«Ах, как жаль, я завтра уезжаю к себе в деревню». «Впрочем, она и не подумает просить меня зайти еще раз. Если кто умеет быть dignified, то именно она. Королевы могли бы поучиться у этой внучки кантониста… Но за что я-то на нее сержусь? Надо быть совершенным скотом, чтобы мне сердиться. Может быть, я и есть скот, несмотря на душеспасительную женитьбу на Кате».
У дома Дюммлеров он встретил Колю, который выходил из подъезда в новенькой элегантной студенческой тужурке. Он только что кончил гимназию. Коля покраснел, увидев Мамонтова, и, по-видимому, хотел принять его поздравления холодно-вежливо . «Оказалось выше его сил: так ему весело», — подумал с завистью Николай Сергеевич.
— Вероятно, вы кончили первым, правда? И поступили на юридический факультет?
— Нет, на физико-математический… Вы к маме? Ее нет в Петербурге, она на днях уехала на лето в Гатчину.
«Слава Богу!.. Слава Богу!» — подумал Николай Сергеевич. Но почему-то ему было и несколько досадно.
— Я не знал. Пожалуйста, передайте ей мой привет. Я сам на днях уезжаю на все лето в деревню, — сказал Мамонтов. Теперь можно было и не говорить, что он уезжает завтра. «Ведь она совершенно незаметно выведает у Коли каждое мое слово».
— Вот как? В какие же места?
— Мой адрес длинный и сложный. Проще писать poste restahte, — Мамонтов назвал город. — Вы налево? Ну, позвольте пожелать вам успехов. В ваших личных успехах я не сомневаюсь, но всему вашему поколению предстоит, боюсь, тяжелая судьба.
— Поживем — увидим, — недоверчиво сказал Коля, закуривая папиросу.
IV
Они приехали в южный городок утром, в конце июня. Мамонтов, не умевший пользоваться железнодорожными указателями, неверно рассчитал, что поезд придет ночью, и заказал комнату в гостинице. На доске было написано: «Н. С. Мамонтов с супругой». Пока Николай Сергеевич заказывал фаэтон, Катя с восхищением смотрела на доску.
— Н. С. — это Николай Сергеевич. А супруга — это я! — сказала она Мамонтову. — Я и никаких разговоров! И пойдем пить шоколад! В этом самом доме кондитерская, и в окне выставлены чудные вещи, я сейчас же заметила. Умираю, так хочется шоколада!
Все приводило ее в восторг: погода, городок, шоколад, лошади, поля, роща, река. — «Это что растет? Рожь? Свекла? Я ведь ничего не знаю!» — спрашивала она в дороге. Мамонтов знал немногим больше ее.
— Нет скажи, это правда? Мы действительно женаты? Ужасно смешно! Но я страшно рада! А ты?
— Я тоже страшно рад.
— Ты нарочно так говоришь, таким голосом! Ты каторжник, но я страшно тебя люблю, — сказала она, быстро его целуя. — А обед для нас будет? Если нет, я приготовлю яичницу. Я чудно варю яичницу!
— Я написал, чтобы достали повара и горничную. Обед будет, хотя, должно быть, скверный.
— Это уж ты всегда! Ты… как это? Ты пессимист. Так мне объяснил Алешенька. Каторжник, но пессимист… Где-то теперь мой Алешенька? В поездке с цирком и без меня! — сказала Катя. На глазах у нее появились слезы. «А все-таки я вернусь в цирк, — подумала она. — Лишь бы не очень много есть сладкого! Тогда на тренировке живо все нагоню!»
При виде их дома Катя ахнула, выскочила из фаэтона и побежала по комнатам, не обратив внимания на красноглазого старика и на босую бабу, которые вышли встречать господ. Николай Сергеевич не без удовольствия слышал ее доносившиеся издали восторженные крики. В первый раз за долгие месяцы ему было весело.
— …Я заблудилась! Сколько комнат! И мебели сколько!
— Мебель, конечно, нехитрая. А эти картины надо будет сжечь рукой палача.
— Как сжечь рукой палача! — обиделась Катя. — Чудные картины! И рамы такие чудные! Ах, какой дом! Зачем ты жил несколько лет в меблирашках, когда у тебя такой дом? — Николай Сергеевич и сам не понимал теперь, зачем. — Я всегда говорила, что ты сумасшедший. Но я страшно тебя люблю. А ты меня?
— Я тоже страшно.
— Ты врешь! Но теперь ничего не поделаешь! «Жена да прилепится к свому мужу». Я прилепилась! И не отлеплюсь!
— Я живо отлеплю.
— Не отлепишь! Сам виноват! Разве я просила тебя на мне жениться? Это ты меня упросил, а я сжалилась над тобой и согласилась!.. А кто этот красноглазый? Он сказал, что он мой повар. Он мой повар?
— Он твой повар.
— А та баба называет меня барыней! Ужасно смешно. Называй меня и ты барыней, а? Хорошо?.. Пойдем обедать, я голодна, как зверь.
Они обедали на выходившей в парк веранде. От отца осталось бутылок двадцать вишневой наливки. Катя выпила несколько рюмок, ела с жадностью, все находила превосходным и нарочно обращалась с вопросами к прислуживающей бабе, чтобы услышать «барыня»; при этом лукаво, с торжеством поглядывала на Николая Сергеевича и хохотала.
— Останемся здесь на всю жизнь! Никуда я отсюда не уеду. Ты — пожалуйста, куда угодно, а я нет! Впрочем, я и тебя никуда не отпущу! Разве тебе здесь нехорошо? Разве ты не рад, что сюда приехал?
— Рад, — ответил он искренне. «Никогда мне не может быть хорошо, но здесь с ней лучше, чем где бы то ни было…»
— К нам будут приезжать Алешенька, дядя Али. Я и Анюту приглашу! Можно?
— Конечно, можно. Ведь ты тут барыня.
Она опять хохотала, — тем звонким смехом, который когда-то так ему нравился. И ему казалось, что он снова почти влюблен в нее.
— Но ты не думай, что я буду тебе мешать работать! — вдруг озабоченно сказала Катя, вспомнив наставления Алексея Ивановича. — И вот что! Тебе непременно нужен кабинет. Ты должен взять ту комнату у левого крыльца, ту, что в три окна. Только мебели для кабинета в этом доме нет. Я знаю, тебе нужен письменный стол, книжные шкапы, у тебя столько книг. Знаешь, поезжай в город и купи. Там я видела отличный мебельный магазин, рядом с кондитерской на Киевской.
— Это, быть может, хорошая мысль.
— А разве у меня бывают плохие мысли? Всегда меня слушайся… Знаешь что? Завтра же с утра поезжай и все купи. Ты мне завтра здесь и не нужен. Надо мыть полы и окна, а ты уборки терпеть не можешь. Дом чудный, и окна чудные, но их не мыли, верно, пять лет. Я уже говорила с ней, она сказала, что на деревне достанет баб. «Завтра С утра, барыня , придут…» Нет, я все-таки хорошо сделала, что согласилась выйти за тебя замуж! — говорила она, целуя его. — Это я целую тебя потому, что много выпила. Чудная наливка!.. Верно, твой отец был чудный человек, правда? И какой умница, что оставил нам этот дом! Я страшно рада, страшно! А ты? Нет, скажи правду!
— Может быть, в самом деле завтра же поехать? Главное, мне еще надо бы повидать адвоката, чтобы оформить этот акт об отдаче крестьянам земли.
— Ты отдаешь крестьянам землю? Да, правда, я забыла, ты говорил. — Катя была совершенно не в состоянии понять и запомнить что-либо связанное с делами. — Конечно, отдай им землю, ты отлично делаешь. Только дома не смей отдавать и парка тоже нет. И реки не отдавай! Ах, какой чудный парк! Мы с тобой будем купаться. Но у меня нет костюма! Какая жалость, что я подарила тот, немецкий.
— Да здесь и не слышали о купальных костюмах. Будем купаться так.
— А не неприлично? Ты забываешь, что я теперь барыня!.. Так ты поедешь к адвокату? А может быть, к адвокатше? Он женат, твой адвокат?
— Нет, вдовец.
— И ни за что не жалей денег на мебель! Ведь это раз навсегда, на всю жизнь. Ты на себя ничего не тратишь, все на меня и на других, — убедительно говорила Катя. Она, действительно, так думала, и Николай Сергеевич на минуту чуть было ей не поверил, будто он живет главным образом для других.
После обеда они смотрели парк, строения, конюшню. «А где гумно? Ужасно смешное слово! Что такое гумно?» — спрашивала Катя. В конюшне стояли две лошаденки. Кучер почтительно доложил, что кобыла «ходит под верх». Кобылу звали «Житомирская».
— У нее шея не круглая. Я люблю лошадей только с круглой шеей, и у этой голова как молоток.
— Мы купим лошадей. И твоего Хохла сюда перевезем, — сказал Мамонтов. Мысль, что у него будут верховые лошади, тоже была ему приятна.
— Сегодня мы рано ляжем, — сказала Катя, вернувшись в его будущий кабинет. — Это было «свадебное путешествие», а нынче у нас «первая ночь», правда? — Она залилась смехом. — Ах, как я рада, что мы сюда переехали! А ты? Только раз в жизни не ври!
— Надоела. Отстань, — сказал он, сажая ее к себе на колени.
V
За составление договора с крестьянами адвокат не взял платы. «Вы ведь в сущности даром отдали землю, — сказал он, — да и всей работы у меня было минут на десять». Николай Сергеевич пригласил его с дочерью на завтрак. Адвокат очень хвалил ресторан при гостинице Минеля, славившийся старым медом. В этом тоже было что-то уютное. В Петербурге никто старого меда не пил.
Затем Мамонтов отправился в мебельный магазин, пробыл там часа полтора и, истратив втрое больше того, что хотел истратить, купил огромный письменный стол, книжные шкапы, кожаные кресла, диван, ковры. Он был очень доволен своими покупками и даже несколько взволнован. «Теперь пойдет работа… Но какая?..» Владелец обещал прислать мебель на подводах сегодня же.
Из магазина Николай Сергеевич отправился на почту. Там были для него журналы, газеты и несколько писем. Среди них ему бросилось в глаза то, которого он ждал и боялся. Сердце у него забилось сильнее. Он тут же распечатал конверт. Обращение «Tr?s cher ami» немного его успокоило. «По-французски потому, что ей так было удобнее меня назвать…»
В ресторане его гостей еще не было. Мамонтов занял стол и стал читать:
«Сын сказал мне, что Вы уезжаете в деревню. Немного позднее я узнала, что Вы женитесь или женились. Я солгала бы Вам (да Вы мне и не поверили бы), если б я сказала, что это известие меня обрадовало. Но я не только не сержусь на Вас: я думаю, что Вы поступили правильно…»
«Я так и думал», — сказал он себе.
«Милый друг, Вы мне когда-то цитировали Пушкина: „Il n’est de bonheur que dans les voies communes“. Как умно он сказал! Или это он только кого-то сам цитировал из французов? Но я добавила бы, что самое важное в жизни личная порядочность. От Вас порядочность требовала именно этого. А от меня она требовала, чтобы я с Вами рассталась. Уж если нам суждено было сойтись… Вижу отсюда усмешку на Вашем лице. «Суждено»? — Божьей воли тут не было». Кроме того, mettons les points sur les i, все-таки не я Вас бросила, а Вы меня. Формально, разумеется, это не так. Вы мне с самого начала «предложили руку и сердце». Но по существу это так. И еще раз скажу: я за это не сержусь на Вас. Если я вообще сержусь, то за другое, за многое другое. Прежде всего (хоть это давно было, но такие вещи не забываются) за то, что Вы мне тогда сказали в замке принца. Простите меня, милый друг, это было вульгарно. Вы думаете, что Вы знаете женщин, а Вы в их душе ничего не понимаете. Думаю, что мало понимаете и в жизни, так как без любви ее понимать нельзя, а Вы никогда никого не любили и не любите. Я все-таки хочу думать, что Ваши слова о «Madame Guizot» были сказаны в раздраженном состоянии. Нет, мое «общественное положение» тут не играло никакой роли. Для полной искренности (ведь я Ваша ученица) скажу: почти никакой роли. Дальше этого Вы ничего не видели!
Вы тогда, к моему стыду, «добились цели». Но если Вы меня действительно любили, то, «добившись цели», Вы тут же все потеряли. Я по-настоящему любила Вас только до того, как мы сошлись. На следующий день я поняла, что все было нехорошей ошибкой. Кажется, это тотчас поняли и Вы. В этом нашем романе с самого начала был элемент непорядочности, который не уменьшился бы, если б я вышла за Вас замуж: это было бы непорядочно и по отношению к нам самим, и к моему сыну, и к вашей нынешней жене.
Как бы то ни было, Вы меня разлюбили первый. Вы сделали что могли (не знаю, умышленно ли) для того, чтобы уничтожить мою любовь к Вам. О последних наших неделях я не могу вспоминать без ужаса. И эта необходимость скрываться, прятаться, страх встретить знакомых, страх, что это дойдет до моего сына! (мне иногда кажется, что он догадывается!) Все это можно было бы переносить, если бы мы любили друг друга. Но я почти стара (иногда Ваши глаза заменяли мне зеркало), а Вы, должно быть, не в состоянии любить дольше трех месяцев (Ваша жена… Но ведь я тут все прекрасно понимаю).
Я мучилась, мучилась безумно (простите тривиальное слово, Вы научили меня бояться всякого слова, которое я при Вас произносила). Потом стало проходить. Теперь прошло. Я знаю, что моя жизнь кончена. Если бы Вы меня не бросили, я, быть может, бросила бы Вас. Жалость мне не нужна, да Вы и могли бы, очевидно, дать мне лишь половину Вашего запаса жалости. Со временем у меня пройдет совершенно, а Вы, конечно, «перенесли» это неизмеримо легче, чем я. Простите меня за правду: Вас во всем мире больше всего или даже исключительно интересует Николай Мамонтов, удобства Николая Мамонтова, чувства Николая Мамонтова, мысли Николая Мамонтова. Простите меня за правду, милый друг: этому я научилась у Вас же, Вы правдой дорожите больше, чем она того заслуживает. Отдаю Вам, впрочем, должное: Вы себя не любите , у Вас к себе не любовь, а именно интерес, но зато огромный, я сказала бы даже больший, чем это приемлемо для других людей. Кое-кому может надоесть следить за ростом Вашей души. А я в частности всегда недолюбливала мизантропов…»
«Начала с добрых чувств и раздражалась все больше по мере того, как писала, — подумал он. — Иногда она пишет с черновиками, но это написала как вылилось. Может быть даже не перечла: есть повторения…»
«Я не хотела писать в этом письме о так называемых Ваших убеждениях. Впрочем… Мне очень хотелось бы ошибиться, но боюсь, что Ваши „убеждения“ тут имели и особую цель. Признаюсь, я когда-то не придавала им почти никакого значения: Вы все-таки слишком любите себя, чтобы рисковать крепостью или Сибирью. Позднее за границей это для меня оказалось страшной неожиданностью, — когда Вы вдруг объявили мне, что одно время к ним примыкали! Вы помните, когда это было? В Ватикане, после выхода папы. Вы говорили (Вы слишком любите красиво говорить), Вы сказали: „Да, это величественное зрелище, но стоит себе на мгновенье представить на месте этого старика на носилках Того, кого он якобы замещает на земле…“ Конечно, Вы это сказали мне назло, как уже часто тогда говорили. Я что-то ответила, и Вы, слово в слово, мне поднесли этот сюрприз. Я не спала всю ночь. Но теперь мне кажется, Вы сказали это нарочно , чтобы ускорить разрыв. И Вы были правы: после 1 марта я почувствовала к Вам ненависть. Когда я «устроила Вам истерическую сцену» (цитирую Вас), я говорила о другом, — а мне казалось, что я вижу кровь на Ваших руках. Да, да, я теперь бросила бы Вас по одной этой причине. Эти злодеи убили добрейшего благороднейшего человека, и мысль о том, что они могли быть Вашими друзьями, была нестерпима. Не скрою, я в тот день ненавидела Вас, ненавидела себя самое, что могла Вам простить близость с ними, Вы теперь можете благородно меня презирать: сообщаю Вам, что я, вероятно, войду в одну организацию, которая здесь создается для борьбы с этими извергами…»
«Вот оно что! — подумал Мамонтов. — Для этого, значит, она и переехала в Гатчину. Кажется, эта Святая дружина именно там и организуется. Не думал: для нее слишком глупо. Вероятно, она теперь советует своему брату бросить революционерку-жену. Эта внучка кантониста действительно всей душой любила Александра Второго… Ничего не поделаешь. У нас иногда романы расстраивались из-за того, что он был народоволец, а она чернопеределка. Здесь расхождение побольше. Я не монархист и никогда монархистом не буду. Разве тогда, когда во всем мире установится республика».
Все раздражило его в этом бессвязном противоречивом письме, даже скобки, даже слово «самое», почему-то казавшееся ему глупым. В ресторан вошли адвокат и его дочь, радостно улыбнувшаяся Николаю Сергеевичу. «Вот эти — мои…» Он встал, спрятал в карман письмо и пошел им навстречу.
VI
В фаэтоне Мамонтов прочел конец письма. Он был написан совершенно иначе. Софья Яковлевна говорила, что перечла всё письмо, пожалела, что написала все это, и решила было не отправлять («было», — но все-таки отправляет). Дальше писала по-французски, точно переменой языка бессознательно подчеркивала перемену тона. Просила на нее не сердиться. «В каком состоянии мои нервы, Вы поймете. Я брошенная, старящаяся женщина, никому на свете не нужная (Коле я тоже больше не нужна), тщетно ищущая, за что еще в жизни можно уцепиться. Конечно, я и виновата во многом. Отпустим же грехи друг другу и сохраним незлое воспоминание о том, что было. Какой это английский поэт сказал: „It’s better to have loved and lost — than never to have loved at all…“ Поверьте, что я искренне, от всей души, желаю счастья Вам и Вашей жене, хоть и плохо верю, что Вы и она будете счастливы». — В заключение просила «к ней заходить», когда он вернется в Петербург.
Его раздражение прошло. Он был взволнован и не мог понять причины своего волнения. Причиной едва ли могло быть письмо Софьи Яковлевны: «Конечно, жаль, что мы оказались чужими друг другу людьми, и оба скоро это заметили». И никак не мог его взволновать завтрак с дочерью адвоката:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
У дома Дюммлеров он встретил Колю, который выходил из подъезда в новенькой элегантной студенческой тужурке. Он только что кончил гимназию. Коля покраснел, увидев Мамонтова, и, по-видимому, хотел принять его поздравления холодно-вежливо . «Оказалось выше его сил: так ему весело», — подумал с завистью Николай Сергеевич.
— Вероятно, вы кончили первым, правда? И поступили на юридический факультет?
— Нет, на физико-математический… Вы к маме? Ее нет в Петербурге, она на днях уехала на лето в Гатчину.
«Слава Богу!.. Слава Богу!» — подумал Николай Сергеевич. Но почему-то ему было и несколько досадно.
— Я не знал. Пожалуйста, передайте ей мой привет. Я сам на днях уезжаю на все лето в деревню, — сказал Мамонтов. Теперь можно было и не говорить, что он уезжает завтра. «Ведь она совершенно незаметно выведает у Коли каждое мое слово».
— Вот как? В какие же места?
— Мой адрес длинный и сложный. Проще писать poste restahte, — Мамонтов назвал город. — Вы налево? Ну, позвольте пожелать вам успехов. В ваших личных успехах я не сомневаюсь, но всему вашему поколению предстоит, боюсь, тяжелая судьба.
— Поживем — увидим, — недоверчиво сказал Коля, закуривая папиросу.
IV
Они приехали в южный городок утром, в конце июня. Мамонтов, не умевший пользоваться железнодорожными указателями, неверно рассчитал, что поезд придет ночью, и заказал комнату в гостинице. На доске было написано: «Н. С. Мамонтов с супругой». Пока Николай Сергеевич заказывал фаэтон, Катя с восхищением смотрела на доску.
— Н. С. — это Николай Сергеевич. А супруга — это я! — сказала она Мамонтову. — Я и никаких разговоров! И пойдем пить шоколад! В этом самом доме кондитерская, и в окне выставлены чудные вещи, я сейчас же заметила. Умираю, так хочется шоколада!
Все приводило ее в восторг: погода, городок, шоколад, лошади, поля, роща, река. — «Это что растет? Рожь? Свекла? Я ведь ничего не знаю!» — спрашивала она в дороге. Мамонтов знал немногим больше ее.
— Нет скажи, это правда? Мы действительно женаты? Ужасно смешно! Но я страшно рада! А ты?
— Я тоже страшно рад.
— Ты нарочно так говоришь, таким голосом! Ты каторжник, но я страшно тебя люблю, — сказала она, быстро его целуя. — А обед для нас будет? Если нет, я приготовлю яичницу. Я чудно варю яичницу!
— Я написал, чтобы достали повара и горничную. Обед будет, хотя, должно быть, скверный.
— Это уж ты всегда! Ты… как это? Ты пессимист. Так мне объяснил Алешенька. Каторжник, но пессимист… Где-то теперь мой Алешенька? В поездке с цирком и без меня! — сказала Катя. На глазах у нее появились слезы. «А все-таки я вернусь в цирк, — подумала она. — Лишь бы не очень много есть сладкого! Тогда на тренировке живо все нагоню!»
При виде их дома Катя ахнула, выскочила из фаэтона и побежала по комнатам, не обратив внимания на красноглазого старика и на босую бабу, которые вышли встречать господ. Николай Сергеевич не без удовольствия слышал ее доносившиеся издали восторженные крики. В первый раз за долгие месяцы ему было весело.
— …Я заблудилась! Сколько комнат! И мебели сколько!
— Мебель, конечно, нехитрая. А эти картины надо будет сжечь рукой палача.
— Как сжечь рукой палача! — обиделась Катя. — Чудные картины! И рамы такие чудные! Ах, какой дом! Зачем ты жил несколько лет в меблирашках, когда у тебя такой дом? — Николай Сергеевич и сам не понимал теперь, зачем. — Я всегда говорила, что ты сумасшедший. Но я страшно тебя люблю. А ты меня?
— Я тоже страшно.
— Ты врешь! Но теперь ничего не поделаешь! «Жена да прилепится к свому мужу». Я прилепилась! И не отлеплюсь!
— Я живо отлеплю.
— Не отлепишь! Сам виноват! Разве я просила тебя на мне жениться? Это ты меня упросил, а я сжалилась над тобой и согласилась!.. А кто этот красноглазый? Он сказал, что он мой повар. Он мой повар?
— Он твой повар.
— А та баба называет меня барыней! Ужасно смешно. Называй меня и ты барыней, а? Хорошо?.. Пойдем обедать, я голодна, как зверь.
Они обедали на выходившей в парк веранде. От отца осталось бутылок двадцать вишневой наливки. Катя выпила несколько рюмок, ела с жадностью, все находила превосходным и нарочно обращалась с вопросами к прислуживающей бабе, чтобы услышать «барыня»; при этом лукаво, с торжеством поглядывала на Николая Сергеевича и хохотала.
— Останемся здесь на всю жизнь! Никуда я отсюда не уеду. Ты — пожалуйста, куда угодно, а я нет! Впрочем, я и тебя никуда не отпущу! Разве тебе здесь нехорошо? Разве ты не рад, что сюда приехал?
— Рад, — ответил он искренне. «Никогда мне не может быть хорошо, но здесь с ней лучше, чем где бы то ни было…»
— К нам будут приезжать Алешенька, дядя Али. Я и Анюту приглашу! Можно?
— Конечно, можно. Ведь ты тут барыня.
Она опять хохотала, — тем звонким смехом, который когда-то так ему нравился. И ему казалось, что он снова почти влюблен в нее.
— Но ты не думай, что я буду тебе мешать работать! — вдруг озабоченно сказала Катя, вспомнив наставления Алексея Ивановича. — И вот что! Тебе непременно нужен кабинет. Ты должен взять ту комнату у левого крыльца, ту, что в три окна. Только мебели для кабинета в этом доме нет. Я знаю, тебе нужен письменный стол, книжные шкапы, у тебя столько книг. Знаешь, поезжай в город и купи. Там я видела отличный мебельный магазин, рядом с кондитерской на Киевской.
— Это, быть может, хорошая мысль.
— А разве у меня бывают плохие мысли? Всегда меня слушайся… Знаешь что? Завтра же с утра поезжай и все купи. Ты мне завтра здесь и не нужен. Надо мыть полы и окна, а ты уборки терпеть не можешь. Дом чудный, и окна чудные, но их не мыли, верно, пять лет. Я уже говорила с ней, она сказала, что на деревне достанет баб. «Завтра С утра, барыня , придут…» Нет, я все-таки хорошо сделала, что согласилась выйти за тебя замуж! — говорила она, целуя его. — Это я целую тебя потому, что много выпила. Чудная наливка!.. Верно, твой отец был чудный человек, правда? И какой умница, что оставил нам этот дом! Я страшно рада, страшно! А ты? Нет, скажи правду!
— Может быть, в самом деле завтра же поехать? Главное, мне еще надо бы повидать адвоката, чтобы оформить этот акт об отдаче крестьянам земли.
— Ты отдаешь крестьянам землю? Да, правда, я забыла, ты говорил. — Катя была совершенно не в состоянии понять и запомнить что-либо связанное с делами. — Конечно, отдай им землю, ты отлично делаешь. Только дома не смей отдавать и парка тоже нет. И реки не отдавай! Ах, какой чудный парк! Мы с тобой будем купаться. Но у меня нет костюма! Какая жалость, что я подарила тот, немецкий.
— Да здесь и не слышали о купальных костюмах. Будем купаться так.
— А не неприлично? Ты забываешь, что я теперь барыня!.. Так ты поедешь к адвокату? А может быть, к адвокатше? Он женат, твой адвокат?
— Нет, вдовец.
— И ни за что не жалей денег на мебель! Ведь это раз навсегда, на всю жизнь. Ты на себя ничего не тратишь, все на меня и на других, — убедительно говорила Катя. Она, действительно, так думала, и Николай Сергеевич на минуту чуть было ей не поверил, будто он живет главным образом для других.
После обеда они смотрели парк, строения, конюшню. «А где гумно? Ужасно смешное слово! Что такое гумно?» — спрашивала Катя. В конюшне стояли две лошаденки. Кучер почтительно доложил, что кобыла «ходит под верх». Кобылу звали «Житомирская».
— У нее шея не круглая. Я люблю лошадей только с круглой шеей, и у этой голова как молоток.
— Мы купим лошадей. И твоего Хохла сюда перевезем, — сказал Мамонтов. Мысль, что у него будут верховые лошади, тоже была ему приятна.
— Сегодня мы рано ляжем, — сказала Катя, вернувшись в его будущий кабинет. — Это было «свадебное путешествие», а нынче у нас «первая ночь», правда? — Она залилась смехом. — Ах, как я рада, что мы сюда переехали! А ты? Только раз в жизни не ври!
— Надоела. Отстань, — сказал он, сажая ее к себе на колени.
V
За составление договора с крестьянами адвокат не взял платы. «Вы ведь в сущности даром отдали землю, — сказал он, — да и всей работы у меня было минут на десять». Николай Сергеевич пригласил его с дочерью на завтрак. Адвокат очень хвалил ресторан при гостинице Минеля, славившийся старым медом. В этом тоже было что-то уютное. В Петербурге никто старого меда не пил.
Затем Мамонтов отправился в мебельный магазин, пробыл там часа полтора и, истратив втрое больше того, что хотел истратить, купил огромный письменный стол, книжные шкапы, кожаные кресла, диван, ковры. Он был очень доволен своими покупками и даже несколько взволнован. «Теперь пойдет работа… Но какая?..» Владелец обещал прислать мебель на подводах сегодня же.
Из магазина Николай Сергеевич отправился на почту. Там были для него журналы, газеты и несколько писем. Среди них ему бросилось в глаза то, которого он ждал и боялся. Сердце у него забилось сильнее. Он тут же распечатал конверт. Обращение «Tr?s cher ami» немного его успокоило. «По-французски потому, что ей так было удобнее меня назвать…»
В ресторане его гостей еще не было. Мамонтов занял стол и стал читать:
«Сын сказал мне, что Вы уезжаете в деревню. Немного позднее я узнала, что Вы женитесь или женились. Я солгала бы Вам (да Вы мне и не поверили бы), если б я сказала, что это известие меня обрадовало. Но я не только не сержусь на Вас: я думаю, что Вы поступили правильно…»
«Я так и думал», — сказал он себе.
«Милый друг, Вы мне когда-то цитировали Пушкина: „Il n’est de bonheur que dans les voies communes“. Как умно он сказал! Или это он только кого-то сам цитировал из французов? Но я добавила бы, что самое важное в жизни личная порядочность. От Вас порядочность требовала именно этого. А от меня она требовала, чтобы я с Вами рассталась. Уж если нам суждено было сойтись… Вижу отсюда усмешку на Вашем лице. «Суждено»? — Божьей воли тут не было». Кроме того, mettons les points sur les i, все-таки не я Вас бросила, а Вы меня. Формально, разумеется, это не так. Вы мне с самого начала «предложили руку и сердце». Но по существу это так. И еще раз скажу: я за это не сержусь на Вас. Если я вообще сержусь, то за другое, за многое другое. Прежде всего (хоть это давно было, но такие вещи не забываются) за то, что Вы мне тогда сказали в замке принца. Простите меня, милый друг, это было вульгарно. Вы думаете, что Вы знаете женщин, а Вы в их душе ничего не понимаете. Думаю, что мало понимаете и в жизни, так как без любви ее понимать нельзя, а Вы никогда никого не любили и не любите. Я все-таки хочу думать, что Ваши слова о «Madame Guizot» были сказаны в раздраженном состоянии. Нет, мое «общественное положение» тут не играло никакой роли. Для полной искренности (ведь я Ваша ученица) скажу: почти никакой роли. Дальше этого Вы ничего не видели!
Вы тогда, к моему стыду, «добились цели». Но если Вы меня действительно любили, то, «добившись цели», Вы тут же все потеряли. Я по-настоящему любила Вас только до того, как мы сошлись. На следующий день я поняла, что все было нехорошей ошибкой. Кажется, это тотчас поняли и Вы. В этом нашем романе с самого начала был элемент непорядочности, который не уменьшился бы, если б я вышла за Вас замуж: это было бы непорядочно и по отношению к нам самим, и к моему сыну, и к вашей нынешней жене.
Как бы то ни было, Вы меня разлюбили первый. Вы сделали что могли (не знаю, умышленно ли) для того, чтобы уничтожить мою любовь к Вам. О последних наших неделях я не могу вспоминать без ужаса. И эта необходимость скрываться, прятаться, страх встретить знакомых, страх, что это дойдет до моего сына! (мне иногда кажется, что он догадывается!) Все это можно было бы переносить, если бы мы любили друг друга. Но я почти стара (иногда Ваши глаза заменяли мне зеркало), а Вы, должно быть, не в состоянии любить дольше трех месяцев (Ваша жена… Но ведь я тут все прекрасно понимаю).
Я мучилась, мучилась безумно (простите тривиальное слово, Вы научили меня бояться всякого слова, которое я при Вас произносила). Потом стало проходить. Теперь прошло. Я знаю, что моя жизнь кончена. Если бы Вы меня не бросили, я, быть может, бросила бы Вас. Жалость мне не нужна, да Вы и могли бы, очевидно, дать мне лишь половину Вашего запаса жалости. Со временем у меня пройдет совершенно, а Вы, конечно, «перенесли» это неизмеримо легче, чем я. Простите меня за правду: Вас во всем мире больше всего или даже исключительно интересует Николай Мамонтов, удобства Николая Мамонтова, чувства Николая Мамонтова, мысли Николая Мамонтова. Простите меня за правду, милый друг: этому я научилась у Вас же, Вы правдой дорожите больше, чем она того заслуживает. Отдаю Вам, впрочем, должное: Вы себя не любите , у Вас к себе не любовь, а именно интерес, но зато огромный, я сказала бы даже больший, чем это приемлемо для других людей. Кое-кому может надоесть следить за ростом Вашей души. А я в частности всегда недолюбливала мизантропов…»
«Начала с добрых чувств и раздражалась все больше по мере того, как писала, — подумал он. — Иногда она пишет с черновиками, но это написала как вылилось. Может быть даже не перечла: есть повторения…»
«Я не хотела писать в этом письме о так называемых Ваших убеждениях. Впрочем… Мне очень хотелось бы ошибиться, но боюсь, что Ваши „убеждения“ тут имели и особую цель. Признаюсь, я когда-то не придавала им почти никакого значения: Вы все-таки слишком любите себя, чтобы рисковать крепостью или Сибирью. Позднее за границей это для меня оказалось страшной неожиданностью, — когда Вы вдруг объявили мне, что одно время к ним примыкали! Вы помните, когда это было? В Ватикане, после выхода папы. Вы говорили (Вы слишком любите красиво говорить), Вы сказали: „Да, это величественное зрелище, но стоит себе на мгновенье представить на месте этого старика на носилках Того, кого он якобы замещает на земле…“ Конечно, Вы это сказали мне назло, как уже часто тогда говорили. Я что-то ответила, и Вы, слово в слово, мне поднесли этот сюрприз. Я не спала всю ночь. Но теперь мне кажется, Вы сказали это нарочно , чтобы ускорить разрыв. И Вы были правы: после 1 марта я почувствовала к Вам ненависть. Когда я «устроила Вам истерическую сцену» (цитирую Вас), я говорила о другом, — а мне казалось, что я вижу кровь на Ваших руках. Да, да, я теперь бросила бы Вас по одной этой причине. Эти злодеи убили добрейшего благороднейшего человека, и мысль о том, что они могли быть Вашими друзьями, была нестерпима. Не скрою, я в тот день ненавидела Вас, ненавидела себя самое, что могла Вам простить близость с ними, Вы теперь можете благородно меня презирать: сообщаю Вам, что я, вероятно, войду в одну организацию, которая здесь создается для борьбы с этими извергами…»
«Вот оно что! — подумал Мамонтов. — Для этого, значит, она и переехала в Гатчину. Кажется, эта Святая дружина именно там и организуется. Не думал: для нее слишком глупо. Вероятно, она теперь советует своему брату бросить революционерку-жену. Эта внучка кантониста действительно всей душой любила Александра Второго… Ничего не поделаешь. У нас иногда романы расстраивались из-за того, что он был народоволец, а она чернопеределка. Здесь расхождение побольше. Я не монархист и никогда монархистом не буду. Разве тогда, когда во всем мире установится республика».
Все раздражило его в этом бессвязном противоречивом письме, даже скобки, даже слово «самое», почему-то казавшееся ему глупым. В ресторан вошли адвокат и его дочь, радостно улыбнувшаяся Николаю Сергеевичу. «Вот эти — мои…» Он встал, спрятал в карман письмо и пошел им навстречу.
VI
В фаэтоне Мамонтов прочел конец письма. Он был написан совершенно иначе. Софья Яковлевна говорила, что перечла всё письмо, пожалела, что написала все это, и решила было не отправлять («было», — но все-таки отправляет). Дальше писала по-французски, точно переменой языка бессознательно подчеркивала перемену тона. Просила на нее не сердиться. «В каком состоянии мои нервы, Вы поймете. Я брошенная, старящаяся женщина, никому на свете не нужная (Коле я тоже больше не нужна), тщетно ищущая, за что еще в жизни можно уцепиться. Конечно, я и виновата во многом. Отпустим же грехи друг другу и сохраним незлое воспоминание о том, что было. Какой это английский поэт сказал: „It’s better to have loved and lost — than never to have loved at all…“ Поверьте, что я искренне, от всей души, желаю счастья Вам и Вашей жене, хоть и плохо верю, что Вы и она будете счастливы». — В заключение просила «к ней заходить», когда он вернется в Петербург.
Его раздражение прошло. Он был взволнован и не мог понять причины своего волнения. Причиной едва ли могло быть письмо Софьи Яковлевны: «Конечно, жаль, что мы оказались чужими друг другу людьми, и оба скоро это заметили». И никак не мог его взволновать завтрак с дочерью адвоката:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96