Лорис-Меликов и дальше говорил в несколько фамильярном тоне, — Чернякову показалось, что это связано с общим его стилем, с любовью к поговоркам и к народной речи.
— Кого же они все-таки больше ненавидят: вас или Екатерину Михайловну? — спросила, смеясь, Софья Яковлевна. «Я и не знал, что они так коротко знакомы. Удивительный все-таки человек Соня!» — подумал Михаил Яковлевич.
— Думаю, что все-таки больше меня, — весело ответил генерал. — Она ведь как-никак русская по крови и носит знаменитую фамилию. А я не только карьерист, но и «армяшка». Что армяшка, винюсь: мой грех. А вот почему карьерист, им виднее, — сказал Лорис-Меликов. Он говорил совершенно спокойно, с веселой улыбкой, но Михаилу Яковлевичу показалось, что в глазах у него пробежала злоба. — В толк не возьму, какая такая мне еще может быть нужна карьера? Взыскан царской милостью безмерно выше заслуг: генерал от кавалерии, генерал-адъютант, министр внутренних дел, эту голубую штучку ношу. Богатство, что ли? Государь предлагал мне деньги, я отказался, хоть я человек весьма не богатый. Было небольшое имение на юге, да и то продал. — Он засмеялся. — Купец-то кто! Купил у меня — ох, дешево — почтеннейший Михаил Никифорович Катков, тот самый, что вкупе с Победоносцевым вертит всей этой кампанией против меня. Пусть вертит: не страшно. В боях бывало страшнее, голубчик, да мы люди обстрелянные.
— Ведь это Катков и пустил словечко «диктатура сердца», граф? — спросил Черняков. «Уж если я голубчик, то незачем говорить „ваше сиятельство“.
— Он самый. И ведь ишь как обидно загнул: сердцем попрекнул! Есть, мол, у человека сердце, значит, ясное дело, мерзавец. А диктатором я отроду не был и не собираюсь оным становиться, да и не может быть диктатора при царе, да еще при таком, как наш государь император. Это у них на первом месте власть, чины, должности, а наипаче денежки… Поверьте, наверху только два человека и думают, болеют душой о России: государь и, простите нескромность, ваш покорнейший слуга. Вот чего не хочет понять общество.
«Смотрит на Соню, а говорит, кажется, для меня!» — подумал Черняков.
— Вот об этом мы и говорили, — пояснила брату Софья Яковлевна. Слова Лорис-Меликова давали прямой переход к интересовавшему ее делу, но любопытство в ней взяло верх. — Вы, однако, не докончили, Михаил Тариелович: как же наследник относится к Екатерине Михайловне?
«Не очень удобный вопрос для ближнего боярина. Ну, да Соня лучше знает, о чем можно и о чем нельзя его спрашивать», — подумал Михаил Яковлевич. По-видимому, Лорис-Меликов не нашел в вопросе ничего нескромного.
— С внешней стороны отношения хорошие. Государь другого и не потерпел бы. Но, по существу, Александр Александрович, разумеется, считает, что это семейный позор. И государь прекрасно это понимает: он очень неглупый человек. И всем знает цену, даже своим сыновьям.
«Нет, право, они прежде так не выражались: „он“, „Александр Александрович“, „очень неглупый человек“, — подумал изумленно Черняков.
— Добавьте, что государь сама доброта! — горячо сказала Софья Яковлевна. — Вы знаете, он мальчиком, путешествуя с Жуковским по Польше, плакал, видя, как бедно живут польские крестьяне и евреи. А когда он уже юношей ездил в Сибирь, Николай Первый, по его ходатайству, дал какие-то льготы некоторым декабристам. Он был счастлив, как никогда в жизни.
— Он крайне вспыльчив, но очень добр, — подтвердил Лорис-Меликов. — Я думаю, добрее царя у нас никогда не было.
— Однако, государственных преступников казнят, — сказал Черняков, не желавший поддакивать министру. — В обществе находят, что, например, Преснякову и Квятковскому можно было смягчить смертный приговор.
— Помиловали бы в Англии людей, совершавших убийства? — ни к кому не обращаясь, сказал Лорис-Меликов. — Но, кроме того, надо знать, в каких условиях государь осуществляет свое право помилования, — прибавил он со значительной интонацией в голосе. «Это что ж, намек на давление со стороны полицейских вельмож?» — подумал Михаил Яковлевич. По лицу сестры он видел, что она недовольна его замечанием.
— Я не отрицаю, что общество плохо осведомлено о том, что делается на верхах. Но кто же виноват, если на императора возлагается иногда ответственность за то, что делается, быть может, помимо его ведома или даже вопреки его воле, — упрямо продолжал Черняков.
— Это бывает или, по крайней мере, прежде бывало. Не ведает царь, что делает псарь. Кто виноват? Не знаю. Скорее всего обе стороны. Во всяком случае, часть правительства очень желает «жить в совете» с обществом, чтобы употребить старое выраженье.
— Я мог бы сказать то же самое о значительной части интеллигенции, граф. Мы прекрасно видим, что с вашим приходом к власти стали обозначаться новые веянья, но, к несчастью, пока очень сильны и влияния, действующие в противоположном направлении.
Лорис-Меликов смотрел на него рассеянно, точно не слышал или не понимал его слов.
— Я отлично знаю, что я чужой человек и для интеллигенции. «Мы все учились понемногу, чему-нибудь да как-нибудь». А уж я-то, естественно, больших познаний не приобрел. Всю жизнь прослужил в армии. В молодости, впрочем, я кое-кого знал, но больше по случайности. Так, одно время жил в одной квартире с поэтом Некрасовым.
— Неужели? Я не знала.
— Талантливейший был поэт и человек. Да, конечно, я читаю, стараюсь следить. «Отечественные записки» всегда читаю… Что сказали бы при дворе? — опять засмеявшись, обратился он к Софье Яковлевне. — Впрочем, они и не знают, что это такое. Разве только слышали, что там работают какие-то каторжники. А я Щедрина чрезвычайно высоко ставлю. Недавно имел удовольствие с ним познакомиться. Умнейший, конечно, человек. Наградил-то его Господь Бог мозгами весьма широко, да они у него, верно, выкрашены такой густой черной краской, что до светлых цветов и не докопаешься. Смешно, а он мне Победоносцева напомнил, — сказал Лорис-Меликов и вдруг закашлялся. — Ох, этот ваш петербургский климат, все я у вас зябну, — сказал он через некоторое время.
— Я мало встречалась с Победоносцевым, но он мне всегда был неприятен. Говорят, он ученый человек?
— Весьма ученый. И даже умный. Однако, при всем своем уме он решительно ничего не понимает. Победоносцев все на свете ненавидит, но вместе с тем не хочет, чтобы хоть что-либо в мире изменилось. Должно, видите ли, остаться в полной неприкосновенности все то, что возбуждает в нем ненависть или полное презрение. Это какой-то редкий душевный выверт. А я неученый человек, мне книги некогда было читать, но я у жизни учусь и нахожу, что в ней постепенно можно и должно изменить весьма многое. Кто на постепенную починку согласен, с тем мне по дороге, — сказал он, полувопросительно глядя на Чернякова. — Люди очень образованные и даровитые, каких у нас в интеллигенции немало, такие люди, как вы, могли бы сделать очень многое. — Он тотчас с улыбкой обратился к Софье Яковлевне. — Возвращаясь к Победоносцеву… Сказать или нет? Так и быть, скажу. Я считаю своей величайшей ошибкой, что на одну из двух должностей, которые занимал граф Толстой, я предложил государю Победоносцева. Сделал это по желанию наследника Александра Александровича. Государь уступил мне чрезвычайно неохотно и, удовлетворив, наконец, мою просьбу, сказал мне: «Помни, что ты добился назначения своего худшего врага». Государь был совершенно прав… А моя сила в чем? Она в том, что я здесь новый человек, что я на все могу смотреть новыми глазами, да еще не оглядываясь на княгиню Марью Алексевну. И даже на великую княгиню Марью Алексевну. Так вот, видите ли, я пришел к ним не по своей воле, а по воле государя, взглянул на них и, не скрываю, я ужаснулся. Наш двор! Большей пустоты представить себе нельзя. О чем думают эти люди? Чем они заняты? Послушайте их разговоры. Княгиня Юрьевская, и еще княгиня Юрьевская, и опять княгиня Юрьевская! Да если бы еще о ней хоть говорили дело! А то все вертится вокруг того, кто был свидетелем на ее свадьбе с государем. Почему-то ведь они уверены, что я и свадьбу устроил, я и устраиваю все свои злодейские дела через Екатерину Михайловну! И еще необычайно всех волнует, сколько денег ей подарил государь. Как-то они это узнают! Мне еще сегодня сообщили, что государь в Ливадии внес на ее имя в Государственный банк три миллиона триста тысяч рублей. Назвали даже более точную цифру, чуть ли не с точностью до копеек. И представьте, верно назвали, — сказал он, смеясь. — Я по случайности знаю, что это так.
«Все-таки ему не следовало бы это говорить», — подумала с некоторым недоуменьем Софья Яковлевна.
— Еще одно доказательство того, что государь ничего в своей жизни скрыть не может, — сказала она. — Я могу, вы можете, все могут, только он один не может. Но все-таки, Михаил Тариелович, вы сказали, что вы ужаснулись. Не слишком ли сильное слово? Где же люди не любят перемывать косточки ближнему?
— Бывает и в интеллигенции, — сказал Черняков, желавший вернуть разговор к очень заинтересовавшему его предмету. Лорис-Меликов смотрел на него. «Ох, хитренькие глаза», — подумал Михаил Яковлевич.
— Я военный человек, — сказал Лорис-Меликов. («В третий раз зачем-то напоминает, — отметил мысленно Черняков, — все знают, что ты военный человек»). — В этом тоже, если хотите, некоторое мое преимущество. Я всегда рассуждаю по-военному. Если бы у меня под Карсом было, скажем, сто тысяч войск, а у паши десять, то я, конечно, ничего ему не предложил бы, кроме чистой капитуляции. Ну, конечно, я солдатскую честь знаю, рыцарство и всякое такое. Шпагу, верно, вернул бы с комплиментами, как государь Осману после падения Плевны. Однако, капитуляции, уж что там ни мели, потребовал бы безоговорочной. Ну, а ежели бы у меня было пятьдесят тысяч солдат, а у паши столько же, или еще того боле? Что тогда? Тогда нет, я капитуляции не потребовал бы. Я постарался бы вступить в переговоры, хоть тем временем, может, стал бы стягивать войска. Казалось бы, буки-аз ба. Но вот у нас этой азбуки не понимают. У революционеров две роты войск, а им, видите ли, подавай Учредительное Собрание! Вся эта «Народная Воля» мальчишеская организация, и разгромить ее ничего не стоит. Да она уже разгромлена. Но общество наше? Тут-то она ему и сказала. Умеет ли общество рассчитывать свои и чужие силы?
— Сколько же, по-вашему, граф, войск у интеллигентского паши? — весело спросил Черняков, уже освободившийся от смущения.
Лорис-Меликов засмеялся тоже очень весело.
— Вот он какой пистолет! А ведь хорошо сказал! Остроумный ваш брат, — обратился он к Софье Яковлевне. — Впрочем, я ведь больше гак говорю. Революционеры — пустое место, нет ничего проще, как всех их отправить в Сибирь соболей ловить, да жалко молодых людей и их родителей. Наш придворный мир тоже пустое место. Царская власть другое дело: это сила, сила тысячелетняя, сила огромная, хоть и меньшая, чем многие из них думают. За эту силу они, придворные люди, и цепляются. А если что с ней случится, за милую душу бросят и предадут! Я их теперь знаю, на мякине не проведешь. Общество? Откровенно говорю, его я знаю меньше. Хотел бы узнать, очень хотел бы. Может, на поверку и за ним ничего нет, за интеллигентским пашой, а все только хвастают, пускают пыль в глаза. Но все лучше бы действовать сообща, а? Совестно жить — ни о чем не тужить.
— Вот и надо бы вам обменяться мненьями с представителями общества, — горячо сказала Софья Яковлевна. — Я это давно говорю!
— Я ничуть не прочь. Отчего же не поговорить? Сразу выяснилось бы, что можно, чего нельзя. Многого нельзя, а кое-что и можно, и должно… Русская история держится такими людьми, как, скажем, Сперанский, которые вовремя чинили то, что следовало и еще можно было починить. А что нельзя, то нельзя. Дойдет до торга — буду упрям, как карамышевский черт!
— Но что же вы, граф, предлагаете? — начал Михаил Яковлевич. — Ведь первое и основное…
— Виноват, я ничего не предлагаю. Поговорить был бы рад, об этом мы с вашей сестрицей беседовали. Позовет — приду, посижу, послушаю. Но, ох, боюсь, что и обществу присущи иллюзии относительно его силы. Я всю жизнь провел с солдатами и могу сказать, что их знаю. Солдат наш царя любит и ему верит. Генералам, может, и верит, но их любит не так, чтобы слишком. А вот люди из «Вестника Европы» да из «Отечественных записок» ему совсем ни к чему. Недаром они и подкрепляют себя революционерами. Точно будто я не знаю, что близкие сотрудники Салтыкова участвуют в подпольных изданиях. Ведь по должности шефа жандармов у меня обо всех есть сведенья, — подчеркнул он. — Скажем, в «Народной Воле» появилась обо мне статья: «Волчья пасть и лисий хвост». Ведь это Михайловский написал, — полувопросительно сказал он, взглянув на Михаила Яковлевича, который мгновенно насторожился. «Ну, этого я шефу жандармов подтверждать не стану!» — подумал он. — Да, не в том дело, кто написал… Этакого ведь волка нашел! Что ж, волк, так волк. Только ежели у тебя на волка ни ружья, ни дубья не припасено, так даром языка не чеши. Не подействует.
— Кроме революционеров, есть люди, которые хотят преобразования России мирными способами, — сказал Черняков. — Но их моральный капитал — это их убеждения, от которых они отказаться не могут. Если бы отказались, то им грош была бы цена, и правительству и не стоило бы с ними сговариваться. Скажу совершенно откровенно, граф, уж если вы со мной об этом по случайности заговорили. Ваши ближайшие намеренья обществу, к сожалению, неизвестны или известны только понаслышке. Обмен мненьями, никого ни к чему не обязывающий, и по-моему был бы чрезвычайно благотворен. Мы, поверьте, ничего, кроме блага России, не желаем, — сказал Михаил Яковлевич и подумал, что выразил идее больше сочувствия, чем следовало бы для первого раза. — Все зависит от того, что может быть предложено и осуществлено, — сказал он, воспользовавшись страдательным залогом, чтобы не употреблять слов «вы», «мы». — Я лично думаю, что средостенье между престолом и обществом — роковое явление новейшей истории России.
— Я и сам так думаю, — сказал Лорис-Меликов, одобрительно кивая головой. — Здание наше старое, и хорошего в нем много. Но, как все старые зданья, оно нуждается в починках. В этом я и вижу свою главную задачу: я чиню. И готов это делать со всяким, кто хочет в работе участвовать. Чужим знаниям всегда отдавал и отдаю должное, быть может, потому, что у меня у самого знаний немного. Учился я в школе гвардейских прапорщиков. А наша старая школа!.. Вы «Очерки бурсы» Помяловского читали?
— Читала. И испытывала такое чувство, точно хочется принять ванну.
— Вот именно. Мне довелось прочесть почти одновременно с этой книгой «Записки из Мертвого дома» Достоевского. И я был поражен сходством: буквально одна и та же жизнь, одни и те же нравы, один и тот же быт. Что каторжники, что школьники, — у нас еще недавно было почти то же самое. А ведь из бурсы вышли те пастыри, которые теперь ведают духовной жизнью народа. Для Победоносцевых золотые люди. Из точно такой же бурсы, только военной, вышли наши нынешние правители и администраторы, так метко изображаемые Салтыковым. Вы этой жизни не помните, а я ее застал и помню. Свежо предание, а верится с трудом. Как же не оценить того, что сделал для России нынешний государь, пошли ему Бог долгие дни.
Он отпил глоток кофе, откашлялся и заговорил о прошлом и нынешнем царствовании. «А ведь у нас в университете немного найдется профессоров, которые говорили бы так хорошо», — с некоторым удивлением думал, слушая его, Михаил Яковлевич. «Правда, эта манера пересыпать речь поговорками и народными изречениями немного утомительна, c’est trop facile. Но у него это выходит лучше, чем у многих других». У какого-либо профессора такая манера речи показалась бы Чернякову даже пошловатой. Но этот старый либеральный генерал очень ему понравился. «Стихов тоже слишком много, во всем сказывается самоучка, но и тут большого греха нет…» Михаил Яковлевич слушал очень внимательно. Лорис-Меликов, по существу, говорил осторожно, слово «конституция» ни разу не было произнесено, однако, смысл его речи заключался в том, что к участию в управлении Россией должны быть привлечены выборные люди от населения, что должны быть произведены глубокие и серьезные реформы, что печати должно быть предоставлено больше прав и больше свободы. «Что ж, ты называй это починкой, а, по существу, это та же конституция», — говорил себе Черняков. Стать членом парламента было всю жизнь мечтой Михаила Яковлевича. Но теперь он о себе не думал. Мысль о том, что в близком будущем может исполниться мечта десятка поколений, переполняла его радостью. «Надо, однако, быть очень осторожным: и выразить одобрение, и не продешевить нас, и не высказать чрезмерного восторга…» Черняков обдумывал, что сказать, когда Лорис-Меликов кончит. Однако, сестра его предупредила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
— Кого же они все-таки больше ненавидят: вас или Екатерину Михайловну? — спросила, смеясь, Софья Яковлевна. «Я и не знал, что они так коротко знакомы. Удивительный все-таки человек Соня!» — подумал Михаил Яковлевич.
— Думаю, что все-таки больше меня, — весело ответил генерал. — Она ведь как-никак русская по крови и носит знаменитую фамилию. А я не только карьерист, но и «армяшка». Что армяшка, винюсь: мой грех. А вот почему карьерист, им виднее, — сказал Лорис-Меликов. Он говорил совершенно спокойно, с веселой улыбкой, но Михаилу Яковлевичу показалось, что в глазах у него пробежала злоба. — В толк не возьму, какая такая мне еще может быть нужна карьера? Взыскан царской милостью безмерно выше заслуг: генерал от кавалерии, генерал-адъютант, министр внутренних дел, эту голубую штучку ношу. Богатство, что ли? Государь предлагал мне деньги, я отказался, хоть я человек весьма не богатый. Было небольшое имение на юге, да и то продал. — Он засмеялся. — Купец-то кто! Купил у меня — ох, дешево — почтеннейший Михаил Никифорович Катков, тот самый, что вкупе с Победоносцевым вертит всей этой кампанией против меня. Пусть вертит: не страшно. В боях бывало страшнее, голубчик, да мы люди обстрелянные.
— Ведь это Катков и пустил словечко «диктатура сердца», граф? — спросил Черняков. «Уж если я голубчик, то незачем говорить „ваше сиятельство“.
— Он самый. И ведь ишь как обидно загнул: сердцем попрекнул! Есть, мол, у человека сердце, значит, ясное дело, мерзавец. А диктатором я отроду не был и не собираюсь оным становиться, да и не может быть диктатора при царе, да еще при таком, как наш государь император. Это у них на первом месте власть, чины, должности, а наипаче денежки… Поверьте, наверху только два человека и думают, болеют душой о России: государь и, простите нескромность, ваш покорнейший слуга. Вот чего не хочет понять общество.
«Смотрит на Соню, а говорит, кажется, для меня!» — подумал Черняков.
— Вот об этом мы и говорили, — пояснила брату Софья Яковлевна. Слова Лорис-Меликова давали прямой переход к интересовавшему ее делу, но любопытство в ней взяло верх. — Вы, однако, не докончили, Михаил Тариелович: как же наследник относится к Екатерине Михайловне?
«Не очень удобный вопрос для ближнего боярина. Ну, да Соня лучше знает, о чем можно и о чем нельзя его спрашивать», — подумал Михаил Яковлевич. По-видимому, Лорис-Меликов не нашел в вопросе ничего нескромного.
— С внешней стороны отношения хорошие. Государь другого и не потерпел бы. Но, по существу, Александр Александрович, разумеется, считает, что это семейный позор. И государь прекрасно это понимает: он очень неглупый человек. И всем знает цену, даже своим сыновьям.
«Нет, право, они прежде так не выражались: „он“, „Александр Александрович“, „очень неглупый человек“, — подумал изумленно Черняков.
— Добавьте, что государь сама доброта! — горячо сказала Софья Яковлевна. — Вы знаете, он мальчиком, путешествуя с Жуковским по Польше, плакал, видя, как бедно живут польские крестьяне и евреи. А когда он уже юношей ездил в Сибирь, Николай Первый, по его ходатайству, дал какие-то льготы некоторым декабристам. Он был счастлив, как никогда в жизни.
— Он крайне вспыльчив, но очень добр, — подтвердил Лорис-Меликов. — Я думаю, добрее царя у нас никогда не было.
— Однако, государственных преступников казнят, — сказал Черняков, не желавший поддакивать министру. — В обществе находят, что, например, Преснякову и Квятковскому можно было смягчить смертный приговор.
— Помиловали бы в Англии людей, совершавших убийства? — ни к кому не обращаясь, сказал Лорис-Меликов. — Но, кроме того, надо знать, в каких условиях государь осуществляет свое право помилования, — прибавил он со значительной интонацией в голосе. «Это что ж, намек на давление со стороны полицейских вельмож?» — подумал Михаил Яковлевич. По лицу сестры он видел, что она недовольна его замечанием.
— Я не отрицаю, что общество плохо осведомлено о том, что делается на верхах. Но кто же виноват, если на императора возлагается иногда ответственность за то, что делается, быть может, помимо его ведома или даже вопреки его воле, — упрямо продолжал Черняков.
— Это бывает или, по крайней мере, прежде бывало. Не ведает царь, что делает псарь. Кто виноват? Не знаю. Скорее всего обе стороны. Во всяком случае, часть правительства очень желает «жить в совете» с обществом, чтобы употребить старое выраженье.
— Я мог бы сказать то же самое о значительной части интеллигенции, граф. Мы прекрасно видим, что с вашим приходом к власти стали обозначаться новые веянья, но, к несчастью, пока очень сильны и влияния, действующие в противоположном направлении.
Лорис-Меликов смотрел на него рассеянно, точно не слышал или не понимал его слов.
— Я отлично знаю, что я чужой человек и для интеллигенции. «Мы все учились понемногу, чему-нибудь да как-нибудь». А уж я-то, естественно, больших познаний не приобрел. Всю жизнь прослужил в армии. В молодости, впрочем, я кое-кого знал, но больше по случайности. Так, одно время жил в одной квартире с поэтом Некрасовым.
— Неужели? Я не знала.
— Талантливейший был поэт и человек. Да, конечно, я читаю, стараюсь следить. «Отечественные записки» всегда читаю… Что сказали бы при дворе? — опять засмеявшись, обратился он к Софье Яковлевне. — Впрочем, они и не знают, что это такое. Разве только слышали, что там работают какие-то каторжники. А я Щедрина чрезвычайно высоко ставлю. Недавно имел удовольствие с ним познакомиться. Умнейший, конечно, человек. Наградил-то его Господь Бог мозгами весьма широко, да они у него, верно, выкрашены такой густой черной краской, что до светлых цветов и не докопаешься. Смешно, а он мне Победоносцева напомнил, — сказал Лорис-Меликов и вдруг закашлялся. — Ох, этот ваш петербургский климат, все я у вас зябну, — сказал он через некоторое время.
— Я мало встречалась с Победоносцевым, но он мне всегда был неприятен. Говорят, он ученый человек?
— Весьма ученый. И даже умный. Однако, при всем своем уме он решительно ничего не понимает. Победоносцев все на свете ненавидит, но вместе с тем не хочет, чтобы хоть что-либо в мире изменилось. Должно, видите ли, остаться в полной неприкосновенности все то, что возбуждает в нем ненависть или полное презрение. Это какой-то редкий душевный выверт. А я неученый человек, мне книги некогда было читать, но я у жизни учусь и нахожу, что в ней постепенно можно и должно изменить весьма многое. Кто на постепенную починку согласен, с тем мне по дороге, — сказал он, полувопросительно глядя на Чернякова. — Люди очень образованные и даровитые, каких у нас в интеллигенции немало, такие люди, как вы, могли бы сделать очень многое. — Он тотчас с улыбкой обратился к Софье Яковлевне. — Возвращаясь к Победоносцеву… Сказать или нет? Так и быть, скажу. Я считаю своей величайшей ошибкой, что на одну из двух должностей, которые занимал граф Толстой, я предложил государю Победоносцева. Сделал это по желанию наследника Александра Александровича. Государь уступил мне чрезвычайно неохотно и, удовлетворив, наконец, мою просьбу, сказал мне: «Помни, что ты добился назначения своего худшего врага». Государь был совершенно прав… А моя сила в чем? Она в том, что я здесь новый человек, что я на все могу смотреть новыми глазами, да еще не оглядываясь на княгиню Марью Алексевну. И даже на великую княгиню Марью Алексевну. Так вот, видите ли, я пришел к ним не по своей воле, а по воле государя, взглянул на них и, не скрываю, я ужаснулся. Наш двор! Большей пустоты представить себе нельзя. О чем думают эти люди? Чем они заняты? Послушайте их разговоры. Княгиня Юрьевская, и еще княгиня Юрьевская, и опять княгиня Юрьевская! Да если бы еще о ней хоть говорили дело! А то все вертится вокруг того, кто был свидетелем на ее свадьбе с государем. Почему-то ведь они уверены, что я и свадьбу устроил, я и устраиваю все свои злодейские дела через Екатерину Михайловну! И еще необычайно всех волнует, сколько денег ей подарил государь. Как-то они это узнают! Мне еще сегодня сообщили, что государь в Ливадии внес на ее имя в Государственный банк три миллиона триста тысяч рублей. Назвали даже более точную цифру, чуть ли не с точностью до копеек. И представьте, верно назвали, — сказал он, смеясь. — Я по случайности знаю, что это так.
«Все-таки ему не следовало бы это говорить», — подумала с некоторым недоуменьем Софья Яковлевна.
— Еще одно доказательство того, что государь ничего в своей жизни скрыть не может, — сказала она. — Я могу, вы можете, все могут, только он один не может. Но все-таки, Михаил Тариелович, вы сказали, что вы ужаснулись. Не слишком ли сильное слово? Где же люди не любят перемывать косточки ближнему?
— Бывает и в интеллигенции, — сказал Черняков, желавший вернуть разговор к очень заинтересовавшему его предмету. Лорис-Меликов смотрел на него. «Ох, хитренькие глаза», — подумал Михаил Яковлевич.
— Я военный человек, — сказал Лорис-Меликов. («В третий раз зачем-то напоминает, — отметил мысленно Черняков, — все знают, что ты военный человек»). — В этом тоже, если хотите, некоторое мое преимущество. Я всегда рассуждаю по-военному. Если бы у меня под Карсом было, скажем, сто тысяч войск, а у паши десять, то я, конечно, ничего ему не предложил бы, кроме чистой капитуляции. Ну, конечно, я солдатскую честь знаю, рыцарство и всякое такое. Шпагу, верно, вернул бы с комплиментами, как государь Осману после падения Плевны. Однако, капитуляции, уж что там ни мели, потребовал бы безоговорочной. Ну, а ежели бы у меня было пятьдесят тысяч солдат, а у паши столько же, или еще того боле? Что тогда? Тогда нет, я капитуляции не потребовал бы. Я постарался бы вступить в переговоры, хоть тем временем, может, стал бы стягивать войска. Казалось бы, буки-аз ба. Но вот у нас этой азбуки не понимают. У революционеров две роты войск, а им, видите ли, подавай Учредительное Собрание! Вся эта «Народная Воля» мальчишеская организация, и разгромить ее ничего не стоит. Да она уже разгромлена. Но общество наше? Тут-то она ему и сказала. Умеет ли общество рассчитывать свои и чужие силы?
— Сколько же, по-вашему, граф, войск у интеллигентского паши? — весело спросил Черняков, уже освободившийся от смущения.
Лорис-Меликов засмеялся тоже очень весело.
— Вот он какой пистолет! А ведь хорошо сказал! Остроумный ваш брат, — обратился он к Софье Яковлевне. — Впрочем, я ведь больше гак говорю. Революционеры — пустое место, нет ничего проще, как всех их отправить в Сибирь соболей ловить, да жалко молодых людей и их родителей. Наш придворный мир тоже пустое место. Царская власть другое дело: это сила, сила тысячелетняя, сила огромная, хоть и меньшая, чем многие из них думают. За эту силу они, придворные люди, и цепляются. А если что с ней случится, за милую душу бросят и предадут! Я их теперь знаю, на мякине не проведешь. Общество? Откровенно говорю, его я знаю меньше. Хотел бы узнать, очень хотел бы. Может, на поверку и за ним ничего нет, за интеллигентским пашой, а все только хвастают, пускают пыль в глаза. Но все лучше бы действовать сообща, а? Совестно жить — ни о чем не тужить.
— Вот и надо бы вам обменяться мненьями с представителями общества, — горячо сказала Софья Яковлевна. — Я это давно говорю!
— Я ничуть не прочь. Отчего же не поговорить? Сразу выяснилось бы, что можно, чего нельзя. Многого нельзя, а кое-что и можно, и должно… Русская история держится такими людьми, как, скажем, Сперанский, которые вовремя чинили то, что следовало и еще можно было починить. А что нельзя, то нельзя. Дойдет до торга — буду упрям, как карамышевский черт!
— Но что же вы, граф, предлагаете? — начал Михаил Яковлевич. — Ведь первое и основное…
— Виноват, я ничего не предлагаю. Поговорить был бы рад, об этом мы с вашей сестрицей беседовали. Позовет — приду, посижу, послушаю. Но, ох, боюсь, что и обществу присущи иллюзии относительно его силы. Я всю жизнь провел с солдатами и могу сказать, что их знаю. Солдат наш царя любит и ему верит. Генералам, может, и верит, но их любит не так, чтобы слишком. А вот люди из «Вестника Европы» да из «Отечественных записок» ему совсем ни к чему. Недаром они и подкрепляют себя революционерами. Точно будто я не знаю, что близкие сотрудники Салтыкова участвуют в подпольных изданиях. Ведь по должности шефа жандармов у меня обо всех есть сведенья, — подчеркнул он. — Скажем, в «Народной Воле» появилась обо мне статья: «Волчья пасть и лисий хвост». Ведь это Михайловский написал, — полувопросительно сказал он, взглянув на Михаила Яковлевича, который мгновенно насторожился. «Ну, этого я шефу жандармов подтверждать не стану!» — подумал он. — Да, не в том дело, кто написал… Этакого ведь волка нашел! Что ж, волк, так волк. Только ежели у тебя на волка ни ружья, ни дубья не припасено, так даром языка не чеши. Не подействует.
— Кроме революционеров, есть люди, которые хотят преобразования России мирными способами, — сказал Черняков. — Но их моральный капитал — это их убеждения, от которых они отказаться не могут. Если бы отказались, то им грош была бы цена, и правительству и не стоило бы с ними сговариваться. Скажу совершенно откровенно, граф, уж если вы со мной об этом по случайности заговорили. Ваши ближайшие намеренья обществу, к сожалению, неизвестны или известны только понаслышке. Обмен мненьями, никого ни к чему не обязывающий, и по-моему был бы чрезвычайно благотворен. Мы, поверьте, ничего, кроме блага России, не желаем, — сказал Михаил Яковлевич и подумал, что выразил идее больше сочувствия, чем следовало бы для первого раза. — Все зависит от того, что может быть предложено и осуществлено, — сказал он, воспользовавшись страдательным залогом, чтобы не употреблять слов «вы», «мы». — Я лично думаю, что средостенье между престолом и обществом — роковое явление новейшей истории России.
— Я и сам так думаю, — сказал Лорис-Меликов, одобрительно кивая головой. — Здание наше старое, и хорошего в нем много. Но, как все старые зданья, оно нуждается в починках. В этом я и вижу свою главную задачу: я чиню. И готов это делать со всяким, кто хочет в работе участвовать. Чужим знаниям всегда отдавал и отдаю должное, быть может, потому, что у меня у самого знаний немного. Учился я в школе гвардейских прапорщиков. А наша старая школа!.. Вы «Очерки бурсы» Помяловского читали?
— Читала. И испытывала такое чувство, точно хочется принять ванну.
— Вот именно. Мне довелось прочесть почти одновременно с этой книгой «Записки из Мертвого дома» Достоевского. И я был поражен сходством: буквально одна и та же жизнь, одни и те же нравы, один и тот же быт. Что каторжники, что школьники, — у нас еще недавно было почти то же самое. А ведь из бурсы вышли те пастыри, которые теперь ведают духовной жизнью народа. Для Победоносцевых золотые люди. Из точно такой же бурсы, только военной, вышли наши нынешние правители и администраторы, так метко изображаемые Салтыковым. Вы этой жизни не помните, а я ее застал и помню. Свежо предание, а верится с трудом. Как же не оценить того, что сделал для России нынешний государь, пошли ему Бог долгие дни.
Он отпил глоток кофе, откашлялся и заговорил о прошлом и нынешнем царствовании. «А ведь у нас в университете немного найдется профессоров, которые говорили бы так хорошо», — с некоторым удивлением думал, слушая его, Михаил Яковлевич. «Правда, эта манера пересыпать речь поговорками и народными изречениями немного утомительна, c’est trop facile. Но у него это выходит лучше, чем у многих других». У какого-либо профессора такая манера речи показалась бы Чернякову даже пошловатой. Но этот старый либеральный генерал очень ему понравился. «Стихов тоже слишком много, во всем сказывается самоучка, но и тут большого греха нет…» Михаил Яковлевич слушал очень внимательно. Лорис-Меликов, по существу, говорил осторожно, слово «конституция» ни разу не было произнесено, однако, смысл его речи заключался в том, что к участию в управлении Россией должны быть привлечены выборные люди от населения, что должны быть произведены глубокие и серьезные реформы, что печати должно быть предоставлено больше прав и больше свободы. «Что ж, ты называй это починкой, а, по существу, это та же конституция», — говорил себе Черняков. Стать членом парламента было всю жизнь мечтой Михаила Яковлевича. Но теперь он о себе не думал. Мысль о том, что в близком будущем может исполниться мечта десятка поколений, переполняла его радостью. «Надо, однако, быть очень осторожным: и выразить одобрение, и не продешевить нас, и не высказать чрезмерного восторга…» Черняков обдумывал, что сказать, когда Лорис-Меликов кончит. Однако, сестра его предупредила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96