А германский император не пьет. Он сейчас тоже здесь, вы его не видели? Прямой важный старик, никому не отвечает на поклоны, не то что наш государь, который чуть ли не первый кланяется. Днем государь у княжны Долгорукой и вечером тоже.
Катя, слышавшая о княжне Долгорукой, с жадным любопытством расспрашивала о ней Чернякова: какая она? действительно ли так красива? вся ли в бриллиантах? Михаил Яковлевич сообщил о романе царя приличные юмористические подробности (в Эмсе передавали и не совсем приличные).
— Сам я ни разу ее не видел. Она не показывается ни на водах, ни на музыке, ни в саду. Иногда, по вечерам, ездит с государем кататься, но всегда за город, к Рейну.
— Что же вы-то здесь делаете, если разрешите узнать? — солидно спросил Алексей Иванович. — Вы здесь давно?
— Целую вечность: больше недели.
Черняков благодушно-юмористически описал жизнь в Эмсе. Он хорошо рассказывал, — гораздо лучше, чем писал. Ему очень понравилась Катя, но он все-таки не мог привыкнуть к мысли, что разговаривает с настоящей акробаткой; улыбка на его лице была напряженно-галантной.
— А где же твои? Еще спят? — спросил Николай Сергеевич.
— Что ты? Кто же в Эмсе спит в восьмом часу утра? Сие запрещено полицией, polizeilich verboten. Они пьют Кессельбруннен, в Верхнем курзале… Надеюсь, ты не забыл, что ты у нас сегодня обедаешь? Обед ровно в семь тридцать. А то, может, и утром зайдешь? — спросил он и немного смутился, подумав, что собственно законы не запрещали бывать в их доме и друзьям Мамонтова. «Божия запрещения, конечно, нет, но Юрий Павлович умер бы от разрыва сердца, если б на его пороге появились акробаты. Да и Соня была бы, пожалуй, недовольна. Все-таки, может не следовало звать его при Катилине…»
— Нет, я не забыл, — кратко ответил Николай Сергеевич. Катя на него взглянула. Черняков поднялся, сообщив, что должен зайти за русскими газетами: они уже наверное пришли.
— Неужто тут есть русские газеты? — радостно спросил Рыжков. — Голубчик, позвольте мне пойти с вами? Я ни слова по-ихнему не знаю.
— Очень рад.
— Покажи ему курзал, — сказал Мамонтов. — Постой, это у тебя «Русский вестник»? Майский? Давай его сейчас сюда! Там должно быть продолжение «Анны Карениной»!
— Представь, почему-то в этой книжке нет ее продолжения! Я сам очень жалел. Зато есть интереснейшая статья Соловьева о судебной реформе в Царстве Польском…
— Это сам читай, — сказал Николай Сергеевич.
— Вы у его жены нынче обедаете? — спросила Катя, немного насторожившись.
— Нет, у его сестры. Он не женат. Он здесь с сестрой и с ее мужем.
— Она молодая?
— Молодая и очень красивая, — ответил Мамонтов. Они помолчали. — Завтракаю я, конечно, с вами. Хотите здесь, на свежем воздухе?
— А здесь не очень дорого? Мы и то вас разоряем. Но мы сейчас без копейки.
— Нет, не разоряете… Почему же у вас и теперь нет денег? Ведь после тройного сальто-мортале, вы говорите, Карло стал знаменитостью?
— Не я говорю, а это все говорят! — обиженно сказала Катя. — Телеграммы были во всех газетах, даже в Америку телеграфировали! И везде нам теперь большой почет. Почему нет денег? У нас никогда нет денег, — пояснила она, точно сообщая закон природы, вполне все объясняющий. — Ну, мы немного приоделись после тройного: Карло нас заставил взять из общей кассы, деньги, говорит, не мои, а нашей семьи. А какая это общая касса? Мне грош цена, Алешенька уже стар, деньги платят Карло. Конечно, мы долги заплатили, все до копейки, мы страшно честные, — сказала Катя, слизывая с ложечки остатки меда. — Вот ничего денег и не осталось. Да это неважно: Карло теперь знает весь мир! Ах, если б вы видели, что это было в Варшаве! Это был не успех, а Бог знает что такое! Вы понимаете, что значит тройное? Это значит, прыгнуть надо так, чтобы перевернуться в воздухе три раза! Между тем, даже если два раза, то и то это страшно опасно. Я Христом Богом умоляла Карло, чтобы он тройного не делал. Да ведь вы знаете, что он за человек! Вбил себе в голову тройное и кончено. Ему для славы нужно! — «Нет, говорит, не все разбивались. Этот, говорит, не разбился, и тот не разбился». А что другие десять разбились насмерть, это ничего!
— Вы очень волновались?
— Безумно! Просто и вспомнить страшно! Я сидела в уборной и молилась: «Господи, спаси!.. Господи, помоги!» Вдруг стало тихо: знаете, как когда объявляют публике? Ну, понятно, публику часто обманывают, вот. и перед моим выстрелом Карло тоже просит «господ зрителей соблюдать полную тишину». Но здесь-то ведь я знала, что дело вправду идет о жизни!.. Сижу, трясусь (лицо у нее побледнело). Вдруг слышу: рев! Что это было, сказать не могу! Я выбежала на арену и бросилась ему на шею А он ничего! Только голова немного кружилась. Журналисты побежали на телеграф, ей-Богу, правда! Потом нам газеты показывали: английские, финляндские. С его биографией , — старательно выговорила Катя. — Я умоляла, чтобы он перевел. Да он не перевел. А сам мне сказал, что для этого дня жил. Такой он человек!
— Какой же он человек?
— Хороший! Чудный! Прелесть какой!
— Вы любите его?
— Страшно люблю! А то как же? У меня кроме него и Алешеньки никого нет. Вот еще вы, — сказала она и потянулась, чтобы его поцеловать, но вспомнила о тюрьме и не поцеловала. — Они меня и воспитали. Я вам ведь рассказывала, что я, можно сказать, в цирке родилась. Нет? Мой отец был жонглер и первый человек на всей Волге. Он меня отдал в Мариинское училище. И не в трехклассное, а в шестиклассное! — с гордостью сказала Катя. — Я пять классов кончила, ей-Богу не вру! Была в пятом классе, когда папаша скоропостижно умер, царство ему небесное! Ну, как у нас водится, похоронить было не на что, хоть он чудно зарабатывал, больше всех. Ну, Алешенька, спасибо ему, стал собирать деньги на сироту (у нее на глазах показались слезы и тотчас исчезли, как будто испарились). Так можете себе представить, артисты собрали денег и на похороны, и на мое ученье! Ах, какие у нас в цирке чудные люди! Я еще шесть месяцев училась. Потом, понятное дело, собирать стало труднее, стали там разное говорить: пусть, мол, работает, уже не маленькая. Да и правду говорили. Вот позвал меня Алешенька, погладил по голове и спрашивает: «Хочешь, Катенька, учиться у меня делу?» Я страшно обрадовалась, хоть и жалко было бросать училище, но правду сказать, мне все эти алгебры осточертели. И, верно, цирк у меня в крови. И как видите, с тех пор без алгебры живем, и чудно живем. Теперь Америку увидим… Вы нашего директора Андерсона видели? Красивый старик, правда?
— Какой же он старик?
— Да ему сорок лет! И он американец, ей-Богу! Но очень хороший человек, хотя не русский. Вы знаете, он по-русски немного говорит. Только его какие-то шутники научили нехорошим словам, дураки такие! И вообще в цирке всегда хорошие люди. Только наездница Кастелли язва, думает, что она красавица, и важничает.
— Это та, что на белой лошади?
Катя засмеялась его невежеству.
— У наездниц обыкновенно белые лошади. Чтобы не видна была канифоль… А вы где же ее видели? — подозрительно спросила она.
— Да ведь она намалевана на стене, там, где лотки.
— Да. Это наши лотки. И вы знаете, они платят нам, то есть Андерсону, аренды миллион рублей в год… Нет, что я вру! Тысячу. Тысячу талеров, — поправилась Катя, для которой, впрочем, и миллион, и тысяча были одинаково невообразимыми числами. — И нищие у нас тоже свои: всегда переезжают с цирком, но они нам ничего не платят.
— Что же вы будете показывать в Америке? Тройное сальто-мортале?
— Это главное, конечно, но не только это. На тройном сальто-мортале нам с Алешенькой ведь нечего делать. Алешенька, тот хоть на подкидную доску прыгает, а мне и показаться нельзя. Нет, мы уже составили номер , — серьезно и многозначительно сказала Катя. Николай Сергеевич по ее выражению понял, что это очень важная вещь: составить номер. «Не может быть, чтобы она притворялась насчет Карло. А что, если прямо ее спросить? — Грубо и глупо, но, право, я спрошу», — подумал Мамонтов и сказал совершенно другое:
— Должно быть, это особая порода людей: люди тройного сальто-мортале. Верно, и Бисмарк такой же.
— Какой Бисмарк? Бисмарк с тремя волосинками? Разве он прыгает?.. Опять я вру!
— Да, Бисмарк с тремя волосинками, — повторил Николай Сергеевич. Ему было досадно, что она не очень оценила его замечание, как ему казалось тонкое. Вдруг на аллее, в нескольких шагах от себя, он увидел Софью Яковлевну. Она шла с мужем и с какой-то дамой. — «Подойти? Не могу же я бросить Катю!» Николай Сергеевич нерешительно привстал и поклонился, почему-то чувствуя себя смущенным. Софья Яковлевна ласково улыбнулась и кивнула, бегло оглянув Катю. Дюммлер его не заметил.
— Кто эта черная? — спросила Катя. В голосе ее вдруг послышалась недоброжелательность. — Какая красивая!
— Да это и есть сестра Чернякова, с которым я вас познакомил. Ее фамилия Дюммлер. А Черняков мой товарищ по гимназии и университету. Он вам понравился?
— Ничего… Только какой же он вам товарищ?
— Почему же нет? Что вы хотите сказать?
— Нет, я так.
VII
Софья Яковлевна тоже нашла перемену в Мамонтове
— Вы возмужали , дорогой мой, — говорила она вставляя в вазу принесенные им цветы. — Надеюсь, это слово вас не задевает? Вы не в том возрасте, когда оно может обрадовать, и не в том, когда оно может обидеть. Брат сказал мне, что вы стали «величественнее», и в этом есть маленькая доля правды. Успехи сделали вас самоувереннее, это сказывается даже в вашей наружности. И слава Богу: так и надо.
— Какие же мои успехи?
— Я знаю вашу скромность.
— Она знает твою скромность, Люцифер! — сказал Черняков, бывший в самом лучшем настроении духа. В петербургской газете, которую он купил в это утро, была корреспонденция из Эмса. В числе видных русских, уже находившихся или ожидавшихся в Эмсе, был назван «профессор Я. М. Черняков». Как ни досадно было, что газета перепутала инициалы, заметка доставила Михаилу Яковлевичу большое удовольствие. Назван он был в списке на последнем месте, но это, очевидно, объяснялось алфавитным порядком фамилий. Михаил Яковлевич проверил: «Да, конечно, все по алфавиту». Только «Ю. П. Дюммлер с супругой» шел впереди «писателя Ф. М. Достоевского». «Порядок второй буквы не всегда соблюдается. Достоевский, кажется, еще не приехал. А не повезло мне с первой буквой», — подумал Михаил Яковлевич.
— Нет, особенных успехов я что-то за собой не знаю, — повторил Мамонтов. За минуту до того он нисколько не собирался говорить о своих неудачах и стал отрицать свои успехи нечаянно: так вышло.
— Леонардо, ты продал «Стеньку», это во-первых…
— Продал потому, что в Париже в некоторых кругах появилась мода на все русское. Французы надеются, что Россия поможет им отвоевать Эльзас и Лотарингию, а для этого, разумеется, необходимо было купить мою картину: ничто ведь не может доставить больше радости государю, правда?
— А во-вторых, тебя засыпали золотом заказчики и особенно заказчицы. В-третьих, наконец, ты имел сказочный успех у парижанок. И тем большую несть тебе делает то обстоятельство, что ты и после всего этого не забыл старых друзей. Ведь ты мне за полтора года написал целых два письма, шутка ли сказать! Впрочем, и тот Леонардо, говорят, после «Жоконды» еще подавал два пальца старым приятелям.
— Да что ты к нему пристал? — сказала брату Софья Яковлевна. — Это правда насчет заказов?
— Совершенный вздор. Я за умеренную плату написал три портрета среднего достоинства. Только и всего.
— Это уже несомненный успех. А как отнеслась к вам критика?
— Критика была больше устная. Рецензий было мало. Кое-кто хвалил, кое-кто ругал. А один молодой художник выругал мою картину непечатным словом.
— Кто и каким? — радостно спросил Черняков.
— Это было так. Наша прошлогодняя выставка помещалась недалеко от выставки импрессионистов на Boulevard des Capucines. Вы слышали об импрессионистах?
— Кажется, я что-то читала во французских газетах. Они так называются по названию картины одного из них: «Impressions de…». «Impressions de» не знаю, что именно?
— Просто «Impressions». Они в прошлом году устроили в Париже свою первую выставку. Над ними все издевались и, по-моему, очень глупо: между ними есть одаренные люди. Но публика нарочно к ним валила свистеть и скандалить. Чтобы не остаться в долгу, они ходили к нам и хохотали самым непристойным образом. Один из них, вообще, впрочем, человек мрачный, Сезанн, проходя мимо моего «Стеньки», будто бы воскликнул: «Dieu, quelle saloperie!» Быть может, он даже выразился еще сильнее, но мне добрые люди передали именно так, — сказал, улыбаясь, Мамонтов. «Зачем я им это рассказываю? Как глупо!» — подумал он и нахмурился, вспомнив, сколько горя причинило ему это происшествие. Именно на выставке импрессионистов Николаю Сергеевичу пришла мысль, что, быть может, ничего не стоит и его картина, и живопись всех его учителей. «Что если именно эти мальчишки правы, и мне надо всему учиться с азов?»
— И ты не заколол оного Сезама каким-нибудь флорентийским кинжалом шестнадцатого века?
— Я сделал другое: я решил купить его картину «La Maison du pendu». Как бы все над ним ни издевались, он человек очень талантливый. На их выставке любую картину можно было бы купить за десять — пятнадцать франков, но эта как раз уже была продана: я опоздал.
— Твой поступок прямо из первых времен христианства!.. Ты разочаровался в живописи и сожжешь «Стеньку», как Гоголь сжег «Мертвые души»! Не делай этого, умоляю тебя!
— Я не разочаровался в живописи. Скорее она во мне разочаровалась, — сказал Мамонтов, обращаясь к Софье Яковлевне. «Точно он с вызовом это говорит: «влюблен, и ни живопись, ни ваше мнение теперь не имеют для меня значения!» — подумала она с удивившей ее досадой и улыбнулась.
— Меня очень радует, что ваш очевидный успех не вскружил вам головы и что вы остались таким же простым, милым и умным человеком, каким были… Ну, а как же Бакунин и Маркс?
— Никак. Маркса я так и не повидал. Зато с Бакуниным — не сердитесь — я на «ты»… Юрий Павлович не выгонит меня из дому?
— Вас даже не оставят без сладкого… Надеюсь, вы приехали в Эмс надолго?
— Нет, всего на несколько дней. Вы довольны Эмсом?
— В восторге.
— Ведь это теперь самое модное место. Съезд огромный. Кто здесь из русских?
— Могу дать тебе список. Сегодня его зачем-то напечатали петербургские газеты. Вот… Только верни, я еще не все в газете прочел.
— Кто из русских? Прежде всего, государь.
— Да, я знаю. Вы его, разумеется, часто видите?
— Да, как все, на водах. Он очень милостив к Юрию Павловичу и постоянно справляется об его здоровьи… Не то что некоторые.
— Ради Бога, извините! Но мне Михаил вчера сказал, что Юрий Павлович чувствует себя гораздо лучше и что вообще его болезнь не опасна.
— Это так. В Петербурге он в последнее время не вставал с постели, а в Эмсе теперь вот гуляет, как юноша. Здешние воды делают чудеса. Он и сейчас на музыке. Вы не очень голодны? Мы сядем за стол, как только вернется Юрий Павлович… Вы спрашивали о государе. Он здоров, весел и жизнерадостен. Отдыхает и наслаждается жизнью. Вы знаете, княжна Долгорукая тоже здесь. Государь проводит у нее целые дни, с ней и с Гого.
— Кто это Гого?
— Сын государя и княжны, Георгий, очаровательный ребенок, писаный красавец, весь в отца. Он здесь на водах имеет бешеный успех. Когда он гуляет с няней, за ним так и бегут восторженные немки. На днях его встретил император Вильгельм. Немного поколебался, но подошел, потрепал Гого по щеке, сказал: «Der kleine ist wirklich bildsch?n», добродетельно вздохнул и оглянулся по сторонам: не донесли бы его жене или нашей императрице… Я редко вижу княжну. Она живет очень уединенно. Государь обожает и ее, и сына: он своих законных детей никогда так не любил и не баловал. Каждый день привозит ей бриллианты, ему игрушки, все выписывается из Парижа. При Гого няня, славная женщина. И представьте, государь сам купил сумочку, наполнил золотом и подарил ей. Он с няней здоровается за руку! Этого мы с вами не сделали бы. Александр Николаевич самодержавнейший из всех монархов, но он по природе демократ!
— Не говорите мне таких вещей: у меня льются слезы умиления.
— Он ее и при посторонних, и наедине называет «княжна», — продолжала с увлечением Софья Яковлевна. Брат смотрел на нее и дивился. «Откуда ей все это известно? Выходит так, будто она проводит с ними целые дни…» Михаил Яковлевич был в душе разочарован невниманием государя к Дюммлерам и понимал, что это для них тяжелый удар, как они ни притворяются, будто ничего лучшего нельзя было и ожидать. — А она называет государя «Саша». У меня в ее положении просто не повернулся бы язык сказать государю «Саша» и «ты»!
— Что ж, она старику изменяет?
Софья Яковлевна только на него посмотрела.
— Изменяет? Государю!.. Ну, не будем об этом говорить. Какие же ваши планы? Когда вы возвращаетесь в Петербург?
— Это зависит от многого… Прежде всего, от состояния моих дел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
Катя, слышавшая о княжне Долгорукой, с жадным любопытством расспрашивала о ней Чернякова: какая она? действительно ли так красива? вся ли в бриллиантах? Михаил Яковлевич сообщил о романе царя приличные юмористические подробности (в Эмсе передавали и не совсем приличные).
— Сам я ни разу ее не видел. Она не показывается ни на водах, ни на музыке, ни в саду. Иногда, по вечерам, ездит с государем кататься, но всегда за город, к Рейну.
— Что же вы-то здесь делаете, если разрешите узнать? — солидно спросил Алексей Иванович. — Вы здесь давно?
— Целую вечность: больше недели.
Черняков благодушно-юмористически описал жизнь в Эмсе. Он хорошо рассказывал, — гораздо лучше, чем писал. Ему очень понравилась Катя, но он все-таки не мог привыкнуть к мысли, что разговаривает с настоящей акробаткой; улыбка на его лице была напряженно-галантной.
— А где же твои? Еще спят? — спросил Николай Сергеевич.
— Что ты? Кто же в Эмсе спит в восьмом часу утра? Сие запрещено полицией, polizeilich verboten. Они пьют Кессельбруннен, в Верхнем курзале… Надеюсь, ты не забыл, что ты у нас сегодня обедаешь? Обед ровно в семь тридцать. А то, может, и утром зайдешь? — спросил он и немного смутился, подумав, что собственно законы не запрещали бывать в их доме и друзьям Мамонтова. «Божия запрещения, конечно, нет, но Юрий Павлович умер бы от разрыва сердца, если б на его пороге появились акробаты. Да и Соня была бы, пожалуй, недовольна. Все-таки, может не следовало звать его при Катилине…»
— Нет, я не забыл, — кратко ответил Николай Сергеевич. Катя на него взглянула. Черняков поднялся, сообщив, что должен зайти за русскими газетами: они уже наверное пришли.
— Неужто тут есть русские газеты? — радостно спросил Рыжков. — Голубчик, позвольте мне пойти с вами? Я ни слова по-ихнему не знаю.
— Очень рад.
— Покажи ему курзал, — сказал Мамонтов. — Постой, это у тебя «Русский вестник»? Майский? Давай его сейчас сюда! Там должно быть продолжение «Анны Карениной»!
— Представь, почему-то в этой книжке нет ее продолжения! Я сам очень жалел. Зато есть интереснейшая статья Соловьева о судебной реформе в Царстве Польском…
— Это сам читай, — сказал Николай Сергеевич.
— Вы у его жены нынче обедаете? — спросила Катя, немного насторожившись.
— Нет, у его сестры. Он не женат. Он здесь с сестрой и с ее мужем.
— Она молодая?
— Молодая и очень красивая, — ответил Мамонтов. Они помолчали. — Завтракаю я, конечно, с вами. Хотите здесь, на свежем воздухе?
— А здесь не очень дорого? Мы и то вас разоряем. Но мы сейчас без копейки.
— Нет, не разоряете… Почему же у вас и теперь нет денег? Ведь после тройного сальто-мортале, вы говорите, Карло стал знаменитостью?
— Не я говорю, а это все говорят! — обиженно сказала Катя. — Телеграммы были во всех газетах, даже в Америку телеграфировали! И везде нам теперь большой почет. Почему нет денег? У нас никогда нет денег, — пояснила она, точно сообщая закон природы, вполне все объясняющий. — Ну, мы немного приоделись после тройного: Карло нас заставил взять из общей кассы, деньги, говорит, не мои, а нашей семьи. А какая это общая касса? Мне грош цена, Алешенька уже стар, деньги платят Карло. Конечно, мы долги заплатили, все до копейки, мы страшно честные, — сказала Катя, слизывая с ложечки остатки меда. — Вот ничего денег и не осталось. Да это неважно: Карло теперь знает весь мир! Ах, если б вы видели, что это было в Варшаве! Это был не успех, а Бог знает что такое! Вы понимаете, что значит тройное? Это значит, прыгнуть надо так, чтобы перевернуться в воздухе три раза! Между тем, даже если два раза, то и то это страшно опасно. Я Христом Богом умоляла Карло, чтобы он тройного не делал. Да ведь вы знаете, что он за человек! Вбил себе в голову тройное и кончено. Ему для славы нужно! — «Нет, говорит, не все разбивались. Этот, говорит, не разбился, и тот не разбился». А что другие десять разбились насмерть, это ничего!
— Вы очень волновались?
— Безумно! Просто и вспомнить страшно! Я сидела в уборной и молилась: «Господи, спаси!.. Господи, помоги!» Вдруг стало тихо: знаете, как когда объявляют публике? Ну, понятно, публику часто обманывают, вот. и перед моим выстрелом Карло тоже просит «господ зрителей соблюдать полную тишину». Но здесь-то ведь я знала, что дело вправду идет о жизни!.. Сижу, трясусь (лицо у нее побледнело). Вдруг слышу: рев! Что это было, сказать не могу! Я выбежала на арену и бросилась ему на шею А он ничего! Только голова немного кружилась. Журналисты побежали на телеграф, ей-Богу, правда! Потом нам газеты показывали: английские, финляндские. С его биографией , — старательно выговорила Катя. — Я умоляла, чтобы он перевел. Да он не перевел. А сам мне сказал, что для этого дня жил. Такой он человек!
— Какой же он человек?
— Хороший! Чудный! Прелесть какой!
— Вы любите его?
— Страшно люблю! А то как же? У меня кроме него и Алешеньки никого нет. Вот еще вы, — сказала она и потянулась, чтобы его поцеловать, но вспомнила о тюрьме и не поцеловала. — Они меня и воспитали. Я вам ведь рассказывала, что я, можно сказать, в цирке родилась. Нет? Мой отец был жонглер и первый человек на всей Волге. Он меня отдал в Мариинское училище. И не в трехклассное, а в шестиклассное! — с гордостью сказала Катя. — Я пять классов кончила, ей-Богу не вру! Была в пятом классе, когда папаша скоропостижно умер, царство ему небесное! Ну, как у нас водится, похоронить было не на что, хоть он чудно зарабатывал, больше всех. Ну, Алешенька, спасибо ему, стал собирать деньги на сироту (у нее на глазах показались слезы и тотчас исчезли, как будто испарились). Так можете себе представить, артисты собрали денег и на похороны, и на мое ученье! Ах, какие у нас в цирке чудные люди! Я еще шесть месяцев училась. Потом, понятное дело, собирать стало труднее, стали там разное говорить: пусть, мол, работает, уже не маленькая. Да и правду говорили. Вот позвал меня Алешенька, погладил по голове и спрашивает: «Хочешь, Катенька, учиться у меня делу?» Я страшно обрадовалась, хоть и жалко было бросать училище, но правду сказать, мне все эти алгебры осточертели. И, верно, цирк у меня в крови. И как видите, с тех пор без алгебры живем, и чудно живем. Теперь Америку увидим… Вы нашего директора Андерсона видели? Красивый старик, правда?
— Какой же он старик?
— Да ему сорок лет! И он американец, ей-Богу! Но очень хороший человек, хотя не русский. Вы знаете, он по-русски немного говорит. Только его какие-то шутники научили нехорошим словам, дураки такие! И вообще в цирке всегда хорошие люди. Только наездница Кастелли язва, думает, что она красавица, и важничает.
— Это та, что на белой лошади?
Катя засмеялась его невежеству.
— У наездниц обыкновенно белые лошади. Чтобы не видна была канифоль… А вы где же ее видели? — подозрительно спросила она.
— Да ведь она намалевана на стене, там, где лотки.
— Да. Это наши лотки. И вы знаете, они платят нам, то есть Андерсону, аренды миллион рублей в год… Нет, что я вру! Тысячу. Тысячу талеров, — поправилась Катя, для которой, впрочем, и миллион, и тысяча были одинаково невообразимыми числами. — И нищие у нас тоже свои: всегда переезжают с цирком, но они нам ничего не платят.
— Что же вы будете показывать в Америке? Тройное сальто-мортале?
— Это главное, конечно, но не только это. На тройном сальто-мортале нам с Алешенькой ведь нечего делать. Алешенька, тот хоть на подкидную доску прыгает, а мне и показаться нельзя. Нет, мы уже составили номер , — серьезно и многозначительно сказала Катя. Николай Сергеевич по ее выражению понял, что это очень важная вещь: составить номер. «Не может быть, чтобы она притворялась насчет Карло. А что, если прямо ее спросить? — Грубо и глупо, но, право, я спрошу», — подумал Мамонтов и сказал совершенно другое:
— Должно быть, это особая порода людей: люди тройного сальто-мортале. Верно, и Бисмарк такой же.
— Какой Бисмарк? Бисмарк с тремя волосинками? Разве он прыгает?.. Опять я вру!
— Да, Бисмарк с тремя волосинками, — повторил Николай Сергеевич. Ему было досадно, что она не очень оценила его замечание, как ему казалось тонкое. Вдруг на аллее, в нескольких шагах от себя, он увидел Софью Яковлевну. Она шла с мужем и с какой-то дамой. — «Подойти? Не могу же я бросить Катю!» Николай Сергеевич нерешительно привстал и поклонился, почему-то чувствуя себя смущенным. Софья Яковлевна ласково улыбнулась и кивнула, бегло оглянув Катю. Дюммлер его не заметил.
— Кто эта черная? — спросила Катя. В голосе ее вдруг послышалась недоброжелательность. — Какая красивая!
— Да это и есть сестра Чернякова, с которым я вас познакомил. Ее фамилия Дюммлер. А Черняков мой товарищ по гимназии и университету. Он вам понравился?
— Ничего… Только какой же он вам товарищ?
— Почему же нет? Что вы хотите сказать?
— Нет, я так.
VII
Софья Яковлевна тоже нашла перемену в Мамонтове
— Вы возмужали , дорогой мой, — говорила она вставляя в вазу принесенные им цветы. — Надеюсь, это слово вас не задевает? Вы не в том возрасте, когда оно может обрадовать, и не в том, когда оно может обидеть. Брат сказал мне, что вы стали «величественнее», и в этом есть маленькая доля правды. Успехи сделали вас самоувереннее, это сказывается даже в вашей наружности. И слава Богу: так и надо.
— Какие же мои успехи?
— Я знаю вашу скромность.
— Она знает твою скромность, Люцифер! — сказал Черняков, бывший в самом лучшем настроении духа. В петербургской газете, которую он купил в это утро, была корреспонденция из Эмса. В числе видных русских, уже находившихся или ожидавшихся в Эмсе, был назван «профессор Я. М. Черняков». Как ни досадно было, что газета перепутала инициалы, заметка доставила Михаилу Яковлевичу большое удовольствие. Назван он был в списке на последнем месте, но это, очевидно, объяснялось алфавитным порядком фамилий. Михаил Яковлевич проверил: «Да, конечно, все по алфавиту». Только «Ю. П. Дюммлер с супругой» шел впереди «писателя Ф. М. Достоевского». «Порядок второй буквы не всегда соблюдается. Достоевский, кажется, еще не приехал. А не повезло мне с первой буквой», — подумал Михаил Яковлевич.
— Нет, особенных успехов я что-то за собой не знаю, — повторил Мамонтов. За минуту до того он нисколько не собирался говорить о своих неудачах и стал отрицать свои успехи нечаянно: так вышло.
— Леонардо, ты продал «Стеньку», это во-первых…
— Продал потому, что в Париже в некоторых кругах появилась мода на все русское. Французы надеются, что Россия поможет им отвоевать Эльзас и Лотарингию, а для этого, разумеется, необходимо было купить мою картину: ничто ведь не может доставить больше радости государю, правда?
— А во-вторых, тебя засыпали золотом заказчики и особенно заказчицы. В-третьих, наконец, ты имел сказочный успех у парижанок. И тем большую несть тебе делает то обстоятельство, что ты и после всего этого не забыл старых друзей. Ведь ты мне за полтора года написал целых два письма, шутка ли сказать! Впрочем, и тот Леонардо, говорят, после «Жоконды» еще подавал два пальца старым приятелям.
— Да что ты к нему пристал? — сказала брату Софья Яковлевна. — Это правда насчет заказов?
— Совершенный вздор. Я за умеренную плату написал три портрета среднего достоинства. Только и всего.
— Это уже несомненный успех. А как отнеслась к вам критика?
— Критика была больше устная. Рецензий было мало. Кое-кто хвалил, кое-кто ругал. А один молодой художник выругал мою картину непечатным словом.
— Кто и каким? — радостно спросил Черняков.
— Это было так. Наша прошлогодняя выставка помещалась недалеко от выставки импрессионистов на Boulevard des Capucines. Вы слышали об импрессионистах?
— Кажется, я что-то читала во французских газетах. Они так называются по названию картины одного из них: «Impressions de…». «Impressions de» не знаю, что именно?
— Просто «Impressions». Они в прошлом году устроили в Париже свою первую выставку. Над ними все издевались и, по-моему, очень глупо: между ними есть одаренные люди. Но публика нарочно к ним валила свистеть и скандалить. Чтобы не остаться в долгу, они ходили к нам и хохотали самым непристойным образом. Один из них, вообще, впрочем, человек мрачный, Сезанн, проходя мимо моего «Стеньки», будто бы воскликнул: «Dieu, quelle saloperie!» Быть может, он даже выразился еще сильнее, но мне добрые люди передали именно так, — сказал, улыбаясь, Мамонтов. «Зачем я им это рассказываю? Как глупо!» — подумал он и нахмурился, вспомнив, сколько горя причинило ему это происшествие. Именно на выставке импрессионистов Николаю Сергеевичу пришла мысль, что, быть может, ничего не стоит и его картина, и живопись всех его учителей. «Что если именно эти мальчишки правы, и мне надо всему учиться с азов?»
— И ты не заколол оного Сезама каким-нибудь флорентийским кинжалом шестнадцатого века?
— Я сделал другое: я решил купить его картину «La Maison du pendu». Как бы все над ним ни издевались, он человек очень талантливый. На их выставке любую картину можно было бы купить за десять — пятнадцать франков, но эта как раз уже была продана: я опоздал.
— Твой поступок прямо из первых времен христианства!.. Ты разочаровался в живописи и сожжешь «Стеньку», как Гоголь сжег «Мертвые души»! Не делай этого, умоляю тебя!
— Я не разочаровался в живописи. Скорее она во мне разочаровалась, — сказал Мамонтов, обращаясь к Софье Яковлевне. «Точно он с вызовом это говорит: «влюблен, и ни живопись, ни ваше мнение теперь не имеют для меня значения!» — подумала она с удивившей ее досадой и улыбнулась.
— Меня очень радует, что ваш очевидный успех не вскружил вам головы и что вы остались таким же простым, милым и умным человеком, каким были… Ну, а как же Бакунин и Маркс?
— Никак. Маркса я так и не повидал. Зато с Бакуниным — не сердитесь — я на «ты»… Юрий Павлович не выгонит меня из дому?
— Вас даже не оставят без сладкого… Надеюсь, вы приехали в Эмс надолго?
— Нет, всего на несколько дней. Вы довольны Эмсом?
— В восторге.
— Ведь это теперь самое модное место. Съезд огромный. Кто здесь из русских?
— Могу дать тебе список. Сегодня его зачем-то напечатали петербургские газеты. Вот… Только верни, я еще не все в газете прочел.
— Кто из русских? Прежде всего, государь.
— Да, я знаю. Вы его, разумеется, часто видите?
— Да, как все, на водах. Он очень милостив к Юрию Павловичу и постоянно справляется об его здоровьи… Не то что некоторые.
— Ради Бога, извините! Но мне Михаил вчера сказал, что Юрий Павлович чувствует себя гораздо лучше и что вообще его болезнь не опасна.
— Это так. В Петербурге он в последнее время не вставал с постели, а в Эмсе теперь вот гуляет, как юноша. Здешние воды делают чудеса. Он и сейчас на музыке. Вы не очень голодны? Мы сядем за стол, как только вернется Юрий Павлович… Вы спрашивали о государе. Он здоров, весел и жизнерадостен. Отдыхает и наслаждается жизнью. Вы знаете, княжна Долгорукая тоже здесь. Государь проводит у нее целые дни, с ней и с Гого.
— Кто это Гого?
— Сын государя и княжны, Георгий, очаровательный ребенок, писаный красавец, весь в отца. Он здесь на водах имеет бешеный успех. Когда он гуляет с няней, за ним так и бегут восторженные немки. На днях его встретил император Вильгельм. Немного поколебался, но подошел, потрепал Гого по щеке, сказал: «Der kleine ist wirklich bildsch?n», добродетельно вздохнул и оглянулся по сторонам: не донесли бы его жене или нашей императрице… Я редко вижу княжну. Она живет очень уединенно. Государь обожает и ее, и сына: он своих законных детей никогда так не любил и не баловал. Каждый день привозит ей бриллианты, ему игрушки, все выписывается из Парижа. При Гого няня, славная женщина. И представьте, государь сам купил сумочку, наполнил золотом и подарил ей. Он с няней здоровается за руку! Этого мы с вами не сделали бы. Александр Николаевич самодержавнейший из всех монархов, но он по природе демократ!
— Не говорите мне таких вещей: у меня льются слезы умиления.
— Он ее и при посторонних, и наедине называет «княжна», — продолжала с увлечением Софья Яковлевна. Брат смотрел на нее и дивился. «Откуда ей все это известно? Выходит так, будто она проводит с ними целые дни…» Михаил Яковлевич был в душе разочарован невниманием государя к Дюммлерам и понимал, что это для них тяжелый удар, как они ни притворяются, будто ничего лучшего нельзя было и ожидать. — А она называет государя «Саша». У меня в ее положении просто не повернулся бы язык сказать государю «Саша» и «ты»!
— Что ж, она старику изменяет?
Софья Яковлевна только на него посмотрела.
— Изменяет? Государю!.. Ну, не будем об этом говорить. Какие же ваши планы? Когда вы возвращаетесь в Петербург?
— Это зависит от многого… Прежде всего, от состояния моих дел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96