– Вы думаете? – по-детски наивно и доверчиво сказал он.
Прошло минут десять, пока вернулся Дягилев. Все взоры были устремлены на него. Маяковский выжидательно замер, следя за тем, как не торопясь Дягилев возвращался на место. Он прежде всего дал знак лакею, чтобы долили ему вина, а потом с великолепной светской улыбкой как ни в чем не бывало обратился к Маяковскому и стал рассказывать о своих планах вновь организовать балетную труппу. Говорил он долго и обстоятельно, но неубедительно, как бы сам не доверяя себе. Нам было известно, что никто из финансировавших его раньше людей уже не верит в его новые антрепризы. Весь этот разговор был зряшным. О деле Маяковского он ни словом не обмолвился. Уже подавали дичь с разными приправами и салатами, когда метрдотель вторично подошел к Дягилеву, и все было как и в первый раз… только он вернулся быстрее и, усевшись на свое место, сразу нагнулся через стол к Маяковскому и оживленно сказал:
– Мне звонили. Есть шансы, что ваше дело уладится. Немного погодя обещали позвонить еще раз, и я думаю, что все будет в порядке. А вот и у меня к вам есть дело: я обдумываю еще одно предприятие, кроме балета, – «Обозрение», автором которого вижу только вас!
И тут он оживился необычайно, рассказывая, что это «Обозрение» должно быть таким, что его можно будет возить по всем странам мира и везде оно должно иметь ошеломляющий успех:
– Лучшие артисты всех специальностей будут участниками этого грандиозного спектакля. Все должно быть первоклассным. Основа – музыка, стихи, зрелище. Это не должно быть искусством только ради красоты – те времена уже прошли. Надо найти что-то совсем, совсем новое, и я верю, что только вы, Маяковский, это найдете! А деньги под это дело найду я!
Конечно, идея такого всемирного «Обозрения», как бы она ни была неправдоподобна, очень захватила Владимира Владимировича, и чувствовалось, как в его воображении уже зарождаются мысли-образы будущего «Обозрения». А Дягилев так увлекся своей идеей, что появилось в нем даже что-то хлестаковское.
Обед заканчивался, пили уже кофе. Дягилева вызвали в третий раз. Вернулся он скоро, подошел к Маяковскому и сказал, что, к сожалению, человека, от которого зависит все, не удалось поймать, но, наверное, все будет сделано завтра утром.
– Вы меня простите, я немолод и устал, а потому – до завтра. Ваш телефон у меня есть.
Сделав общий поклон, он барственно вышел.
Визу Маяковскому продлили по распоряжению де Монзи (кажется, он министр иностранных дел), который сказал: «Il faut faire voir cette queule a Paris». Маяковский уехал из Парижа только в конце декабря 1924 года.
Маяковский и Эльза были знакомы с художниками Делоне и пригласили меня поехать к ним вместе посмотреть работы. Они в то время были в зените славы. Мы очутились перед солидным домом близ церкви Мадлен. У подъезда висела скромная, загадочная вывеска: «Делоне – ателье». Мы поднялись в бельэтаж. Маяковский энергично нажал кнопку звонка, нам открыл и шумно весело встретил нас сам Делоне. За ним стояла интересная молодая женщина, одетая в «живопись», – его жена. Познакомились. Нас повели через несколько гостиных комнат в меньшую, более уютную, обставленную разнообразно, но удобно. Было много цветов в разных вазах, в плоских чашках, стоявших на столах, столиках, тумбах и на полу. Нам предложили выбрать себе места поудобнее. В этой комнате была высокая арабская ажурная курильница, и из нее медленно вытекал, вился голубоватый дымок. Запах был душный и сладостный. Все вместе – театр для себя. Началась долгая демонстрация совместных произведений семейства Делоне. Из внутренних помещений выходили две девушки и выносили новые и новые, большие и поменьше, прямоугольные белые картонки. Внутри все было упаковано в шуршащую папиросную бумагу, из которой мадам Делоне извлекала неправдоподобно красивые мягкие куски «живописи». Это были разные ткани, расшитые то шерстью, то безумно блестящими шелками, иногда смесь гладких стежков перемежалась с шероховатыми поверхностями, то появлялась живопись красками на материалах разных фактур. Все переливалось тончайшими оттенками, переходя иногда в растушевку, напоминавшую растушевку небес на японских гравюрах. Каждый кусок, включая в себя бесчисленные оттенки, имел свой индивидуальный общий цвет и замысел или был основан на дерзких контрастах. Мы пили коктейли, дышали благовониями из курильницы, папиросная бумага таинственно шуршала, включался разных оттенков и силы свет – то рассеянный, то центрирующий внимание на демонстрируемые вещи. От всего этого кружилась голова, а мне казалось, что я «объелась» этой прикладной живописью. Маяковский сначала оживленно и метко реагировал на отдельные вещи, но постепенно стал отвлекаться, уходить в собственные мысли и бормотал стихи.
Иногда мадам Делоне набрасывала на себя готовые вещи – то шарф, то пальто, то надевала перчатки и брала в руку сумочку из демонстрируемых красот, а девушки приносили все новые коробки. Делоне рассказывал, что главные заказчицы – американки. Вещи обходятся очень дорого, так как мастерицы-исполнительницы – художники-прикладники, а мадам Делоне – художественный руководитель и глава фирмы. «Я уже много лет связан с этой фирмой, мной довольны, и я не жалуюсь. Нам нравится, что наши живописные упражнения и поиски входят в быт, то есть находят жизнь в жизни». Он просил главу фирмы Соню Делоне показать нам фото, иллюстрирующие эти слова. Мы увидели, что и гаражи, и автомобили, и женщины, стоящие около них или сидящие за рулем, и чемоданы, и всякие мелочи – все едино, и не очень понятно, где кончается одно и начинается другое. Это похоже на городские пейзажи – дневные или ночные; или виделись куски природы в разные времена года, как видишь их, когда при большой скорости движения все стушевывается и смешивается, переходит одно в другое и остается абстрактное ощущение видимого глазами и почувствованного эмоционально. Это было похоже и на музыку.
Маяковский довольно быстро окончательно охладел к показу и задумывался о чем-то, что вызвало настороженность Делоне, и демонстрация закончилась. К сожалению, все эти выдумки быстро были вульгаризованы – они прошли в быт в таком упрощенном виде и в таком количестве, что я уже к концу 1925 года в Париже и в Берлине покупала трусики, шарфики и прочее этого рода для подарков по дешевке в универмагах. Когда мы уходили от Делоне, он предложил показать нам особый, ночной Париж, который он обожает, а туристы не знают. Назначили эту экскурсию через несколько дней – встреча в отеле «Истриа» у Маяковского, в одиннадцать вечера.
Не так давно я узнала, что живописные произведения Делоне и его жены пополнили отдел живописи XX века в Лувре. Это приятно было узнать – семейство очень талантливое.
Несмотря на декабрь, не холодно. Тихая лунная ночь. Идем пешком по бульвару Монпарнас, потом по бульвару Сен-Мишель (или Бульмиш, как его сокращенно называют), по направлению к Сене. Пройдя музей Клюни, сворачиваем направо и попадаем в путаницу узких, как щели, улочек и маленьких площадей. Узкие, высокие трех-четырехэтажные домики XV–XVII веков. Закрытые деревянными наружными ставнями окна. В первых этажах кое-где магазинчики. Все миниатюрное и старопровинциальное. Людей почти не встречаем – очевидно, они уже спят, напившись липового чая. Кое-где видим бедно одетых парней с подругами. Свет луны попадает только на крыши и на целый лес труб – так узки улицы. Когда мы увидали по пути оранжевый фонарь, висящий над дверью, Делоне говорит:
– Сюда рекомендую зайти – очень милый «Баль-Мюзетт» (танцулька).
Входим. Помещение без окон, оно, как тоннель, идет вглубь дома и разделено толстыми стенами-арками на три помещения. В первом – деревянный глухой прилавок, обитый сверху оцинкованными листами. За прилавком – хозяин, без пиджака, в клетчатой рубашке с засученными рукавами, в жилетке и клеенчатом фартуке. Выйдя из-за прилавка, он нацеживает из больших бочек, лежащих тут же на полу, в графины (пол-литровые и литровые) белое и красное вино. А какой-то более молодой мужчина разносит графины на подносах в следующие помещения, где за длинными деревянными столами на скамьях и табуретах сидят посетители, скорее всего – рабочие. Стены расписаны гирляндами виноградных листьев с гроздьями винограда. Самое дальнее помещение разгорожено деревянной балюстрадой, за которой танцплощадка – пол паркетный.
На стене, завершающей помещение, пристроен небольшой балкончик, очень узенький – для трех музыкантов. С одной стороны на него ведет с пола деревянная лесенка. Оркестр состоит из концертино, скрипки и гитары или банджо.
Маяковский очень всем заинтересован и замечает малейшие детали. Садимся за один из общих столов. Делоне заводит разговор с сидящими и знакомит нас. Маяковский сразу приковывает их внимание, так как Делоне сказал, что это замечательный поэт. И опять Маяковский страдает: он связан незнанием языка. Но, в общем, завязывается взаимная симпатия, начинается взаимное угощение. Вокруг танцплощадки по стенам развешаны гирлянды зеленых листьев, цветов из бумаги и цветных электрических лампочек, зажигающихся только во время танцев и «со значением»: вальсы идут под голубые лампочки, а танго – под красные. Музыка очень типичная парижская (вроде как в фильме «Под крышами Парижа» или из репертуара Ива Монтана – в те годы ни того, ни другого еще не было) – народные парижские напевы, задорные, лирические, душераздирающие… Мы заходили в несколько таких кабачков и танцулек.
На улицах Делоне обращал наше внимание на мостовые – не асфальтированные, а мощенные камнями. Некоторые улочки были сплошь мощенными, другие – с тротуарами, выложенными крупными каменными плитами. Мы ходили долго. Около танцулек и в очень темных улицах тихо и бесстрастно, на всякий случай, ходили по двое, в пелеринах и каскетках, французские полицейские, такие знакомые нам по французским фильмам. Окончательно уставшие, мы стали просить Делоне вывести нас к такси. Однажды Эльза куда-то должна была уйти по своим делам, а Владимир Владимирович предложил пойти побродить на Большие бульвары. Садимся в кафе за столик на улице. Подкрепляемся кофе и коньяком. Отдохнули. Повеселели. В Маяковском возродилась ненасытная жажда впечатлений и познаний. На стене огромная вывеска из электрических лампочек «Танцы живота!» то зажигается, то меркнет, хотя совсем еще светло. Владимир Владимирович бодро предлагает зайти. Можно не раздеваться. Берем билеты. Тесный зал в первом этаже. Народу полно. Места не нумерованы – скамейки. Сеансов нет: показывают непрерывный танец живота – входи когда хочешь. Пахнет потом. Маленькая сценка приподнята. На ней по бокам чудовищные золотые рога изобилия с пыльными, грязными розами, на сцене задник, изображающий всяческий Восток, от танцев он все время колеблется волнами, помост поскрипывает и ходит ходуном.
Мы вошли, когда танцевали три «восточные» потрепанные женщины явно европейского происхождения. На грудях – традиционные восточные золотые чаши на лямках-цепях, но груди или малы, или велики по чашам. Тела обвисшие и несвежие, но техника танца живота сильно развита, и иногда кажется, что животы носятся самостоятельно в воздухе в отрыве от тела. Лица, сильно загримированные под Восток, потеют сквозь краску и пудру, так же как вялые тела. Все идет под переменные ритмы барабанчиков. Трио сменилось одной «красавицей» с чудовищным полудохлым удавом, которого она с трудом обкручивала вокруг себя: удав хотел спать или умереть. Танцовщица тоже. Она без туфель, пальцы ног в сплошных мозолях и кольцах с цветными каменьями. Нам стало противно и плохо. Расталкивая «ценителей прекрасного», мы выбрались на свежий воздух из этой порнографической грязной забегаловки. Маяковский сказал: «Так нам и надо!» Трудно было прийти в себя, и было совсем не смешно, до того нас доконала «восточная нега».
Мы часто втроем, а иногда к нам присоединялся мой муж, очень занятый своими командировочными делами, бывали на Монпарнасе, в очень посещаемом тогда кафе «Ротонда». Сидели мы независимо от погоды обычно на улице под тентом. Внутри кто-то или что-то играло модные песенки: фокстроты, слоутроты, уанстепы, и Эльза, сидя за столиком, перебирала ножками под музыку. Маяковский играл сам с собой в «орел» или «решка» или бубнил какие-то слова в поисках рифмы или словосочетаний; остроты, афоризмы, меткие замечания так и сыпались из него. Жалко, что никто из нас не «подбирал» их. Вот только помню, как однажды, когда заиграли очень модный уанстеп с пением, он насторожился и спросил:
– Это про что?
– Про любовь, конечно, – сказала Эльза.
И он, мгновенно вступив в музыку, почти пропел:
– Люблю я вас ночью, люблю я вас днем, люблю я вас до, между тем и потом.
И весь вечер каждый из нас мурлыкал себе под нос эту неожиданную, но очень отвечающую музыке импровизацию.
Иногда Владимир Владимирович говорил: «Идемте есть макароны», – и мы шли в маленький итальянский ресторанчик около Пантеона – там были очень дешевые цены, по карману студентам, их и бывало там полно. Они ели, пили, вели горячие политические споры, высмеивали и изображали в лицах отдельных профессоров Сорбонны. Маяковский просил нас с Эльзой слушать и переводить ему, что они говорят. Студенты приводили с собой веселых подружек, с которыми танцевали на улице, так как в ресторанчике было слишком тесно. Маяковский говорил, что ему нравится этот ресторанчик – в нем вкусные макароны и симпатичные парни.
Четвертого декабря приехал в Париж первый посол СССР во Франции – Леонид Борисович Красин. На нашем посольстве подняли флаг. Маяковский ходил в посольство и общался с сотрудниками, приехавшими из СССР, среди которых у него были друзья. Тяжелое изны-вание его и бродяжничество по Парижу кончилось. Он начал работать и даже питаться стал часто дома, в отеле «Истриа». Но его тянуло в Москву.
Я стукаюсь о стол, о шкафа острия –
четыре метра ежедневно мерь.
Мне тесно здесь в отеле Istria –
на коротышке rue Campagne-Premieere.
Мне жмет. Парижская жизнь не про нас –
в бульвары тоску рассыпай.
Направо от нас – Boulevard Montparnasse,
Палево – Boulevard Raspail.
Хожу и хожу, не щадя каблука, –
Хожу и ночь и день я, –
хожу трафаретным поэтом, пока
в глазах не встанут виденья.
(«Верлен и Сезан»)
Вскоре Маяковский покинул Париж и вернулся на родину.
У Горького в Сорренто
Дела задержали нас в Париже. Мы попали в Сорренто к встрече нового, 1925 года, но уже не на виллу «Масса», а на виллу «Il Sorito» (что значит «Улыбка»). Улыбалась нам не только вилла, но и все обитатели ее, радуясь нашему приезду. Жили там с Алексеем Максимовичем его сын Максим с Тимошей, Соловей, Титка и Владислав Ходасевич с Ниной Берберовой. Нам там было так хорошо, что всякий раз при воспоминании об этих днях до боли щемит сердце.
Нацеловавшись, мы пошли переодеться. Когда мы появились освеженные, на нас набросились друзья и требовали, чтобы мы «отчитались» в нашей командировочной поездке Стокгольм – Лондон – Париж.
Нам было что порассказать. Всякое бывало: и трудно, и смешно, и что-то нравилось, а что-то возмущало, и мы очень устали, но в конце концов наши дела благополучно завершились. Андрея Романовича премировали довольно большой суммой денег и дали отпуск – два месяца. Наш рассказ дошел до описания наших развлечений в Лондоне, и я упомянула, что мы были в специальном театре эксцентрики, трюков и фокусов (целые пьесы на этом построены). Алексей Максимович позавидовал нам и замрачнел. Он еще в Берлине говорил: «Написал бы я пьесу для эксцентриков, да думаю, судя по „Словотекову“ – не выйдет. Я вообще плохой драматург, а эксцентрика – это вещь серьезная и очень нужная людям».
После завтрака идем на балкон комнаты Алексея Максимовича, с которого открывается ошеломивший нас красотой вид на залив, Неаполь, Везувий… И от этой красоты все мы на время замолкаем.
Популярность Горького у неаполитанцев была столь целика, а любовь их так экспансивна, что ходить с ним по улицам было почти невозможно. Многие проходящие мимо или увидевшие его из окон магазинов бросались на улицу, хватали его руки, пожимали, целовали, на ходу становились перед ним на колени… Во время одной из поездок в Неаполь, чтобы спастись от этого, увидев извозчика, мы сели в пролетку, но экипаж был окружен людьми, кто-то уже выпряг лошадь, и несколько человек, схватив оглобли, легкой рысцой потащили экипаж. Кругом бежали «охранявшие покой синьора Горького» поклонники и во весь голос кричали: «Viva Gorki! Саго! Carino! Che Cello!» (Да здравствует Горький! Дорогой! Дорогуша! Какой красавец!). Многие вскакивали на подножку пролетки, чтобы хоть на секунду приблизиться к любимому «Illustrissimo scriptore» (знаменитейшему писателю). Мы уже не слышали друг друга, а Максим, хорошо говоривший на неаполитанском диалекте, умолял сжалиться над отцом и поскорее отвезти в гостиницу «Континенталь», где всегда бросали якорь Пешковы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41