«Бедный!.. Он прекрасная личность. Но если он погибнет, то ведь погибну и я…»
— Тарас тоже вышел из народа. Он южанин… Вы давно его знаете?
— Не очень давно… Я ведь…
— Да, да, продолжайте, я вас перебила.
Незадолго до девяти часов она сказала: «не пора ли?» и стала надевать шубку. — «Собственно рановато, — ответил он, — и надо было бы еще раз взглянуть на контакт». — «Да ведь все в порядке! Впрочем, взгляните, отчего же нет?»
У нее шевельнулось неприятное чувство, когда он своими почерневшими, исцарапанными руками стал поднимать ее белье в сундуке. «Впрочем, теперь все равно: все достанется Третьему отделению… И комнаты этой больше никогда не увижу»…
— Ну, хорошо, когда проверите, приходите в сарай. Я вам оставлю фонарик, — сказала она и окинула последним взглядом свою комнату, столовую. Взгляд ее задержался на портрете царя.
Ветер завыл и рванул дверь. Осторожно, держась за перила, она спустилась по ступенькам лестницы и провалилась в снег по щиколотку. «В самом деле простужусь», — сказала она себе так же шутливо, как говорила Ширяеву, и пошла к сараю, тяжело ступая по снегу. Из соседней усадьбы доносилось пение: «…Русский царь не испугался, — За Дунай к нему забрался, — Гоц калина, гоц малина…» Войдя в сарай, она на ощупь, брезгливо водя рукой по стене, дошла до места, где ей полагалось стоять, разыскала отверстие и подняла закрывавшую его дощечку. Опять рванул ветер. Впереди ничего не было видно. «Нужно запастись терпением», твердо сказала она себе и стала наблюдать . У нее зябли руки и ноги. «Дворник был прав, не надо было выходить раньше четверти десятого. Что же это Степан?» Вдруг что-то прошумело и быстро пронеслось по сараю у самых ее ног, она вскрикнула. «Вздор! Какой вздор! Крыс бояться!» Зубы у нее застучали. В эту секунду блеснул свет. Она обрадовалась Ширяеву, как никогда в жизни ему не радовалась.
— Крыс-то, крыс-то сколько! Вот бы сюда пустить нашего Ваську, полакомился бы. Вы как к ним относитесь? — веселым тоном спросил он.
— Скорее отрицательно… Все, конечно, было в порядке?
— В порядке. Я ведь так проверял, для очистки совести, Гришка велел. А что ж, пожалуй, можно закурить, а? Дворника нет, — сказал Ширяев, чиркая спичкой. По углам опять что-то прошумело с отвратительной торопливостью.
— У меня мысль, — сказала она, старательно улыбаясь, хотя он не мог ее видеть. — Что, если б я вышла к полотну? В сарае двум человекам нечего делать. Коммутатор ведь у самого отверстия, вы можете смотреть в отверстие и держать руку на коммутаторе.
— Какая же будет выгода?
— Та выгода, что одна пара глаз хороша, а две лучше.
— Ну что ж, ма фуа. Только далеко не уходите.
— Куда же далеко? Совсем близко.
Она вышла из сарая, вздохнула с облегчением и, увязая в снегу, сделала несколько шагов по направлению к полотну. «Турки черны и горбаты — Сами все-то оборваты…» — доносилось со стороны забора. «Ни зги не видать… Теперь верно уж скоро… Но что, если поезд опоздает?» — подумала она, чувствуя, что долгого ожидания не вынесет. Она вспомнила о Желябове, и это ее укрепило. «Где он теперь? Конечно, тоже не сводит глаз с часов и волнуется больше меня. На днях увидимся, если останусь жива. Шансы есть…» Вдруг далеко впереди она увидела красные огоньки. Тысячу раз она себе представляла, как их увидит, — теперь беззвучно что-то закричала, бросилась назад к сараю, увязла в сугробе и, задыхаясь, оглянулась: огоньки со страшной быстротой неслись прямо на нее.
— Степан! — закричала она не своим голосом и, сделав еще несколько шагов, изо всей силы обеими руками застучала в стену. — Степан! Идет! Бейте! Степан!
Ширяев, увидевший огни на мгновение позже, чем она, позднее объяснял товарищам, что у него не сомкнулась спираль. Однако другой партийный техник, Гришка, только качал головой: думал, что этого никак не могло быть. Окутанный дымом поезд, с летевшими за ним искрами, пронесся мимо дома. Схватившись за голову, Ширяев с фонарем выбежал из сарая.
— Застопорилась! Не сомкнулась! — Я. не думал, что он так быстро!.. Что же это? — Плохой коммутатор!.. Разве я виноват? Все пропало! — Совсем короткий был поезд! — Да как же вы!… — Дворник что скажет? Господи! — Ничего нельзя было разглядеть: дым! — отчаянным шепотом одновременно говорили они, не слушая и не понимая друг друга. «…Гоц калина, Гоц малина», — орал пьяный голос. Вдруг Ширяев замолчал и левой рукой толкнул Перовскую. При свете фонарика, который он держал в поднятой руке, она увидела, что он расширенными глазами смотрит поверх ее головы. На них неслись новые огоньки. Несколько секунд они смотрели друг на друга, лишившись речи. Оба успели подумать, что Желябов не мог знать с точностью, в каком поезде едет император. Ширяев ахнул, поднял еще выше фонарь и бросился в сарай. Она побежала по снегу за ним, оглянулась и отчаянно закричала: «Сейчас! Вот-вот! Степан, бейте!.. Степан!» Звуки гармонии оборвались. Ширяев повернул коммутатор. Раздался страшный оглушительный удар, грохот, треск, лязг железа.
Они побежали к забору. Сзади несся все нараставший дикий шум. Посредине двора Ширяев остановился, схватил ее за руку и побежал с ней дальше. У забора она оглянулась. На железной дороге, как раз против дома, что-то горело багровым огнем. Ей показалось, что поезд был чудовищной вышины (позже они узнали, что вагоны взгромоздились один на другой, затем рухнули под откос вверх колесами). — «Карр-раул!.. Городовой!» — вопил кто-то страшным голосом. К полотну бежали люди. Пронзительные крики неслись со всех сторон.
ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
I
В рождественские дни полагалось говорить, что никакой встречи Нового года не нужно: «Надоело, господа, надо же честь знать, да и время, знаете, не располагающее к торжествам. Уж я-то, во всяком случае, останусь дома и ранехонько лягу спать!» Михаил Яковлевич этого не говорил. Он очень любил 31-е декабря, необычайное оживление на улицах, переполненные кондитерские и магазины цветов, столпотворение у Елисеева и в Милютиных лавках, вечером стол, на котором от блюд и бутылок, от серебра и фарфора почти не видна скатерть, множество людей, собиравшихся ранехонько лечь спать, шум, среднего остроумия шутки и, наконец, бой часов, шампанское, «с Новым годом с новым счастьем!» У него была и примета: веселая встреча — удачный год.
В прошлом году встреча была не очень веселой. Чернякова пригласил заслуженный профессор астрономии Платон Модестович Галкин, глубокий старик, холостяк, либерал и один из самых гостеприимных людей Петербурга. Его уже лет сорок называли душой общества. Профессора Галкина все любили и, несмотря на его доброту (или вследствие его доброты), все над ним посмеивались. Было не больше причин рассказывать анекдоты о нем, чем о множестве других людей, — обычай случайно создался и случайно укрепился. Остряки говорили, что у Платона Модестовича только две страсти в жизни, зато бурные, — письма в редакцию и собственные юбилеи: «он празднует юбилей и на Платона, и на Аристотеля». Студенты уверяли, что он на своем веку уже два раза видел комету Галлея, появляющуюся в небе каждый семьдесят пять лет; Галлей был любимым астрономом профессора Галкина, — как-то на публичной лекции Платон Модестович его демонстративно, в пику Наполеону, назвал величайшим человеком, когда-либо жившим на острове св. Елены. Профессор изредка печатал стихи за подписью «Платон» или «П. Модестов». В застольных речах ораторы неизменно цитировали, с шутливой значительностью, «стихи одного талантливого юного поэта, имя которого я, к сожалению забыл», а Платон Модестович застенчиво улыбался. На встрече Нового года он поднял бокал «за то, чего мы все страстно желаем» (разумелась конституция); затем пили за здоровье «самого молодого из всех нас». Михаил Яковлевич признавал, что и тосты, и блюда, и вина «вполне приемлемы»; однако, ему казалось, что от хозяина, от его роскошной серебряной бороды, от его переходящего в красную плешь высокого лба, веет непроходимой скукой. После десерта профессор Галкин сидел в конце длинного стола с молодежью и хвалил новые веяния в литературе: Льва Толстого, Константина Станюковича. Профессора средних лет любезничали с курсистками, — «разрешите тряхнуть стариной», — но курсистки конфузились и, по-видимому, предпочитали общество студентов. После ужина молодежь незаметно исчезла. Михаил Яковлевич уехал рано, в третьем часу, и, возвращаясь, думал, что верно 1879 год окажется неудачным. — В этом году он женился на Лизе Муравьевой.
Его смутные надежды не сбылись: брак оставался фиктивным.
Из-за кончины Дюммлера решено было устроить очень скромную свадьбу. Елизавета Павловна была этому рада, но ее забавляло, что она в трауре по случаю смерти царского министра. Вернувшись из Эмса, Павел Васильевич смущенно заговорил о приданом. Черняков замахал руками и сказал, что не хочет слушать. Павел Васильевич тоже отчаянно махнул рукой и ушел в свой кабинет. Он туда уходил от всех домашних неприятностей. У его дочерей это называлось: «папа ушел к Максвеллу», — почему-то это сочетание слов напоминало ругательство. В тот же день, оставшись с дочерью наедине, профессор сунул ей чек на пять тысяч совершенно так, как суют взятку.
— Милая моя, это тебе на первые расходы. Ну там на туалеты, или на свадебное путешествие, или на что хотите. Ты, кажется, говорила о шубе? Так уж позаботься об этом сама. С Мишей, — старательно выговорил Муравьев уменьшительное имя своего будущего зятя, — говорить о деньгах невозможно. Я прекрасно его понимаю, но непременно хочу, чтобы у тебя были свои деньги. Я буду давать тебе каждый месяц. А то могу дать и сразу побольше? Тогда я возьму под вексель или продам рощу.
Елизавета Павловна деловито взглянула на цифру чека и, смеясь, поцеловала отца.
— Папа, вы прелесть. Ваши деньги мне очень пригодятся. Да, я сошью себе шубу, — сказала она, соображая, какую часть денег отдать партии. Первая мысль ее была отдать все. «Однако, шуба мне, действительно, нужна, и не только шуба…» Подсчитав мысленно расходы, она решила отдать две трети. — Нет, брать деньги под вексель, разумеется, незачем, — добавила она, догадываясь, что и эти пять тысяч были взяты у процентщика. — Отлично, вы будете давать мне, что можете, каждый месяц. А рощу, конечно, продайте, как и все ваше имение… Как зовут этого плантатора в «Хижине дяди Тома»? Вы очень на него похожи.
Вечером, в театре, она так же весело рассказала жениху о разговоре с отцом. Черняков слушал, морщась. Он без колебания предпочел бы, чтобы Павел Васильевич не давал дочери ничего. Михаил Яковлевич догадывался, куда пойдут деньги, и это его раздражало.
— Хотите, чтобы я вам открыл счет в моем банке? — угрюмо спросил он.
— Нет, я живо все пристрою, — ответила Лиза, чтобы подразнить его. В самом деле она пристроила деньги быстро. Отдала партии половину, заказала шубу, купила немало вещей, подарила соболий «гарнитур» Маше, которая почти обезумела от радости. Она мечтала о гарнитуре — и это был подарок Лизы!
Михаил Яковлевич решил, что надо, хоть из приличия, поднести невесте подарки, как это ни казалось ему глупым при фиктивном браке. Знакомая дама ездила с ним по магазинам. «Вот за эту прелесть, я уверена, Лиза просто вас расцелует», — говорила она. В мебельном магазине, где его знали, приказчик с почтительно-игривой улыбкой спрашивал, желает ли он приобрести двуспальную кровать или две кровати. «За всю жизнь столько не лгал и столько не краснел, как в этот месяц», — думал Михаил Яковлевич. Он впервые в жизни стал худеть, и за обедом, кроме лафита, пил водку.
Свадьба состоялась в ноябре. Шаферами были Петр Алексеевич и Мамонтов. На небольшом семейном обеде Черняков всем объяснял, что в разгар академического сезона никак нельзя уехать в свадебное путешествие. Ему казалось, что Мамонтов с любопытством поглядывает на него и особенно на Лизу. — «Она очень хороша, твоя невеста, и лицо характерное. Хоть я тебе раз навсегда запретил говорить о живописи, помнишь Рафаэлеву „Юдифь“?» — сказал Николай Сергеевич. Черняков не помнил, но это замечание показалось ему неприятным.
То, что он с насмешкой над самим собой называл «семейной жизнью», оказалось еще более мучительным, чем приготовление к свадьбе. «Самое постыдное, самое идиотское был первый вечер, наш комический „enfin seuls!“ — позднее вспоминал он. Они остались с Лизой на вы. Правда, так было кое-где принято, но Михаил Яковлевич это считал оригинальничаньем дурного тона. Разговаривали они в прежней манере подтрунивающих друг над другом приятелей. Иногда ему казалось, что все это какая-то затянувшаяся глупая шутка.
О фиктивности брака не знал никто, — по крайней мере, в его обществе (он подозревал, что приятели Лизы, революционеры, знают). Поговорить было не с кем. Как-то ему пришла мысль, не сказать ли сестре. Но он тотчас от этого отказался: представил себе изумление, растерянность, ужас, которые изобразятся на лице Софьи Яковлевны.
Встречи с ней теперь также доставляли ему мало радости. После смерти мужа Софья Яковлевна почти не выходила из дому и принимала только самых близких людей. Она часто плакала, разговаривать с ней было нелегко. Черняков нерешительно советовал ей уехать отдохнуть за границу. — «Да, может быть… Да, в Швейцарию… Да, но надо устроить Колю», — отвечала она и переводила разговор. Раза два он побывал у нее с Лизой. Разговор не клеился. Позднее Софья Яковлевна очень хвалила его невесту, говорила, что она красавица. Михаил Яковлевич слушал смущенно: ему казалось, что Лиза его сестре не нравится.
При последнем визите Чернякова, когда он, отбыв свои полчаса, поднялся, Софья Яковлевна спросила его, где они встречают Новый год.
— Еще не знаю, — ответил он и опять покраснел. Его звала редакция журнала, но Лиза кратко заявила, что должна быть в другом месте. Идти один Михаил Яковлевич не хотел и не мог.
— Я спрашиваю неспроста. Я думала, что у вас соберутся люди, и хотела просить тебя пригласить бедного Колю.
— Разве он никуда не приглашен?
— Нет, куда же? Мы всегда встречали Новый год у нас, — сказала Софья Яковлевна, и на глазах у нее показались слезы. — Все знают, что он в трауре. Идти куда-нибудь в ресторан гимназисту нельзя и незачем. Но если у вас будет несколько человек, то к вам он пошел бы с радостью. Он так любит Лизу.
— Лиза тоже очень его любит. Видишь ли, она, собственно, куда-то приглашена, но…
— Твоя жена приглашена встречать Новый год без тебя?
— Нет, мы оба приглашены, но я, наверное, не пойду, а она еще не знает, — поспешно сказал Черняков. Софья Яковлевна удивленно на него смотрела. — Во всяком случае, мы тридцать первого устроим маленький обед или, скорее, ужин. Скажи Коле, что я непременно его жду в семь часов.
— Я буду вам обоим очень благодарна. Однако, если ты для этого отказываешься от приглашения?
— Нет, я уже отказался. Я тебе потом расскажу. Кажется, Лиза хотела пригласить к обеду еще кой-кого. Во всяком случае, до одиннадцати и она будет дома. Мы будем очень рады Коле. Тебя я не зову, зная, что ты не придешь, — говорил Михаил Яковлевич все более смущенно.
Коля как раз появился в гостиной и радостно поздоровался с дядей.
— Талан на майдан, — сказал он. Софья Яковлевна, только что с такой нежностью говорившая о сыне, вспыхнула.
— Я сто раз просила тебя не говорить на этом дурацком языке!
Коля приложил руку ко рту. С некоторых пор, точно в знак протеста против чопорного строя их жизни, он усвоил, в подражание кому-то, малопонятный воровской жаргон, крайне раздражавший Софью Яковлевну.
— У вас отличная мысль: обед, — сказала мужу Елизавета Павловна. Она была в хорошем настроении духа. Это с ней в последнее время случалось редко; все находили, что Лиза стала очень нервна. — Но для одного Коли, конечно, устраивать обед не стоит. Нам давно следовало бы пригласить пап? и Машу. Ваша сестра не придет?
— Что вы! Она теперь нигде не бывает. Уж если не была у нас на свадьбе!
— Значит, сколько же нас будет? Нас двое, двое моих и ваш Коля? Пять человек, мало. Надо позвать кого-нибудь еще. Петра Великого?.. Но говорю заранее: в одиннадцать я вас покидаю.
— Я надеюсь, что вы вернетесь, — мрачно сказал Черняков. — То есть, что полиция не нагрянет туда, куда вы, очевидно, собираетесь.
— Я тоже надеюсь. Впрочем, в ночь на Новый год Третье отделение отдыхает.
— В средние века это называлось «la tr?ve de Dieu».
Этот неожиданный обед ставил Михаила Яковлевича в затруднительное положение. Для сестры он что-то придумал: Лиза давно обещала одной чахоточной подруге выпить с ней бокал шампанского на Новый год, нельзя огорчать больную. Однако, другие гости, Муравьев, Маша, доктор, знали, что никакой чахоточной подруги у Лизы нет. Немного поколебавшись, Черняков сказал им то, что считал правдой: Лиза обещала побывать на вечеринке в радикальном кружке.
— Так уж ей приспичило, нашему ндраву не препятствуй, — сказал он Павлу Васильевичу, принужденно улыбаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
— Тарас тоже вышел из народа. Он южанин… Вы давно его знаете?
— Не очень давно… Я ведь…
— Да, да, продолжайте, я вас перебила.
Незадолго до девяти часов она сказала: «не пора ли?» и стала надевать шубку. — «Собственно рановато, — ответил он, — и надо было бы еще раз взглянуть на контакт». — «Да ведь все в порядке! Впрочем, взгляните, отчего же нет?»
У нее шевельнулось неприятное чувство, когда он своими почерневшими, исцарапанными руками стал поднимать ее белье в сундуке. «Впрочем, теперь все равно: все достанется Третьему отделению… И комнаты этой больше никогда не увижу»…
— Ну, хорошо, когда проверите, приходите в сарай. Я вам оставлю фонарик, — сказала она и окинула последним взглядом свою комнату, столовую. Взгляд ее задержался на портрете царя.
Ветер завыл и рванул дверь. Осторожно, держась за перила, она спустилась по ступенькам лестницы и провалилась в снег по щиколотку. «В самом деле простужусь», — сказала она себе так же шутливо, как говорила Ширяеву, и пошла к сараю, тяжело ступая по снегу. Из соседней усадьбы доносилось пение: «…Русский царь не испугался, — За Дунай к нему забрался, — Гоц калина, гоц малина…» Войдя в сарай, она на ощупь, брезгливо водя рукой по стене, дошла до места, где ей полагалось стоять, разыскала отверстие и подняла закрывавшую его дощечку. Опять рванул ветер. Впереди ничего не было видно. «Нужно запастись терпением», твердо сказала она себе и стала наблюдать . У нее зябли руки и ноги. «Дворник был прав, не надо было выходить раньше четверти десятого. Что же это Степан?» Вдруг что-то прошумело и быстро пронеслось по сараю у самых ее ног, она вскрикнула. «Вздор! Какой вздор! Крыс бояться!» Зубы у нее застучали. В эту секунду блеснул свет. Она обрадовалась Ширяеву, как никогда в жизни ему не радовалась.
— Крыс-то, крыс-то сколько! Вот бы сюда пустить нашего Ваську, полакомился бы. Вы как к ним относитесь? — веселым тоном спросил он.
— Скорее отрицательно… Все, конечно, было в порядке?
— В порядке. Я ведь так проверял, для очистки совести, Гришка велел. А что ж, пожалуй, можно закурить, а? Дворника нет, — сказал Ширяев, чиркая спичкой. По углам опять что-то прошумело с отвратительной торопливостью.
— У меня мысль, — сказала она, старательно улыбаясь, хотя он не мог ее видеть. — Что, если б я вышла к полотну? В сарае двум человекам нечего делать. Коммутатор ведь у самого отверстия, вы можете смотреть в отверстие и держать руку на коммутаторе.
— Какая же будет выгода?
— Та выгода, что одна пара глаз хороша, а две лучше.
— Ну что ж, ма фуа. Только далеко не уходите.
— Куда же далеко? Совсем близко.
Она вышла из сарая, вздохнула с облегчением и, увязая в снегу, сделала несколько шагов по направлению к полотну. «Турки черны и горбаты — Сами все-то оборваты…» — доносилось со стороны забора. «Ни зги не видать… Теперь верно уж скоро… Но что, если поезд опоздает?» — подумала она, чувствуя, что долгого ожидания не вынесет. Она вспомнила о Желябове, и это ее укрепило. «Где он теперь? Конечно, тоже не сводит глаз с часов и волнуется больше меня. На днях увидимся, если останусь жива. Шансы есть…» Вдруг далеко впереди она увидела красные огоньки. Тысячу раз она себе представляла, как их увидит, — теперь беззвучно что-то закричала, бросилась назад к сараю, увязла в сугробе и, задыхаясь, оглянулась: огоньки со страшной быстротой неслись прямо на нее.
— Степан! — закричала она не своим голосом и, сделав еще несколько шагов, изо всей силы обеими руками застучала в стену. — Степан! Идет! Бейте! Степан!
Ширяев, увидевший огни на мгновение позже, чем она, позднее объяснял товарищам, что у него не сомкнулась спираль. Однако другой партийный техник, Гришка, только качал головой: думал, что этого никак не могло быть. Окутанный дымом поезд, с летевшими за ним искрами, пронесся мимо дома. Схватившись за голову, Ширяев с фонарем выбежал из сарая.
— Застопорилась! Не сомкнулась! — Я. не думал, что он так быстро!.. Что же это? — Плохой коммутатор!.. Разве я виноват? Все пропало! — Совсем короткий был поезд! — Да как же вы!… — Дворник что скажет? Господи! — Ничего нельзя было разглядеть: дым! — отчаянным шепотом одновременно говорили они, не слушая и не понимая друг друга. «…Гоц калина, Гоц малина», — орал пьяный голос. Вдруг Ширяев замолчал и левой рукой толкнул Перовскую. При свете фонарика, который он держал в поднятой руке, она увидела, что он расширенными глазами смотрит поверх ее головы. На них неслись новые огоньки. Несколько секунд они смотрели друг на друга, лишившись речи. Оба успели подумать, что Желябов не мог знать с точностью, в каком поезде едет император. Ширяев ахнул, поднял еще выше фонарь и бросился в сарай. Она побежала по снегу за ним, оглянулась и отчаянно закричала: «Сейчас! Вот-вот! Степан, бейте!.. Степан!» Звуки гармонии оборвались. Ширяев повернул коммутатор. Раздался страшный оглушительный удар, грохот, треск, лязг железа.
Они побежали к забору. Сзади несся все нараставший дикий шум. Посредине двора Ширяев остановился, схватил ее за руку и побежал с ней дальше. У забора она оглянулась. На железной дороге, как раз против дома, что-то горело багровым огнем. Ей показалось, что поезд был чудовищной вышины (позже они узнали, что вагоны взгромоздились один на другой, затем рухнули под откос вверх колесами). — «Карр-раул!.. Городовой!» — вопил кто-то страшным голосом. К полотну бежали люди. Пронзительные крики неслись со всех сторон.
ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ
I
В рождественские дни полагалось говорить, что никакой встречи Нового года не нужно: «Надоело, господа, надо же честь знать, да и время, знаете, не располагающее к торжествам. Уж я-то, во всяком случае, останусь дома и ранехонько лягу спать!» Михаил Яковлевич этого не говорил. Он очень любил 31-е декабря, необычайное оживление на улицах, переполненные кондитерские и магазины цветов, столпотворение у Елисеева и в Милютиных лавках, вечером стол, на котором от блюд и бутылок, от серебра и фарфора почти не видна скатерть, множество людей, собиравшихся ранехонько лечь спать, шум, среднего остроумия шутки и, наконец, бой часов, шампанское, «с Новым годом с новым счастьем!» У него была и примета: веселая встреча — удачный год.
В прошлом году встреча была не очень веселой. Чернякова пригласил заслуженный профессор астрономии Платон Модестович Галкин, глубокий старик, холостяк, либерал и один из самых гостеприимных людей Петербурга. Его уже лет сорок называли душой общества. Профессора Галкина все любили и, несмотря на его доброту (или вследствие его доброты), все над ним посмеивались. Было не больше причин рассказывать анекдоты о нем, чем о множестве других людей, — обычай случайно создался и случайно укрепился. Остряки говорили, что у Платона Модестовича только две страсти в жизни, зато бурные, — письма в редакцию и собственные юбилеи: «он празднует юбилей и на Платона, и на Аристотеля». Студенты уверяли, что он на своем веку уже два раза видел комету Галлея, появляющуюся в небе каждый семьдесят пять лет; Галлей был любимым астрономом профессора Галкина, — как-то на публичной лекции Платон Модестович его демонстративно, в пику Наполеону, назвал величайшим человеком, когда-либо жившим на острове св. Елены. Профессор изредка печатал стихи за подписью «Платон» или «П. Модестов». В застольных речах ораторы неизменно цитировали, с шутливой значительностью, «стихи одного талантливого юного поэта, имя которого я, к сожалению забыл», а Платон Модестович застенчиво улыбался. На встрече Нового года он поднял бокал «за то, чего мы все страстно желаем» (разумелась конституция); затем пили за здоровье «самого молодого из всех нас». Михаил Яковлевич признавал, что и тосты, и блюда, и вина «вполне приемлемы»; однако, ему казалось, что от хозяина, от его роскошной серебряной бороды, от его переходящего в красную плешь высокого лба, веет непроходимой скукой. После десерта профессор Галкин сидел в конце длинного стола с молодежью и хвалил новые веяния в литературе: Льва Толстого, Константина Станюковича. Профессора средних лет любезничали с курсистками, — «разрешите тряхнуть стариной», — но курсистки конфузились и, по-видимому, предпочитали общество студентов. После ужина молодежь незаметно исчезла. Михаил Яковлевич уехал рано, в третьем часу, и, возвращаясь, думал, что верно 1879 год окажется неудачным. — В этом году он женился на Лизе Муравьевой.
Его смутные надежды не сбылись: брак оставался фиктивным.
Из-за кончины Дюммлера решено было устроить очень скромную свадьбу. Елизавета Павловна была этому рада, но ее забавляло, что она в трауре по случаю смерти царского министра. Вернувшись из Эмса, Павел Васильевич смущенно заговорил о приданом. Черняков замахал руками и сказал, что не хочет слушать. Павел Васильевич тоже отчаянно махнул рукой и ушел в свой кабинет. Он туда уходил от всех домашних неприятностей. У его дочерей это называлось: «папа ушел к Максвеллу», — почему-то это сочетание слов напоминало ругательство. В тот же день, оставшись с дочерью наедине, профессор сунул ей чек на пять тысяч совершенно так, как суют взятку.
— Милая моя, это тебе на первые расходы. Ну там на туалеты, или на свадебное путешествие, или на что хотите. Ты, кажется, говорила о шубе? Так уж позаботься об этом сама. С Мишей, — старательно выговорил Муравьев уменьшительное имя своего будущего зятя, — говорить о деньгах невозможно. Я прекрасно его понимаю, но непременно хочу, чтобы у тебя были свои деньги. Я буду давать тебе каждый месяц. А то могу дать и сразу побольше? Тогда я возьму под вексель или продам рощу.
Елизавета Павловна деловито взглянула на цифру чека и, смеясь, поцеловала отца.
— Папа, вы прелесть. Ваши деньги мне очень пригодятся. Да, я сошью себе шубу, — сказала она, соображая, какую часть денег отдать партии. Первая мысль ее была отдать все. «Однако, шуба мне, действительно, нужна, и не только шуба…» Подсчитав мысленно расходы, она решила отдать две трети. — Нет, брать деньги под вексель, разумеется, незачем, — добавила она, догадываясь, что и эти пять тысяч были взяты у процентщика. — Отлично, вы будете давать мне, что можете, каждый месяц. А рощу, конечно, продайте, как и все ваше имение… Как зовут этого плантатора в «Хижине дяди Тома»? Вы очень на него похожи.
Вечером, в театре, она так же весело рассказала жениху о разговоре с отцом. Черняков слушал, морщась. Он без колебания предпочел бы, чтобы Павел Васильевич не давал дочери ничего. Михаил Яковлевич догадывался, куда пойдут деньги, и это его раздражало.
— Хотите, чтобы я вам открыл счет в моем банке? — угрюмо спросил он.
— Нет, я живо все пристрою, — ответила Лиза, чтобы подразнить его. В самом деле она пристроила деньги быстро. Отдала партии половину, заказала шубу, купила немало вещей, подарила соболий «гарнитур» Маше, которая почти обезумела от радости. Она мечтала о гарнитуре — и это был подарок Лизы!
Михаил Яковлевич решил, что надо, хоть из приличия, поднести невесте подарки, как это ни казалось ему глупым при фиктивном браке. Знакомая дама ездила с ним по магазинам. «Вот за эту прелесть, я уверена, Лиза просто вас расцелует», — говорила она. В мебельном магазине, где его знали, приказчик с почтительно-игривой улыбкой спрашивал, желает ли он приобрести двуспальную кровать или две кровати. «За всю жизнь столько не лгал и столько не краснел, как в этот месяц», — думал Михаил Яковлевич. Он впервые в жизни стал худеть, и за обедом, кроме лафита, пил водку.
Свадьба состоялась в ноябре. Шаферами были Петр Алексеевич и Мамонтов. На небольшом семейном обеде Черняков всем объяснял, что в разгар академического сезона никак нельзя уехать в свадебное путешествие. Ему казалось, что Мамонтов с любопытством поглядывает на него и особенно на Лизу. — «Она очень хороша, твоя невеста, и лицо характерное. Хоть я тебе раз навсегда запретил говорить о живописи, помнишь Рафаэлеву „Юдифь“?» — сказал Николай Сергеевич. Черняков не помнил, но это замечание показалось ему неприятным.
То, что он с насмешкой над самим собой называл «семейной жизнью», оказалось еще более мучительным, чем приготовление к свадьбе. «Самое постыдное, самое идиотское был первый вечер, наш комический „enfin seuls!“ — позднее вспоминал он. Они остались с Лизой на вы. Правда, так было кое-где принято, но Михаил Яковлевич это считал оригинальничаньем дурного тона. Разговаривали они в прежней манере подтрунивающих друг над другом приятелей. Иногда ему казалось, что все это какая-то затянувшаяся глупая шутка.
О фиктивности брака не знал никто, — по крайней мере, в его обществе (он подозревал, что приятели Лизы, революционеры, знают). Поговорить было не с кем. Как-то ему пришла мысль, не сказать ли сестре. Но он тотчас от этого отказался: представил себе изумление, растерянность, ужас, которые изобразятся на лице Софьи Яковлевны.
Встречи с ней теперь также доставляли ему мало радости. После смерти мужа Софья Яковлевна почти не выходила из дому и принимала только самых близких людей. Она часто плакала, разговаривать с ней было нелегко. Черняков нерешительно советовал ей уехать отдохнуть за границу. — «Да, может быть… Да, в Швейцарию… Да, но надо устроить Колю», — отвечала она и переводила разговор. Раза два он побывал у нее с Лизой. Разговор не клеился. Позднее Софья Яковлевна очень хвалила его невесту, говорила, что она красавица. Михаил Яковлевич слушал смущенно: ему казалось, что Лиза его сестре не нравится.
При последнем визите Чернякова, когда он, отбыв свои полчаса, поднялся, Софья Яковлевна спросила его, где они встречают Новый год.
— Еще не знаю, — ответил он и опять покраснел. Его звала редакция журнала, но Лиза кратко заявила, что должна быть в другом месте. Идти один Михаил Яковлевич не хотел и не мог.
— Я спрашиваю неспроста. Я думала, что у вас соберутся люди, и хотела просить тебя пригласить бедного Колю.
— Разве он никуда не приглашен?
— Нет, куда же? Мы всегда встречали Новый год у нас, — сказала Софья Яковлевна, и на глазах у нее показались слезы. — Все знают, что он в трауре. Идти куда-нибудь в ресторан гимназисту нельзя и незачем. Но если у вас будет несколько человек, то к вам он пошел бы с радостью. Он так любит Лизу.
— Лиза тоже очень его любит. Видишь ли, она, собственно, куда-то приглашена, но…
— Твоя жена приглашена встречать Новый год без тебя?
— Нет, мы оба приглашены, но я, наверное, не пойду, а она еще не знает, — поспешно сказал Черняков. Софья Яковлевна удивленно на него смотрела. — Во всяком случае, мы тридцать первого устроим маленький обед или, скорее, ужин. Скажи Коле, что я непременно его жду в семь часов.
— Я буду вам обоим очень благодарна. Однако, если ты для этого отказываешься от приглашения?
— Нет, я уже отказался. Я тебе потом расскажу. Кажется, Лиза хотела пригласить к обеду еще кой-кого. Во всяком случае, до одиннадцати и она будет дома. Мы будем очень рады Коле. Тебя я не зову, зная, что ты не придешь, — говорил Михаил Яковлевич все более смущенно.
Коля как раз появился в гостиной и радостно поздоровался с дядей.
— Талан на майдан, — сказал он. Софья Яковлевна, только что с такой нежностью говорившая о сыне, вспыхнула.
— Я сто раз просила тебя не говорить на этом дурацком языке!
Коля приложил руку ко рту. С некоторых пор, точно в знак протеста против чопорного строя их жизни, он усвоил, в подражание кому-то, малопонятный воровской жаргон, крайне раздражавший Софью Яковлевну.
— У вас отличная мысль: обед, — сказала мужу Елизавета Павловна. Она была в хорошем настроении духа. Это с ней в последнее время случалось редко; все находили, что Лиза стала очень нервна. — Но для одного Коли, конечно, устраивать обед не стоит. Нам давно следовало бы пригласить пап? и Машу. Ваша сестра не придет?
— Что вы! Она теперь нигде не бывает. Уж если не была у нас на свадьбе!
— Значит, сколько же нас будет? Нас двое, двое моих и ваш Коля? Пять человек, мало. Надо позвать кого-нибудь еще. Петра Великого?.. Но говорю заранее: в одиннадцать я вас покидаю.
— Я надеюсь, что вы вернетесь, — мрачно сказал Черняков. — То есть, что полиция не нагрянет туда, куда вы, очевидно, собираетесь.
— Я тоже надеюсь. Впрочем, в ночь на Новый год Третье отделение отдыхает.
— В средние века это называлось «la tr?ve de Dieu».
Этот неожиданный обед ставил Михаила Яковлевича в затруднительное положение. Для сестры он что-то придумал: Лиза давно обещала одной чахоточной подруге выпить с ней бокал шампанского на Новый год, нельзя огорчать больную. Однако, другие гости, Муравьев, Маша, доктор, знали, что никакой чахоточной подруги у Лизы нет. Немного поколебавшись, Черняков сказал им то, что считал правдой: Лиза обещала побывать на вечеринке в радикальном кружке.
— Так уж ей приспичило, нашему ндраву не препятствуй, — сказал он Павлу Васильевичу, принужденно улыбаясь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96