сумку с пулеметными дисками, через другое – карабин и вместе со всеми пошел к сараю. Люди уже выводили своих коней. Я привел коня без седла, надо же седлать, где оно, это седло? Путаясь среди лошадей и людей, я искал своего коня и, не найдя его ни в сарае, ни на дворе, стал уже теряться, паниковать.
– Новенький! Ты новенький? Держи свою Машку, – пожилой солдат подвел ко мне низкорослую, большеголовую буланую кобылу, оседланную, сунул мне в руку повод и ушел. Я ничего не понимал: привел из дэвээла хорошего строевого коня, а мне всучили эту «монголку».
– Это не мой конь! – сказал я и стал искать в темноте сержанта. – Товарищ сержант! Товарищ сержант!
Увидел его, подошел и узнал рядом с ним своего коня. Конь был под седлом, сержант хозяйски держал его за повод.
– Товарищ сержант, я привел из дэвээла хорошего коня, а мне дали эту «монголку»! – доложил я, догадываясь, но все еще не веря, что сержант моего коня присвоил себе.
– У нас в эскадроне все «монголки», ответил сержант. – У нас уже второй год конский состав не пополняется. У нас даже лейтенант худоконный.
Я уже понял, что сержант – помкомвзвода, что коня все равно он мне не отдаст, но во мне взбунтовалось что-то упрямое, мальчишеское, дурное; наверное, в госпитале, потом в штадиве я поотвык от жесткой армейской дисциплины, разболтался.
– Не сяду я на чужого коня! – сказал я.
– Чего базаришь тут?! – это говорил другой, молодой сержант, который ночью разводил нас по постам. – Конь – что надо. На нем Атабаев ездил. Вернется из медсанбата, все равно он его у тебя отберет.
– Не сяду я на этого коня! – повторил я.
– Рядовой Гайнуллин! – я видел в сутеми, как умные, живые глаза сержанта сделались металлически-режущими, на худых скулах напряглись морщины. – Кругом! Встаньте в строй!
Я повернулся и увидел рядом с собой лейтенанта в солдатской шинели. Догадался: наш взводный. Он ничего мне не сказал, но посмотрел так, что я сразу сник и покорно встал в строй рядом с сержантом Баулиным.
Ну что поделаешь, придется воевать на Машке, раз не дали арабского скакуна. Взглянул на подковы: шипы не стерты. Седло и оголовье в порядке, в переметных сумах торба брезентовая, щетка и скребница, клинок к седлу привьючен аккуратно – все как полагается. Подтянул стремена – видно, ездил до меня длинноногий.
– Са-адись!
– Эскадро-о-н, звеньями марш, ма-а-арш!
Усадьба осталась позади. Мы выехали на дорогу и, углубляясь все дальше и дальше в германские пределы, стали мерить трудные километры заваленной январскими снегами чужбины. Я уже окончательно смирился с тем, что еду не на своем коне. Мало того, эта буланая кобыла (в эскадроне кони были разномастные), эта «монголка» с черным ремнем по спине стала нравиться мне. Можно сказать, я уже ехал на своем коне. С удовольствием ощущал под собой удобное и послушное, как бы единое со мной тело лошади. Кобыла шла весело, шаг у нее был быстрый, рысь – уверенная, легкая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21