OCR, правка: SERGIVS, дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
«Вот кончится война...»: Правда; Москва; 1988
Аннотация
Эта книга о войне, о солдатах переднего края, ближнего боя, окопа, о спешно обученных крестьянских детях, выносливых и терпеливых, не всегда сытых, победивших врага, перед которым трепетали народы Европы.
Эта книга о любви, отнятой войной у чистых юных душ. Мирное время, пришедшее на смену военным будням, порой оказывается для героев труднее самой войны.
Все произведения Анатолия Генатулина глубоко автобиографичны и искренни. Автор пишет только о том, что довелось пережить ему самому – фронтовику, призванному в армию в 1943 году и с боями дошедшему до Эльбы в победном 1945.
Анатолий Юмабаевич Генатулин
Вот кончится война…
Война пятилась на запад. Истерзав и залив людской кровью огромные просторы нашей земли от берегов Волги до западных пределов, оставляя за собой пепелища деревень, дымные руины городов, разбросав на полях и вдоль дорог груды искореженного металла, солдатские могилы и незахороненные человеческие кости, война пятилась туда, откуда пришла, враг уползал туда, откуда начал свой кровавый дранг нах остен 22-го июня 41-го года.
Теперь, в начале сорок пятого, земля родная, освобожденная от фашистских нелюдей, очищенная от их мерзостного духа, уже лежала далеко за восточным горизонтом, и мы, наш фронт, наша армия, наши дивизии и полки, уже почти вплотную подошли к границам Германии. Мы уже верили, что война скоро кончится. Весной или летом. И мы, солдаты, уже в своих сладостных разговорах о доме, о том, какая житуха пойдет после войны, да и в письмах матерям, женам, невестам все чаще и чаще произносили и писали слова жизни, слова надежды: «Вот кончится война…»
Наш 3-й гвардейский кавалерийский корпус или, как назвали нас немцы в своих листовках, сброшенных в прошлом году под Августовом, «головорезы Осликовского» (меня тогда не было в корпусе, ребята рассказали), после тяжелых боев на Нареве, огненным клином вошел в прорыв и рванулся к польско-германской границе. Это было уже не впервой – пехота прогрызала брешь в обороне немцев, и в эту брешь бросались «копытники». Так было в Белоруссии, так было в Польше, под Августовом. Случалось, фронт за кавалеристами замыкался, немцы захлопывали или пытались захлопнуть вокруг корпуса ловушку, но конники с боями шли вперед или прорывались к своим, бывало, в конном строю и с развернутым знаменем.
Я – Гайнуллин Талгат, или Гайнуллин Толя, служил коноводом в комендантском эскадроне штаба 5-й дивизии. Я был коноводом у капитана Харибова из отдела связи. Харибов ездил на вороной масти трофейном строевом коне по кличке Ганс. Попал он к Харибову еще под Сталинградом. Конь был в общем-то хороший, но очень нервный, пугливый, видно, животина тоже хлебнула военного лиха. Я ругал Ганса заразой немецкой. «Стоять, зараза немецкая!»
Ехали форсированным маршем, это значит, не спешиваясь, как обычно, через каждые пять-шесть километров; кони, застоявшиеся в конюшнях в зимнюю передышку, после команды «повод» охотно брали рысью, но мы, «копытники», малость отвыкшие от долгой верховой езды, уже на десятой версте ощутили ломоту в пояснице и усталость в коленях.
Теплая слякотная зима Западной Польши лежала на земле знобящей морокой, из низкой сырой пасмури сыпал и сыпал крупный мокрый снег. Короткий январский день меркнул быстро, вечер как будто падал на нас сверху медленными серыми хлопьями. Среди сумеречных снегов под тяжелым небом там и сям торчали голые ветлы, темнели деревеньки, хутора. Соломенные кровли покосившихся хаток провалились, оконца были заколочены досками. Запустение и нежиль. Видно не месяц, не год назад, а давно покинули люди свои обжитые гнезда. Кто они были, почему ушли, куда ушли, где загинули? Может, не ушли, а вымерли, и эти черные развалины – не хаты, а могилы…
Изнурителен бессонный ночной марш. Когда-то в пехоте я спал на ходу и видел сны. На фронте я наловчился спать стоя, прислонившись к дереву или к стенке окопа. Спать сидя или лежа, даже на снегу, даже в грязи, – это уж было совсем привычно. А в кавалерии на ночных маршах я дремал в седле. Конечно, когда ехали шагом. Но когда по команде «повод» конь мой переходил на рысь, сон из меня вытряхивало движением, выдувало встречным ветром.
Остановка. Ночь, тьма. Команды: «Эскадрон, получай овес! Получай хлеб!» Харибов передал мне Ганса и ушел в машину связистов. Покормили лошадей, пожевали мерзлый хлеб и снова бросок в ночь. Харибов теперь ехал в машине вместе со своим начальником майором Власенко, а Ганса с перекинутыми через седло стременами я вел налегке в поводу.
Где-то на перевале ночи впереди нашей колонны, вернее, чуть левее нас, вдруг завыли «катюши» и в ночные черные дали ударил огненный ливень, и через какое-то время далеко громыхнули раскатистые взрывы, потом в низких облаках заполыхали, заклубились багровые зарева пожаров. Говорили, что наши передовые полки уже перешли границу и вступили в бой и что это горит вдали немецкий город.
В прошлом году (тогда я был еще в госпитале) под Гольдапом я видел границу: покосившиеся столбы с обрывками колючей проволоки, а так и по ту и по эту сторону та же земля, пологие холмы, снежные равнины, одинокие хутора. Мы уже перешли тогда границу Восточной Пруссии, зацепились за плацдарм, но после неудачных попыток продвинуться дальше в глубь Германии пехота встала в оборону. Наш эвакогоспиталь стоял в Восточной Пруссии недалеко от Гольдапа, в маленьком городке, названия которого я не запомнил.
И вот теперь в маете бессонного марша, когда сны смешиваются с явью и, кроме желания сунуться куда-нибудь в тепло и подремать, ничего не было в душе, в мыслях, я и не заметил, как копыта наших коней стали ступать по немецкой земле. Вокруг лежали все те же темные поля, стояли черные перелески, мы проезжали через какие-то деревни без признаков жизни, затем снова поля, а вдали погромыхивал, потрескивал бой и по горизонту плескались сполохи пожаров. Потом наше движение по немецкой земле замедлилось, застопорило. Остаток ночи я провел, притулившись у стены покинутого хозяевами дома, снаружи, разумеется, держа понурых коней за поводья и клацая зубами от холода. К утру распогодилось, а когда развиднелось, я увидел Германию или, вернее, себя в Германии.
Что я знал о Германии? Я знал Германию с детства. Вместе с названиями местностей в окрестностях нашей деревни, горами Уралтау, Мышагыр, Иремель я узнал и слово «Германия». Дед мой воевал с германцами, вернулся с германской войны раненый, больной и помер еще задолго до моего рождения. Дядя Сафиулла побывал в германском плену, рассказывал, как удивились германцы, когда он, неграмотный, вместо того чтобы чиркнуть ручкой свою фамилию, макнул в чернильницу палец и приложил к бумаге. Дядя Сафиулла выучился у германцев рукомеслу, кузнечному и слесарному делу, привез из плена кое-какой инструмент и на всю округу чинил замки, сепараторы, швейные машины, лудил, паял, клепал. А германцы, военнопленные, в годы первой мировой войны жили в нашей деревне, стояли у моей бабушки. Чудно получалось: дед воевал с немцами, дядя Сафиулла батрачил у них, а пленные немцы работали в башкирской деревне на бабушкином хозяйстве. Бабушка рассказывала, что германцы были работники толковые и мастера на все руки, что, когда они уезжали в свою Германию, нарисовали на бумаге наши горы и рисунки увезли с собой. Первые немецкие слова я тоже слышал от бабушки. «Айн, цвай, – помнила она. – Данке, либен, швайн».
Мальчонкой я узнал, что в Германии, в фашистской тюрьме томится вождь немецких рабочих Эрнст Тельман, и верил, что немецкие рабочие борются с фашистами не на живот, а на смерть, что скоро они победят Гитлера и освободят Тельмана.
Позднее, подростком, я до сладостного бреда зачитывался стихами Хади Тахташа. В его поэме «Лесная дева» пелось о том, как возлюбленная немецкого поэта Генриха Гейне Матильда после смерти поэта, взглянув на него в последний раз бездонными глазами и распустив золотые кудри, тайком удалилась в пустыню и провела там долгие годы в одиночестве…
А за годы войны Германия сделалась для нас страной кровавой и проклятой и в слове «немец» слышалось нам что-то зловещее, нечеловеческое…
– По коням!
Мы едем по Германии. Я, девятнадцатилетний паренек, кавалерист комендантского эскадрона 5 кав. дивизии рядовой Гайнуллин Талгат, еду по Германии, вернее, по Восточной Пруссии.
Я хотя и побывал в прошлом году под Гольдапом на краешке этой самой Восточной Пруссии, видел уже эти чистенькие деревни, аккуратненькие домики из красного кирпича и под крутоскатными черепичными крышами, теперь опять жадно всматриваюсь в них, как если бы вижу все это впервые. Впереди в мглистой дали туманная масса большого города; в городе ухают взрывы, постукивают пулеметы; туда, на город, прошивая лохмотья низких облаков, пролетели наши штурмовики, над городом вполнеба стоят громадные клубы черного дыма.
Мы входим, вламываемся в этот горящий, громыхающий, стонущий мир, я вхожу, въезжаю в эту погибельную страну германцев, неся в сердце горькую ненависть к немцам-фашистам. Теперь они ответят за все: за кровь наших братьев, за слезы вдов и сирот, за разрушенные города, сожженные деревни, теперь они, немцы, кровавыми слезами умоются. И вместе с этими чувствами, ожесточенными чувствами, во мне, во всех нас, всколыхивается еще и радостное предчувствие праздника или весны, предчувствия победы, близости победы…
Город назывался Алленштейн. Наш штаб дивизии расположился недалеко от города в каком-то брошенном хозяевами имении. Хозяева, видно, бежали в панической спешке, захватив только самое необходимое, а все остальное: посуда, книги в шкафах, перины, одежда и прочие тряпки – все было переворошено, раскидано. Окна были выбиты, под ногами хрустело стеклянное крошево, шелестела бумага; по полу были рассыпаны фотокарточки, много фотокарточек. Надменные фашистские офицеры в отутюженных мундирах, красивые немки, детские мордашки. И среди этого разора две запуганные живые души, немолодая худая немка и мальчишка, первые невоенные немцы, гражданское население, так сказать. Их обнаружил в одной из комнат старшина Шевчук, который уже распоряжался в доме, как в казарме. «Убрать, подмести, вынести вон!» Заметил немку и: «Кто такая?!» Смертно-бледное лицо и увидевшие свою погибель или конец света немецкие глаза. «Вег, вег, шнель! – прикрикнул старшина. – Кому говорят! Шнель давай». Немка с мальчонкой, одетые в пальто, ни живы и ни мертвы, волоча по полу узлы, потащились к выходу. То ли от страха, то ли большой узел был очень тяжел немка с трудом сдвинула его с места. «Быстро, шнель!» Мы смотрели на немку равнодушно или, вернее, насмешливо-презрительно – напуганная насмерть, волокущая по полу узел, она не могла наши сердца, покрытые за годы войны коростой ненависти к немцам, тронуть жалостью. Она уже была в отчаянии, она тряслась, затравленно озираясь безнадежными глазами. И тут шевельнулось во мне какое-то слабенькое сочувствие к ней, потому как подумалось мне, что немка эта, может, жила здесь прислугой и хозяева бросили ее с ребенком на произвол судьбы, что она сейчас не враг, а всего лишь измученная войной и до смерти напуганная баба. Я поднял узел, тяжелый узел, и спустил на первый этаж, немка и мальчонка шли за мной. Оставлять их на первом этаже, наверное, тоже нельзя было, там тоже располагались наши штабисты, поэтому я потащил немкин узел на двор и отнес к воротам, вернее, к двери какого-то не то домика, не то сарая, стоящего у ворот. «Данке шён, данке шён!» – без конца повторяла немка, кланяясь мне и вглядываясь в мои глаза скорее изумленно, чем благодарно. Видно, самое поразительное для нее здесь было не то, что ее выгнали на улицу вместе с узлами – чего еще можно было ждать от этих казаков (наверное, она нас считала казаками) и большевиков, а то, что один из них, маленький, чубатый, с азиатской рожей, пожалел ее, помог ей…
После завтрака эскадронное построение. Командир нашего комендантского эскадрона капитан Лысенко, высокий, сухотелый, в кубанке и синей венгерке, прочитал нам приказ Военного совета фронта. В приказе Военный совет и штаб фронта поздравляли солдат, сержантов и офицеров с историческим событием – переходом нашими войсками границы Германии. В приказе говорилось, что Красная Армия несет освободительную миссию («Надо спросить, что такое «миссия»), что мы воюем с фашистской армией, а не с мирным населением, что мы пришли в Германию не мстить, а помочь избавиться немецкому народу от фашизма…
Затем капитан перешел на свой обычный солдатский язык:
– Еще вот что. Мы все тут мужики. Четвертый год спим в обнимку с карабином, жен своих изредка только во сне видим. Так вот, кое-кто сразу же начнет хватать немок за юбку. Предупреждаю: всякие сношения с бабами на территории врага, во-первых, разлагают дисциплину в армии, во-вторых, можно легко подцепить известную фронтовую болезнь, которая в боевых условиях будет приравниваться к членовредительству. Вы сами понимаете, что полагается за членовредительство. Вопросы есть? Если нет вопросов, разойдись.
Не всем понравился приказ Военного совета. Курили, обсуждали.
– А они что у нас творили! Людей заживо жгли, детей брали за ногу и об стенку! Будь моя воля, я бы им, сволочам, показал!
– Ну, насчет населения, оно, может, и верно…
– А по мне все они фашисты. Их надо так проучить, чтобы навсегда отбило охоту воевать с русскими!
– Интересно, какую казнь придумают этому Гитлеру? Неужели просто расстреляют или повесят?
– Его еще поймать надо. Он, гад, смоется и спрячется где-нибудь.
– Никуда он не денется.
– Хлопцы, кому коня надо подковать, не теряй время, – это эскадронный коваль Маштаков.
– Кончай перекур!
Подковали коней, шипы заменили на подковах, почистили амуницию, оружие, потом малость поспали. А после обеда снова команда: «Хомутай, запрягай, по коням!»
Проехали через Алленштейн, уже занятый нашими, без жителей, и выжигаемый зловещим пожаром войны. Это был первый европейский, или, вернее, первый немецкий город в моей жизни. Алленштейн не был похож на те города, которые я видел раньше, на Ленинград, к примеру, или Белосток. Это был многоэтажный темный город с угрюмо-серыми, как бы сплошными домами и узкими, выложенными брусчаткой мостовыми. Дома были как скалы, вернее, они казались вырубленными из темных тяжелых скал не столько для жилья, сколько для украшения города (башенки, карнизы, балконы, колонны, фигурки, звериные морды). Теперь в этих каменных ущельях, по которым гулял чадный ветер, неся клубы дыма и хлопья сажи, было тесно лошадям, людям, машинам, тесно и жарко. Потому что многие дома горели, языки пламени высовывались из окон, круто загибались вверх и метались по стене, будто пытаясь улететь вслед за черным дымом. Оконные проемы сквозили огнем, как печные устья, а окна негоревших домов были темны, глухи и безлюдны.
Проезжали мимо длинных трупов немецких солдат. Они мне уже были привычны, я был к ним равнодушен. Потом проехали мимо убитой старушки. Маленькая, во всем черном, в шляпке, она уткнулась в камни мостовой и закоченела в луже собственной крови. Почему она не ушла из города? Не успела? Не хотела? Как угодила под пули? Меня больше удивило даже не то, что убили старуху, а то, что в этом городе жили, могли жить такие вот обыкновенные старушки…
За Алленштейном снова открылись снежные поля, пологие холмы, перелески. Дорога, обсаженная по обочинам корявыми деревьями, шла мимо одиноких хуторов, иногда входила в небольшие безлюдные деревеньки с однообразными кирпичными домиками под крутоскатной черепичной крышей. По сторонам из-за холмов тут и там, как острие пик, торчали шпили немецких церквей. В Польше были костелы, а как эти называются, я еще не знал. Впереди, в мутной дали чужбины, откуда низкие пасмурные облака волокли серо-белые пологи мокрого снега, громыхала, дымила, полыхала передовая. Мы, комендантский эскадрон 5-й дивизии, штабные офицеры, их коноводы, знаменосцы, обозы, кухня, машины – словом, колонна, мы ехали, спешили вослед дальнему огненному, дымному валу, который тоже отодвигался, катился в глубь Германии. Обгоняя нас, в снежной кутерьме вперед мчались какие-то штабисты в черных бурках, кубанках и на добрых конях, за ними трусили их ординарцы в полушубках и на лошаденках похуже. Тесня нас к обочине, проезжали штабные легковушки, грузовики с прицепленными пушками, перли вперед танки. Назад шли только пленные фрицы, не по дороге шли, а брели по пашне, по сугробам; человек двадцать пленных, запаренных, жалких, бежало впритруску, погонял их молоденький с очень серьезным и гордым лицом «копытник» на низкорослой монгольской лошади.
И этот огненный поток, эту железную лаву, хлынувшую с востока в германские пределы, уже было не остановить ничем – ни армией, ни огнем, ни железом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21