— Я видел Андерсона, он мне сказал, что нынче полный сбор. Это, конечно, из-за тройного сальто-мортале.
— Публика любит тройного сальто-мортале.
— Катя хочет от вас потребовать, чтобы вы навсегда от этой штуки отказались… Это в самом деле так опасно?
— Не так, но опасно.
— Зачем же вы делаете? Вы могли бы зарабатывать достаточно денег и без этого.
Карло презрительно усмехнулся.
— Денег? Денег не интересует меня.
— Разве нельзя без тройного сальто-мортале? Ведь вы уже несколько раз показали, что можете.
— Я делаю тройного сальто-мортале потому что… это мой натур.
Мамонтов засмеялся.
— Ну, значит, до свиданья в цирке. У меня еще есть маленькое дело, и на почту надо зайти… Вы приедете с Катей?.. После представления поедем ужинать к Дельмонико.
Никакого дела у него не было, и на почту незачем было заходить, так как он решил не отсылать пока статьи. Мамонтов закусил в ресторане, погулял и отправился в цирк.
Подходя к Ипподрому, он увидел, как Карло и Катя входили в артистический подъезд с 26-ой улицы. «Этаким собственником идет!» — вдруг с бешенством подумал Николай Сергеевич.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
I
13-го июня 1878-го года в берлинском дворце Радзивиллов, незадолго до того купленном германским правительством для канцлера, началось одно из главных исторических представлений 19-го века.
Оно сошло хорошо и гладко. Только что закончившаяся русско-турецкая война происходила далеко, в местах с названьями, которых никто в Западной Европе не мог ни произнести, ни заучить, ни запомнить. Погибло не более полумиллиона людей, включая зарезанных, повешенных и посаженных на кол. В отличие от других конгрессов, на Берлинском было решительно некого ненавидеть: на Венском конгрессе была ненависть к Наполеону, на Версальской конференции — к немцам; но нельзя было серьезно ненавидеть диких башибузуков или курдов, если они и сажали yа кол людей. Это было тем более неудобно, что большинство делегатов защищало Турцию от чрезмерных требований России. Участники Конгресса, недоверчиво, со вздохами порицая зверства, говорили, что в сущности балканским христианам жилось не так уж плохо.
Монархическая Европа умела ставить свои спектакли (этот был из них последний в таком роде). Все страны прислали самых блестящих своих государственных деятелей, которые вдобавок в большинстве, хоть не все, были очень умными, опытными, отлично воспитанными людьми. Тон в течение всего Конгресса, за исключением нескольких драматических минут, был мирный, приятный и джентльменский. По принятому заранее постановлению, делегаты были в военных или придворных мундирах. Переводчики не требовались: тогда был общий французский язык, его знали все, — некоторые, как князь Горчаков, «лучше, чем французы», и даже один из англичан, лорд Рессель, говорил по-французски правильно, с таким произношением, что французам было не слишком противно его слушать. Князь Бисмарк по опыту знал, что для успеха важных политических переговоров хорошие вина имеют громадное значенье; по его приказу, министерство иностранных дел отпустило на угощенье делегатов немало денег, и лучший берлинский ресторатор Борхард устроил в комнатах, соседних с залой заседаний, буфет, о котором долго вспоминали высокопоставленные берлинцы. В этом буфете обычно и разрешались споры.
Берлинский конгресс отличался от других, конечно, не «атмосферой». Он проходил в той же насыщенной цинизмом «атмосфере», в какой проходили и другие международные конгрессы, конференции, совещания. Как всегда, его участники в большинстве этого не замечали, либо по глупости (немногие), либо по привычке, как человек, годами работающий на химическом заводе, больше почти не чувствует запаха хлора, либо по недостатку времени: у них достаточно было более важного дела. Те члены Конгресса, которые могли, умели и желали заниматься идейным анализом своих и чужих поступков, говорили себе, что грязь необходима в интересах их страны или человечества. О человечестве говорилось достаточно, как во всех подобных случаях. Но если на Венском конгрессе кое-кто, хотя очень плохо и нелепо, еще заботился об общем благополучии, то в Берлине об этом говорили просто автоматически: чесали язык — тоже по привычке и потому, что этого требовали правила приличия и «общественное мнение». Государственные люди, одни сознательно, другие бессознательно, считали общественное мнение вежливым синонимом массового идиотизма, — с ним, однако, надо было считаться и перед ним даже приходилось расшаркиваться. Все же оно большого значения не имело, так как существовали отличные, испытанные способы его видоизменять или даже фабриковать. «L’opinion publique? On peut toujours s’asseoir dessus», — сказал через полвека после того французский политический деятель, великий специалист по международным совещаниям.
Как всегда, ходили анекдотические, на самом деле совершенно верные, рассказы про государственных людей, не имевших никакого понятия о вопросах, которые они обсуждали. Русская делегация забыла привезти из Петербурга карты Балканского полуострова, и секретари, в поисках карт, метались по берлинским магазинам. Англичане карты привезли, но совершенно в них не разбирались и с отчаяньем расспрашивали русских; особенно всех встревожил какой-то Мустафа-паша, неожиданно, к общему огорчению, оказавшийся не человеком, а географическим пунктом. Дизраэли, Горчаков, Шувалов, Солсбери подолгу разыскивали на одинаково незнакомой им карте те города, реки, долины, о которых ожесточенно спорили. Это тоже большого значения не имело: были эксперты, отыскалось все.
Берлинский конгресс отличался от других и не тем, что никто ничего не предвидел: так бывает на всех международных конгрессах и совещаниях. Но, по случайности, на нем, будто по заказу, решительно все вышло как раз наперекор желаниям, ожиданьям, надеждам его участников. Успехи оказались неудачами, победы — поражениями, то, что представлялось выгодным или необходимым, оказалось бесполезным и губительным, — разумеется, не для заправил Конгресса, а для их народов. Хотя бессмыслие сделанного выяснилось в значительной части очень скоро, высокие награды, полученные большинством делегатов, за ними остались, и их историческая репутация не пострадала.
За несколько месяцев до того, Россия, после своей победы, заключила с турками предварительный Сан-Стефанский мир. Находя его слишком для себя тяжелым, турецкое правительство обратилось с тайной просьбой о защите к державам, которые были крайне недовольны русской победой, — к Англии и Австро-Венгрии. Они потребовали и добились пересмотра условий Сан-Стефанского договора на международном конгрессе. Самый созыв его был всеми признан блестящей дипломатической победой английского, австрийского и турецкого правительств.
В результате Берлинского конгресса Россия получила от Турции все, что должно было к ней отойти по Сан-Стефанскому миру, кроме города Баязета и Алашкертской долины; по сравнению с отошедшими к России Карсом, Ардаганом, Батумом, это была ничтожная уступка. Но зато, неожиданно, державы-заступницы, никакого участия в войне не принимавшие, получили от Турции — Англия остров Кипр, Австро-Венгрия — Боснию и Герцеговину. По значению и размерам эти земли были неизмеримо важнее Баязета и Алашкертской долины.
Австро-Венгрия после Берлинского конгресса заняла (а через 30 лет и формально к себе присоединила) Боснию и Герцеговину, в которых не было ни австрийцев, ни венгров. По случайности, в боснийской столице был в 1914 году убит эрцгерцог Франц-Фердинанд. Началась мировая война. Одной из основных причин ее, по несколько запоздавшему мнению отставных австрийских государственных людей, было присоединение Боснии и Герцеговины. Эта война положила конец существованию австро-венгерской монархии.
Главной же победительницей Конгресса общественное мнение всех стран признало Англию. Она одержала целых три блестящих победы.
Первой было бескровное приобретение Кипра, уступленного султаном «добровольно», в обмен на обещание впредь защищать Турцию от нападений России. После этой добровольной уступки турки затаили глухую ненависть к англичанам, и, по словам турецких государственных людей, выступление Турции на стороне Германии в 1914 году было помимо прочего «отплатой за Кипр». Из-за «бескровной победы» Биконсфильда бесчисленные англичане впоследствии погибли на берегах Мраморного моря, в Месопотамии, в Палестине. Если бы Биконсфильду предложили в 1878 году приобрести, разумеется, «навсегда» (на Конгрессе все было навсегда) Кипр с потерей в десять раз меньшего числа людей, он без сомнения отклонил бы это предложение или был бы свергнут парламентом: оппозиция и тогда считала сделку с Турцией совершенно ненужной и крайне опасной.
Второй, наиболее важной, победой англичан на Берлинском конгрессе был раздел Болгарии. По русскому плану, вся Болгария должна была составить единое самостоятельное государство. Лорд Биконсфильд добился того, что она была разделена и часть ее оставлена, на особых условиях, в составе турецкой империи. Настаивая на этом, грозя войной, мобилизуя вооруженные силы Англии, Биконсфильд исходил из положения, казавшегося ему совершенно бесспорным: Болгария, освобожденная Россией, станет ее верным союзником и вассалом; следовательно, ослабляя Болгарию, он ослаблял и Россию. Но по непредвиденной случайности из этого ровно ничего не вышло: через восемь лет после Конгресса, несмотря на его твердые постановления, разделенные земли Болгарии объединились, — только еще немало пролилось крови. По другой случайности, оказалось, что благодарность у государств необязательна: в обеих мировых войнах Болгария выступила на стороне Германии.
Третьей победой Бикоисфильда было то, что Россия не получила долины, которая была в то время очередным пунктом умопомешательства великих государственных людей. По случайности, самое название ее было забыто через год после Конгресса (теперь его нет во многих больших энциклопедических словарях). Быть может, долина и имела огромное стратегическое значение, еще не выясненное историей, но, благодаря блестящей победе Биконсфильда, Солсбери и британских военных экспертов, долина и речка оказались в следующую войну в руках враждебной англичанам коалиции.
За эти свои три дипломатические победы Дизраэли и Солсбери получили от королевы Виктории высшую награду, орден Подвязки. На вокзале в день их возвращения в Лондон, толпа долго орала: «Good old Dizzy!..» Но оппозиция, из зависти или нет, негодовала, и Гладстон, к большому удовольствию либеральной партии, публично выразил сомнение в благополучном состоянии умственных способностей Биконсфильда. В ответ «а это Биконсфильд, к такому же удовольствию консервативной партии, выразил сомнение в благополучном состоянии умственных способностей Гладстона: „I do not pretend to be as competent a judge of insanity as the right honourable gentleman“.
Дизраэли совершенно искренне считал Россию историческим врагом Англии. Больше всего на свете он боялся русского похода на Индию. И в том, и в другом он был, при всем своем редком уме, вполне на уровне мысли любого англичанина, читавшего консервативные газеты. К Германии Биконсфильд относился благожелательно и даже любовно. В молодости он признавал немцев мечтателями, людьми чистого созерцания, живущими мысленно в голубом небе. Так тоже думало большинство рядовых англичан. Отторжения Эльзаса и Лотарингии Дизраэли, как почти все англичане, не одобрял, но и после этого события до конца своих дней продолжал думать, что со стороны немцев миру опасность не грозит. Эти ценные мысли вполне разделял маркиз Солсбери. Известие о союзе между Германией и Австро-Венгрией, направленном против России, он назвал «великой радостью». Оба, Биконсфильд и Солсбери, собирались присоединиться к австро-германскому союзу и незадолго до своего ухода в отставку вели об этом переговоры с Бисмарком.
Князь Бисмарк после своей попытки нападения на Францию в 1875 году почти убедился в том, что война с одной великой державой неизбежно повлечет за собой для Германии также войну с другой или с другими. Иногда ему казалось, что «игра не стоит свеч»; чаще — что это слишком страшная игра: на сомнительную карту пришлось бы поставить все, — его страну, его дело, его славу. Поэтому бисмарковская политика 1878 года была противоположна той политике, которую он вел в 1875 году. Теперь канцлер называл себя добрым европейцем, говорил, что никакой новой войны больше не нужно, что он в мыслях не имел и не имеет нападать на какую-либо страну, что он даром не согласился бы присоединить к Германии хотя бы клочок чужой земли, так как убедился на примере Польши, что нельзя уничтожить культуру чужого народа и его стремление к самостоятельной жизни. Может быть, Бисмарк действительно иногда так думал: он все же был человеком девятнадцатого века, а не пятнадцатого и не двадцатого. Скорее, он допускал, что можно думать и так, не будучи совершенным идиотом. Однако ему никто не верил. Напротив, именно либеральные мысли канцлера вызывали у его собеседников особенную тревогу. Европейские дипломаты были убеждены, что ни одному его слову верить нельзя, и ломали себе голову лишь над тем, зачем он лжет и кого именно хочет теперь обмануть.
Выстрел Карла Нобилинга (последовавший вскоре за делом Гегеля) тоже встревожил князя. Конечно, это был прекрасный повод для преследования левых токарей и адвокатов. Для его внутренней политики это был чрезвычайно удобный выстрел. Зато для войн и завоеваний странное происшествие на Унтер-ден-Линден было неприятным предзнаменованием. При своем огромном опыте, Бисмарк знал, что в мире возможно решительно все: возможна даже германская революция. Война могла быть отличным средством против революции, — но только победоносная, блестящая и очень быстрая война вроде затеянных им в 1866-ом и в 1870-ом году. На такую войну теперь шансов было мало. Вдобавок, нервное расстройство у князя все росло. Мысль о том, что против Германии готовится коалиция, становилась у него почти манией. Его друг и поклонник граф Шувалов говорил ему: «Vous avez le cauchemar des coalitions!» Бисмарк это подтверждал. В 1878 году целью его очередной внешней политики был союз с какой-либо могущественной державой, или, еще лучше, с двумя могущественными державами: он очевидно исходил из мысли, что, если в критическую минуту обманет один союзник, то, быть может, не обманет другой, — конечно, не по своей честности, а из вражды к первому союзнику. Союз с консервативными империями, как Россия и Австро-Венгрия, был бы канцлеру несколько приятнее, чем другие. Но он предлагал также союз Англии в противовес возможной франко-русской коалиции. Подумывал и о союзе с Францией в противовес коалиции русско-английской: одно время очень опасался, что Гладстон, на зло Биконсфильду, заключит союз с Россией. Бисмарк был убежден, что во внешней политике нет никаких принципов и нет даже прочных интересов, что каждая страна может в любую минуту завязать тесную дружбу со вчерашним лютым врагом: это было делом двух месяцев газетной болтовни. Ему не могло не быть известным, что союзные и всякие другие договоры выполняются сторонами только в том случае, если это им выгодно и пока это им выгодно. Тем не менее и он заключал союзы, отчасти подчиняясь общему психозу, отчасти надеясь, что соблюдать договор окажется выгодным обеим сторонам.
Чтобы ослабить другие державы, князь Бисмарк очень соблазнял их колониальными завоеваниями, надеясь, что они в них надолго завязнут. Канцлер подсовывал Франции Тунис, Англии — другие африканские земли, ничего не имел против распространения русского влияния в Азии и даже на Балканах. Азиатов и африканцев он уж совершенно не считал людьми, — с него было достаточно европейцев. Колониальные завоевания Бисмарк признавал бессмысленным делом, полезным только министрам для рукоплесканий в парламентах и генералам для получения орденов. Он оставил немецким историкам и государственным деятелям трудную задачу: как согласовать преклонение перед гением Бисмарка с признанием того, что «Германия задыхается от отсутствия колоний»? Этой задачи они не разрешили по сей день. Конечно, и гений может ошибаться, но мог ли все-таки гений не понимать самых простых, элементарных вещей?
По своей убежденной беспринципности, князь Бисмарк, единственный из людей Берлинского конгресса, ни в чем не ошибся, так как ничего не утверждал и все считал возможным. В остальном этот трагикомический Конгресс точно имел целью опроверженье философско-исторических теорий, от экономического материализма до историко-религиозного учения Толстого. Все было чистым торжеством случая, — косвенно же, торжеством идеи грабежа, вредного самому грабителю.
По существу философия князя Бисмарка кое-как могла обеспечить Европе систему довольно прочного, хотя и худого мира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96