А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Я же этого ее milieu, как вы знаете, не люблю.
Муравьев вздохнул, тоже несколько удивленный.
— Тогда и я уеду от вас рано. Меня на беду позвал Платон Модестович, а я уже раза три отказывался от его приглашений.
— Но Маша пусть останется и выпьет с нами шампанского. Коля проводит ее домой. Или Петр Великий.
— Лучше Петр Алексеевич. Или они оба. На улицах в эту ночь много пьяных, — сказал профессор.
Накануне обеда Лиза сообщила мужу, что пригласила еще одного гостя: Валицкого.
— Так, ни с того, ни с сего взяла и пригласила. Дурь нашла!
— Это тот угрюмый офицер, который ездил сражаться с турками? Совсем он к нашему сем… к нашему кружку не подходит.
— Он давным-давно забыл, что ездил сражаться с турками. Вы правы, но что же теперь делать? — спросила Лиза. Она в самом деле не знала, зачем пригласила Валицкого, который вдобавок принял приглашение неохотно и нелюбезно. — А офицером он, кажется, и не был.
— Кто же он: народоволец или чернопеределец? — осведомился Михаил Яковлевич с иронической почтительностью.
— Ни то, ни другое, он якобинец, — сказала Елизавета Павловна, которой очень нравилось это слово. — Впрочем, не знаю. Вы недовольны?
— Напротив, рад и счастлив, как всем и всему… Он со иной скорее Даже был любезен. За руку поздоровался! Правда, с таким видом, точно хотел что-то этим доказать. Верно, так в северных штатах Америки радикалы здороваются с неграми.
II
Павел Васильевич верил в «яблоко Ньютона», но думал, что для открытия закона всемирного тяготения нужна была долгая умственная работа, перемежавшаяся с работой бессознательного начала: «Ньютон, вероятно, и до того дня не раз видел, как яблоки падают с яблони. Открытия делаются „аппрошами“. А счастливая мысль, то, что так пышно называется вдохновением, озаряет человека, — если озаряет, — где угодно и когда угодно. Вполне возможно, что я найду яблочко сегодня за новогодним ужином, слушая вдохновенную речь Платона Модестовича», — думал он, улыбаясь.
Никакого открытия он не сделал, но работа, по внешности как будто бесплодная, в действительности шла превосходно. Занятия со студентами в рождественские дни его не отвлекали, гостей, после выхода замуж Лизы, в доме бывало гораздо меньше, — Муравьев целые дни думал, то за столом с пером в руке, то лежа на диване в кабинете, то гуляя: дочери требовали, чтобы он каждое утро уходил на прогулку в Летний сад. Павел Васильевич все время испытывал такое чувство, какое может испытывать кладоискатель, когда, по некоторым, еще неясным, признакам ему кажется, что он на верном пути.
Вечером 31-го декабря Маша зашла в кабинет, чтобы напомнить отцу об обеде. Он оторвался от записной книжки и с минуту смотрел на нее так, точно не знал, кто она такая и на каком языке говорит. Затем Павел Васильевич опомнился.
— Ах, да, обед! Я было и забыл. Я сейчас, Машенька, сейчас, — сказал он смущенно и, окончательно придя в себя, похвалил новое платье дочери.
— Вы, папа, наденете фрак? К Лизе, конечно, не надо, но к вашему астроному?
— И к астроному не надо. Вот только повяжу галстук и мы можем ехать.
Маша поцеловала его в лоб. Она в этот вечер была в тревожном и восторженном настроении; это приходилось держать в величайшей тайне.
— Экипаж п-подан, — сказала она с веселой торжественностью. Рысак, купленный в свое время Елизаветой Павловной, оставался у Муравьевых. У Михаила Яковлевича конюшни в доме не было, он не мог и не хотел держать лошадей, да и Лизе рысак давно надоел. Но продать его и рассчитать кучера было делом, превышавшим силы Павла Васильевича.
— Вы только нас довезете к сестре, Василий, а потом возвращайтесь и встречайте Новый год, — еще днем успокоила кучера Маша: она неизменно оберегала интересы людей. На праздничные подарки и обеды для прислуги у Муравьевых отпускалось вдвое больше денег, чем у других; Маша входила в подробности, совещалась с няней, достаточно ли будет одного гуся, хватит ли водки и наливки.
В экипаже она закутала шею горжеткой и сказала отцу:
— Папа, ради Бога, не открывайте рта. Вы всегда забываете, что у вас катарр.
Павел Васильевич улыбнулся. «Совсем как покойная Аня. И голос, и интонация те же», — подумал он и поцеловал дочь. От нее пахло духами и мехом.
— Твой… как вы называете эту штуку? — твой гарнитур очень красив.
— Спасибо… Папа, вы когда уедете от Лизы к астроному?
— Он звал к десяти, но можно, конечно, приехать и позже.
— Я не советовала бы вам очень опаздывать, — сказала Маша, успокоившись. «Лишь бы не отказала в последнюю минуту…»
Михаил Яковлевич и Коля вышли им навстречу в жарко натопленную переднюю.
— Шайтан на гайтан, — сказал Коля и окинул снисходительным взглядом туалет Маши. — Ничего себе пальтуганчик.
— Пальтуганчик это моя шуба? Вы еще не видели? — Маша отлично знала, что он еще не видел. Она все была влюблена в Колю, очень этого стыдилась и считала это большим грехом: — А гарнитур — подарок Лизы. Отчего вы в штатском, Коля?
— Потому, что я хочу лататы задать. Но это, канареечка, вас не касается.
— Мороз, папа? Какой же это мороз! Для меня, если меньше тридцати градусов, то это Италия, — говорила выбежавшая из кухни Лиза, быстро целуя отца и сестру. — Идите в кабинет… Коля, помогите же ей снять ботики, будьте, как взрослый. Я бегу, я занята индейкой.
— Она сама ее ощипала и зажарила, — сказал саркастически Михаил Яковлевич. — Гости кто? Петр Великий, — вполголоса ответил он тестю. — Еще некто Валицкий, вы впрочем, его знаете. Такой радикал, такой радикал, что сил никаких нет! Покойный Робеспьер по сравнению с ним был умеренный консерватор! Больше никого. Мамонтов не мог прийти.
— Я переколю булавки у тебя в комнате. Можно? — спросила Маша с мольбой в голосе и увела сестру в спальную. Она всегда краснела, входя в эту комнату. — Ну что? Что они сказали? Они согласились?
— Согласились, — нехотя ответила Лиза. — Но я думаю… — Она не успела сказать, что думает: Маша уже осыпала ее поцелуями. — Какая ты глупая! Точно это спектакль! Конечно, сегодня опасность невеликая. Но я не взяла бы тебя, если б не думала, что это твое право… Ну, хорошо, иди в кабинет.
— Еще один раз! Последний, — сказала Маша и, поцеловав сестру, убежала. Она была совершенно счастлива.
— Все-таки, отчего вы в штатском? Вам очень к лицу, — сказала она Коле в передней. Ей теперь хотелось хвалить всех и все.
— Оттого, что я собираюсь дернуть отсюда к Донону. — Маша изобразила на лице почтение и восторг. — Вот что, Машенька, вас-то я и жду. Скажите, пожалуйста, дяде, что его просят в гостиную.
— Кто просит?
— Не водите вола, канареечка. Скажите: просят.
— П-попросите очень, очень вежливо, тогда скажу. Иначе не скажу.
— Отстаньте… Ну, ладно, прошу очень вежливо.
— То-то, а не «водите вола», — сказала Маша. Ее, впрочем, приводил в восторг его новый язык. — Сейчас скажу.
Коля вошел в гостиную и принялся рассматривать книги. Это было его любимое занятие. Софья Яковлевна говорила, что половина эрудиции, которой он удивлял старших, идет от изучения книжных витрин, полок и каталогов.
— Как, это ты? — спросил, входя, Михаил Яковлевич. — В чем дело?
— Дядя, у меня к тебе конфиденциальная просьба. Обещай исполнить.
— Если не очень глупая конфиденциальная просьба, изволь, исполню.
— Я собираюсь нарезать винта в одиннадцать.
— Вот что, мой друг, я воровского языка не знаю, ты меня смешиваешь с Ванькой-Каином. Говори по-человечески.
— Я хочу от вас уйти в одиннадцатом часу.
— Как? И ты? Это почему?
— Мой секрет. Но если мама тебя спросит, когда я ушел, скажи, что в третьем часу ночи.
— Tiens, tiens, — сказал Черняков, глядя на него с удивлением. — То-то ты в штатском! Скажи сначала, куда ты хочешь пойти.
— Ты, однако, обещал.
— Я сказал: если не очень глупая просьба.
— Стоит ли поднимать шухер? Впрочем, так и быть, скажу. Мы сегодня собираемся компанией к Донону. Мне не хочется уходить от вас, но… Я даже хотел утром послать тебе записку, что не буду.
— Только этого не хватало бы! — с возмущением сказал Михаил Яковлевич. «Из-за него затеян весь этот обед, а он, клоп, послал бы записку, что не будет!.. Вот тебе, однако, и траур!» — подумал Черняков, немного оскорбившись за Юрия Павловича. Он посмотрел на Колю и подавил вздох. «Я сам такой». — Дай честное слово, что прямо от Донона ты вернешься домой, — потребовал он немного подумав.
— Разумеется, даю слово, — сказал Коля. Хотя в его тоне слышалась некоторая досада, Михаил Яковлевич видел, что он говорит правду.
— Ну, что ж, Бог с тобой, я готов тогда соврать маме. А не поймают вас? Но как же при твоих революционных убеждениях идти к Донону? В каком, кстати, состоянии твои финансы?
— У меня есть карась, — тревожно сказал Коля. — Виноват, десять рублей. Разве может не хватить?
— Экий богач! Вот тебе еще от меня полкарася, тогда хватит наверное.
— Merci beaucoup! Какой приятный сюрприз! А смолки не дашь, дядя?
— Это папиросы? Разумеется, не дам.

Хозяйство в доме всецело лежало на Михаиле Яковлевиче. Лиза не обратила никакого внимания на купленные им перед свадьбой серебро, фарфор, столовое белье. «В отца пошла», — уныло думал Черняков. Это было не совсем верно. У Павла Васильевича, считавшего умственную работу единственным важным делом в жизни, презрение ко всему внешнему, светскому, к условностям моды, к условной distinction, было безгранично и незаметно. У Елизаветы Павловны это пренебрежение сказывалось не всегда и не во всем, и она порою им щеголяла. В сколько-нибудь чопорном обществе Лиза держалась как нигилистка , но среди революционеров иногда появлялась в дорогих модных платьях, хотя они вызывали там насмешки. Домом она интересовалась мало, запах кухни, в которую она заходила редко, вид сырого мяса, окровавленной птицы вызывали у нее отвращение. Елизавета Павловна охотно подбросила хозяйство мужу и говорила, что он превосходно со всем справляется.
У них была хорошая кухарка, напоминавшая старых преданных слуг в театральных пьесах; ее даже звали Агафьей. Была хорошенькая горничная, выбранная Михаилом Яковлевичем не совсем случайно. (Лиза, впрочем, и не заметила, что он хотел возбудить в ней ревность.) С внешней стороны все, вообще, было, по мнению Чернякова, «как у людей», то есть как у семейных профессоров, адвокатов, писателей, зарабатывавших несколько тысяч рублей в год. Елизавета Павловна обычно где-то пропадала целый день, возвращалась домой к обеду и, как гостья, хвалила подававшиеся блюда. Случалось, она не приходила и обедать. Им тогда овладевала тревога. Горничная, ему казалось, смотрела на него с сочувственным недоумением. Михаил Павлович понимал, что скрыть правду об его браке можно от всех, кроме этой горничной, и морщился, представляя себе ее разговоры с кухаркой. Черняков чувствовал также, что, если б Лизу арестовали, то, помимо всего прочего, ему было бы очень стыдно перед прислугой. Он стыдился этого чувства, сам признавал его мещанским, но знал, что отделаться от него не может.
— Я все же надеюсь, что у нас склада революционных изданий не будет? — не совсем шутливо спросил Михаил Яковлевич жену вскоре после свадьбы.
— Ну, это мы еще посмотрим, — сказала она. — Нет, нет, я вам обещала.
Неожиданно перед новогодним обедом у Елизаветы Павловны начался, по замечанию Чернякова, припадок хозяйственной деятельности. Она «взяла все на себя», попросила отца прислать экипаж и утром ездила по гастрономическим магазинам. Михаил Яковлевич был очень доволен и хвалил купленные ею закуски и напитки.
— Нет, этого не трогайте, — остановила его Лиза, когда он хотел разрезать веревки на самом большом тяжелом свертке. — Это не для вас.
— Слушаю-с, — сказал Черняков, скрывая раздражение. Он совершенно не жалел денег, но ему было досадно, что они сегодня ночью будут есть и пить на его средства.
— Это для моей чахоточной подруги, — так же иронически сказала Лиза.

За обедом, как теперь везде, говорили о «Народной Воле» и о взрыве поезда под Москвой. Доктор рассказывал некоторые подробности дела. У Петра Алексеевича, благодаря Дюммлерам, образовалась практика среди высших должностных лиц Петербурга. Они знали его взгляды, но делились с ним сплетнями о других высоких должностных лицах, а иногда сообщали ему новости, которые публике были неизвестны.
— …Он мне сказал, что один из главных участников подкопа, некий Ширяев, арестован. Другим удалось спастись. А главный, Лев Гартман, тот, что выдавал себя за купца, уже будто бы скрылся за границу.
— Я тоже слышал. Но как эффектно вы выражаетесь: «выдавал себя за купца»! На самом деле он, говорят, бывший бухгалтер, — сказал Черняков, искоса поглядывая на жену, разливавшую по тарелкам суп (это тоже было проявлением хозяйственного припадка). Лиза как будто и не слушала доктора. «Притворяется или, действительно, ничего не знает?» — спросил себя Михаил Яковлевич.
— А жена Сухорукова, как они думают, некая Перовская, — сказал доктор.
— Это та самая Перовская, о которой путаник Мамонтов в свое время просил похлопотать мою сестру, — раздраженно заметил Михаил Яковлевич. — Хороша бы Соня теперь была, если б не отказалась! Мамонтов уже тогда сочувствовал революционному движению, а теперь с ним просто невозможно разговаривать.
Черняков знал, что тут так говорить не следовало, и видел это по лицам жены и гостей. Но в последнее время он плохо владел собой; в этот же день с утра настроился на раздражение.
— Говорят, эта Перовская принадлежит к высшей придворной аристократии. Будто бы она еще недавно на балах в Зимнем дворце танцевала с великими князьями.
— Едва ли. Я немного знал ее отца, — сказал Муравьев. — Не очень хороший был человек, настоящий деспот. Они небогаты и, настолько мне известно, к придворной аристократии не принадлежат. Эту бедную девушку я не знал.
— Почему же она «бедная девушка»? — спросил Коля, не желавший все время молчать в обществе взрослых. Но профессор ничего ему не ответил.
— А вы, Иван Константинович, знали Перовскую? — спросил доктор Валицкого, который, по своему обыкновению, молчал.
— Да, встречал.
— Что же вы о ней думаете, если не слишком нескромно вас об этом спрашивать?
— Ничего не думаю… Они недавно приговорили царя к смерти. По-моему, это чрезвычайно глупо.
Павел Васильевич одобрительно кивнул головой. Он никак не ожидал таких слов и был приятно удивлен.
— Тут не может быть двух мнений! — сказал Муравьев.
— Тут могут быть два мнения, папа! И даже очень могут быть! — ответила Лиза резко. Маша изменилась в лице.
— Это чрезвычайно глупо, как почти все, что делают народовольцы, — продолжал Валицкий, не обративший никакого внимания на слова Муравьева и Лизы. — Глупо, потому что убийства отдельных лиц бесполезны и бессмысленны. Это все равно, как если б мы в турецкую войну старались убить Османа-пашу или, тем паче, пашу самого заурядного. Убьют Александра Второго — будет Александр Третий или Александр Тридцать третий! Террор может быть только массовый, после захвата власти, — пояснил Валицкий. Павел Васильевич понял, что поторопился с одобрением. Он только вздохнул.
— Ах, массовый, — сказал Черняков.
— Массовый террор вроде того, который, захватив власть, осуществляли французские якобинцы.
— Ах, якобинцы, — сказал Черняков.
— Я не сторонник террора, — возразил доктор, — но ваша аналогия мне представляется неверной. Есть разница между войной и революцией.
— Никакой разницы нет. Кто видел вблизи войну, тот может понять революцию. И только тот.
— Ну, хорошо, не будем останавливаться на этом побочном вопросе, тем более, что я на войне не был, — сказал смущенно Петр Алексеевич. Он всегда чувствовал себя виноватым, когда говорил с участниками войны, а теперь начинал чувствовать свою вину и в разговорах с участниками революции. — Основная проблема текущего момента: считаем ли мы возможным немедленное осуществление и торжество социализма?
— Кажется, вы «склоняетесь к социализму», Петр Великий, — саркастически спросил Черняков. — Или еще недавно склонялись? Я ужасно люблю это выражение «склоняться к социализму». А как вы, Павел Васильевич? Вы социалист?
— Что это он все нынче ругается? — шутливо сказал Муравьев, подавляя зевок. — Один мой немецкий коллега говорит, что мы все теперь немного вольтерианцы. А мне позвольте сказать, что мы все теперь немного социалисты…
— Если немного, то Бог простит.
— Мой социализм очень простой, неученый: я считаю, что никто не должен иметь на семью в год менее трех тысяч и более тридцати тысяч рублей дохода.
— Это, конечно, просто и мило. Но как это сделать?
— Многие находят, что необходимо обобществление средств производства. По-моему, вопрос гораздо проще разрешается соответственным подоходным налогом.
— Почему же люди будут работать, если налог будет конфисковывать их доход?
— Потому что приятнее иметь в год тридцать тысяч, чем три.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96